Перед твоим престолом - Юрий Нагибин 3 стр.


Суровое даже под маской вынужденной любезности лицо Баха смягчилось, помолодело. Вопрос синдика напомнил ему о счастливейшей поре его жизни. Мария Барбара из рода Бахов была уроженкой Арнштадта, города, нанесшего столько уязвлений его чести и самолюбию, а под конец одарившего величайшим сокровищем - любовью этой прелестной, нежной и на редкость музыкальной девушки. Небольшое, но чистое, звонкое, серебристого тембра сопрано Марии Барбары надоумило Баха осуществить давнишнюю мечту - ввести в церковный хор женский голос. Дерзкую мечту, ибо еще апостол Павел поучал: "Да молчит женщина в хоре". Они разучивали сольную партию сопрано, когда в пустую церковь сунулся зачем-то консисторский служащий. Каша заварилась круто. Баху припомнили все: и развал дисциплины в хоре, и уличную схватку со старшими учениками, и "странные вариации к хоралу, смущающие общину", и "непонятную гармонизацию мелодий", а сверху навалили новые грехи: музицирование в церкви с "чужой девушкой" и бунт против апостола Павла. Объяснения, что девушка вовсе не чужая, а его нареченная, не смягчили ханжей. И тогда Иоганн Себастьян, вместо того чтобы смиренно покаяться, закусил удила. Он подался в Мюльгаузен, где искали органиста для церкви св. Власия, блестяще выдержал испытания и был утвержден в должности. Ему положили отличное содержание: восемьдесят гульденов в год да еще натурой: три меры пшеницы, две сажени дров, шесть мешков угля, шестьдесят вязанок хвороста и три фунта рыбы, все довольствие - с доставкой к дверям дома. Для молодого, не избалованного жизнью музыканта это было настоящим богатством. Теперь он мог повести к венцу Марию Барбару. Они обвенчались в скромной деревенской церквушке, сыграли веселую свадьбу, и, будто несомый на крыльях удачи, Иоганн Себастьян получил от мюльгаузенского магистрата заказ на кантату. Ее надлежало исполнить в дни празднеств по случаю выборов в городской совет. Ведь известно, чем меньше город, тем больше в нем спеси. Кантата торжественно прозвучала в Мариенкирхе, и ублаготворенные отцы города расщедрились на богатое издание посвященного им сочинения.

На всю жизнь запомнился Баху едкий, раздражающий ноздри запах свежей типографской краски доставленного прямо из-под печатного станка оттиска. Они стояли с Марией Барбарой, сблизив головы и держа за уголки нарядную обложку, и которую вложены голоса. Крупной готической вязью были мы ведены имена двух бургомистров и мелким шрифтом набрано имя композитора. Тогда казалось, что в его жизни будет еще много таких вот оттисков, но господь рассудил иначе.

- Городские власти Мюльгаузена издали мою "Выборную кантату", - произнес он вслух. - Мне было тогда двадцать три года. Мы с женой… первой моей женой безмерно радовались! И немного удивлялись, почему фамилии бургомистров, господ Штректера и Штейнбаха, написаны такими большими буквами, а моя - такими маленькими. Мы были молоды и тщеславны.

- Это для меня новость, что фамилия покровителя… - не докончив фразы, господин Швальбе круто сменил тему. - Зачем называть тщеславием благородное стремление человека уберечь свое имя от забвения? А ведь вас забудут, мой дорогой, и ваши клавирные упражнения при всей их несомненной полезности и музыкальных достоинствах не пропуск в бессмертие.

- О каком бессмертии вы говорите? Я не заношусь так высоко. Помоги мне бог справляться как-то со своим земным делом. Служить тем, кто дышит со мной одним воздухом, видит те же небеса, возносит те же молитвы и сойдет в могилу чуть позже или чуть раньше меня, на весах вечности это так ничтожно, что можно сказать - в один час со мной.

- Велеречиво и постно! Не из такого материала работает создатель "Страстей по Матфею". Кого вы обманываете: меня или самого себя, что куда хуже?

- Я никого не обманываю, - тихо сказал Бах. - У меня слишком много обязанностей, забот и огорчений, чтобы думать о суетных вещах. Поверьте, господин Швальбе, когда ты родил столько детей и стольких утратил, едва успев полюбить, когда твои милые дочери не пристроены, когда тебя допекает начальство и ты из последних сил стараешься уберечь свое скромное достоинство, когда ученики вечно голодны и простужены, распущенны и нерадивы, то каждый выпавший тебе в одуряющей мороке свободный час, каждую свободную минуту хочется посвятить музыке, только ей, а не возне с надуманными, необязательными делами.

- Надуманными?!. Необязательными?!. - вскричал Швальбе. - Разве есть на свете композитор, который не стремился бы издать свои произведения? Нет - и быть не может. Как нет такого писателя или поэта.

- Откуда вы знаете? - пожал плечами Бах. - Я вполне допускаю, что есть поэты, которые не помышляют о бессмертии с помощью печатного станка, а поют как птицы небесные. Наверное, их радует, когда песни подхватывают, но они не замолкают и если голос их тонет в пустоте.

- Из этого следует, что они счастливы, Бах. Кстати, птицы не поют бескорыстно, они вымаливают любовь. Так и поэты.

- Я с детства переписываю чужие ноты и даже испортил на этом зрение, - Бах словно не расслышал замечания Швальбе. - У меня большое собрание. Там находятся и мои собственные сочинения. Каждый желающий может получить их для переписки и даже не платить талер, как заведено у других композиторов.

- И много таких желающих?

- Нет, не много, совсем не много, - чуть помедлив, ответил Бах. - И это доказывает, что на мою музыку нет спроса. Возможно, она кажется трудной для исполнения, хотя я этого не нахожу. Так зачем же ее издавать?

- Ну, хотя бы для будущего. И потом, вы же знаете: людям на все наплевать. Творцы искусства не являют исключения из правила. Надо быть Бахом, чтобы пускаться в дождь и ветер через весь город послушать незнакомого органиста. Не следует ни от кого ждать чрезмерных усилий. Будут хорошо изданные ноты, найдутся исполнители. Раз издано, значит, чего-то стоит. В этом причина успеха многих посредственностей. Но главное - это будущее, дорогой Бах, бу-ду-щее! Безразличие - это для современников. К ушедшим относятся куда бережнее. Ваши ноты существуют в одном экземпляре, а пожары так часты в Лейпциге. Но пусть даже огонь пощадит их. Вы уверены в своих наследниках? Сберегут ли они эти бедные листы? Бумага требуется для разных нужд, в том числе и весьма низменных. Разве можно доверять равнодушию близких свое бессмертие?

- Бог с ним, с бессмертием, - хмуро сказал Бах. - Музыку жалко.

- Наконец-то! - обрадовался Швальбе. - Вы с таким упорством защищали право на безвестность и забвение, что я усомнился в ваших умственных способностях. Так почему же вы не издаетесь, господин Бах?

- Дело в том, - с явной неохотой начал Бах, - что типографское издание очень дорого, а гравирование требует уйму времени. Первое мне не по карману, а второе можно позволить лишь изредка, когда хочешь сделать подношение высокопоставленному лицу. Иначе не останется ни времени, ни сил на музыку.

- А разве издания не окупаются?

- Возможно, у Гассе или Телемана окупаются. Но я едва смог расплатиться с Вейгелем за "Клавирные упражнения". Там есть Итальянский концерт - ах, какая веселая музыка! - Наивно сказал Бах. - Но покупатели крепко держатся за карман. Что же говорить о мессах, кантатах, хоралах?

- Из этого следует одно, дорогой Бах, - внушительно произнес господин Швальбе. - Вам надо найти покровителя, мецената, человека, любящего и понимающего музыку, достаточно богатого и бескорыстного, чтобы думать только об искусстве, а не о барышах, готового даже на потери, если они неизбежны, и доверить ему издание своих сочинений.

- Но где же найти такого человека? - уныло начал Бах и осекся, только сейчас постигнув в своей бесхитростной душе, что ему сделано, пусть в завуалированной форме, неслыханно щедрое предложение. Этот странный, непостижимый человек, сотканный из противоречий: канонист и сожитель красавицы цыганки, тонкий ценитель музыки и крысобой, самовлюбленный, тщеславный богач с мятущимся взором, готов взять на себя издание его бесчисленных, затеснивших семью в доме, непризнанных и полупризнанных музыкальных сочинений. Но это было слишком хорошо, чтобы поверить…

Сейчас, когда минул переходный от дня к вечеру смутный сумеречный час и темнота на улице стала чистой и плотной, глаза Баха обрели большую чувствительность к свету. Четко обрисовался в окне прежде размытый силуэт Швальбе, а малый костерок трубки, раздуваемый толстыми губами, багряно-ярко высвечивал крупное лицо, выигравшее от возбуждения в резкой выразительности. Оно словно подсушилось, навострилось, округлости стали углами, складки кожи обернулись глубокими шрамами дуэлей и битв, а глаза в глубоких впадинах глазниц метались, словно летучие мыши. Дьявол! - вспыхнуло в мозгу. Можно ли принимать помощь нечистого? Но уж если дьявол решился на столь богоугодное дело, как распространение духовной музыки, значит, зашатался ад, значит, некими высшими силами он, Бах, избран для обращения князя тьмы. И зачем лее противиться тому, что определено там?..

- Я не нахожу слов, чтобы выразить ту глубочайшую благодарность… - начал Бах, но собеседник живо перебил его.

- Меня не за что благодарить, любезный Бах! Я просто наметил возможность. Постарался дать понять, что все далеко не так безнадежно, как вам кажется, мой дорогой композитор! Совсем не безнадежно!..

Баху почудилось, что в голосе господина Швальбе прозвенели слезы. Да нет же, быть не может, вряд ли синдик вообще знает, что такое слезы. И с какой стати ему плакать?.. Бах ошибался: то действительно были слезы - короткий, мгновенно подавленный, зажатый в гортани взрыд. Господин Швальбе, пытаясь отпереться от своего, ему самому непонятного порыва, вдруг обнаружил, что вопреки намерениям и воле подтверждает опрометчивое обещание взять на себя издание сочинений Баха. Значит, в глубине души решение принято: взвалить на себя докучный и ненужный груз, швырнуть кошке под хвост громадные деньги. Сколько же это будет стоить? - растерянно спрашивал себя Швальбе, потрясенный собственной расточительностью. И тут кто-то, маленький и жалкий, беспомощно всхлипнул у него внутри.

- Прощайте, дорогой господин Бах! - вскричал синдик, совсем теряя себя. - И да благословит вас бог!..

Окно захлопнулось, прозвенев стеклами. Бах еще постоял, понурив тяжелую голову, затем двинулся к дому. Не сделан и десятка шагов, он вдруг обнаружил, что жестом слепца ощупывает мостовую толстой ясеневой палкой. Он встряхнулся, вырвался из западни странных, новых, ошеломляюще радостных и тягостных до боли в груди мыслей, разбуженных Швальбе, и, вскинув палку на плечо, бодро зашагал к дому, полагаясь на спрятанный внутри звуковой компас.

Анна Магдалена велела ему разуться в прихожей, снять забрызганные грязью чулки, надеть толстые шерстяные носки и теплые домашние туфли. Она приготовила ему питье из сухих вишен с каплей спирта, сахаром и корицей, придвинула кресло к камину, сама уселась на низенькую скамеечку у ног мужа и приготовилась слушать. Согретый и ублаготворенный Бах стал рассказывать жене о приезжем органисте, о мастеровитой и равнодушной, усталой игре его, распространился о качествах небольшого, но полнозвучного органа, преодолевающего скверную акустику убогой Петерскирхе, и несказанно удивился, когда Анна Магдалена перебила его чуть ли не с раздражением.

- Ну, хватит о пустяках! Что случилось?

- Как "что случилось"? - опешил Бах, намеревавшийся ничего не говорить жене о встрече с синдиком, дабы не волновать ее понапрасну. - Что могло со мной случиться за такое короткое время?

- Вот об этом я и хотела бы знать! - решительно заявила маленькая женщина.

Анна Магдалена была умна и наблюдательна, но то, что она обнаружила сейчас, выходило за пределы обычной человеческой наблюдательности.

- Я не понимаю… - пробормотал сбитый с толку Бах.

- Милый муж, посмотрел бы ты на себя, когда вошел в дом. Лицо красное, словно выпил полбочонка рейнского, глаза блуждают, губы шевелятся. Если хочешь что-то скрыть от меня, следи за своим лицом.

- Да нечего мне скрывать! - В облегчении, что все так просто объяснилось, Бах тут же поведал жене о встрече с господином Швальбе.

- Уму непостижимо! - задумчиво произнесла Анна Магдалена. - Надеюсь, ты не относишься серьезно к этим посулам?

- Но почему? Ведь никто не тянул его за язык.

- Я не люблю господина Швальбе и не верю ему. Боже тебя сохрани придавать хоть какое-то значение его сладким речам. Он надежен лишь в недоброхотстве.

- Почему тебе так хочется испортить мне радость? - печально спросил Бах.

- Ах, господи, Себастьян! Неужели ты и впрямь обрадовался? Старый ребенок! Да этот скупердяй тысячу раз подумает, прежде чем расщедрится на один талер. Не связывай с ним надежд, побереги сердце. Может быть, ты издашь свои опусы, но только не с помощью этого оборотня.

- Наверное, ты права, - вздохнул Бах.

Но он не поверил жене, он верил синдику Швальбе… А Швальбе провел скверную ночь. Он никак не мог уснуть, раздираемый противоречивыми видениями. В одном ему зрились красивые переплеты, на которых крупно, золотом, изящно-мощной готической вязью значилось: издано на средства синдика Ганса Швальбе. Переплетов - неисчислимое множество, и на каждом сияет имя лейпцигского мецената. Об руку с Иоганном Себастьяном взлетал он в бессмертие, шелестя страницами нот, словно перышками ангельских крыльев. В отдаленном будущем, куда проникал он жадным взором, его поступок отливал дивными красками бескорыстия, благородства, королевской щедрости, редкостного прозрения, но все разом менялось, когда он возвращался в настоящее. Мечта тускнела, блекла, гасла, чадя, как грошовая свечка. В тоске и унынии он видел, что нотная несметь не продается. Золотое тиснение на переплетах осыпается, страницы желтеют, шрифт блекнет. Человечеству нет дела до божественных озарений то ли запозднившегося с приходом, то ли явившегося слишком рано великого чудака. Впрочем, человечество - миф, лучше говорить просто - рынок. В конечном счете все на этом свете сводится к купле-продаже. Есть ремесленник, есть торговец, есть покупатели. В данном случае Бах делает музыку, Швальбе берется ее продать, а покупателям нужен совсем иной товар. Не кантата, а опера, не созерцание, а действие, не мысль, а чувство. Конечно, у Баха - громадное, будто застывшее в изумлении перед самим собой, чувство, но кто это понимает, кроме сумасшедшего расточителя, готового отдать нажитые потом и кровью деньги на заведомо не идущий товар. Конечно, он не разорится, но кто знает, во что станет фаянсовый завод и не окажутся ли поблизости от уже приобретенной пустоши иные земли, богатые каолином? Тогда ему дорог будет каждый талер. Не надо лицемерить с самим собой, денег у него хватит, но есть другое: провалившись с изданием, он будет смешон в глазах коммерсантов, ибо никто не поверит в его бескорыстие, и все решат: Швальбе дурак, растяпа, простак, мечтатель, с ним нельзя вести дела. Бесконечно трудно создать себе репутацию в деловом мире, но еще труднее восстановить пошатнувшуюся репутацию. А это непременно случится, если он сунется в издательское болото.

А если не ставить своей фамилии на переплете? Ну, это несерьезно. Люди прекрасно знают, что у Баха нет денег, и, конечно, легко докопаются, откуда они взялись. К тому же, уйдя в тень, он не сможет вести переговоров с издателями и продавцами нот, а Бах при его непрактичности окончательно все погубит.

И все-таки жаль расставаться с красивым и не изведанным прежде чувством, вознесшим душу к небесам, столь щедрых к нему все последние годы. Порой ему казалось, что одной лишь усердной молитвы мало, нужен поступок, дабы отблагодарить небо. (А что, если не горний мир, а преисподняя твой покровитель? - змейкой шевельнулась мыслишка.) Интересно, зачитывается ли неосуществленное доброе намерение? Быть не может, чтобы оно пропадало впустую, особенно такое светлое, возвышенное и богоугодное, как издание музыки Баха, славящей престол господень. И как-никак он пробудил в Бахе ответственность перед собственным гением и беспокойство за судьбу своих сочинений, о чем тот вовсе забывал в житейской замороченности. Нет, конечно же такое должно учитываться в небесном реестре и оплачиваться хоть бы по самой низкой таксе. И пусть хоть на грошик медный перепадет ему от вседержителя в воздаяние за благородный порыв, он будет счастлив и малым знаком божьей милости. Но ведь недаром говорят, что добрыми намерениями дорога в ад вымощена.

Синдик Швальбе ворочался с боку на бок, взбивал подушку, то натягивал, то сбрасывал одеяло, но сон не шел, и все попытки изобретательной Марихен отвлечь его от тягостных мыслей не приносили успеха.

Среди ночи он услышал знакомый грохот в столовой, звон стекла, падение стула, но, кажется, впервые не отозвался сладостной музыке, а утром едва глянул на излучавшего фиолетовое сияние дохлого пасюка.

Желая избежать встречи с Бахом - а Швальбе был уверен, что композитор не замедлит явиться, - он быстро собрался и укатил на свою пустошь, откуда подался в Дрезден. Намаявшись в неуютных гостиницах, испортив желудок, он вернулся в Лейпциг преисполненный к кантору церкви св. Фомы чувств, весьма близких ненависти.

И все время он тщился понять, каким образом угодил в ловушку, расставленную для другого. Началось с того, что его разозлила независимая, отдающая самодовольством повадка полуслепого старика. Захотелось озадачить его, уязвить, сбить с толку, поставить на место. Все правильно, но в какой-то момент он поддался своему артистизму, темпераменту и, смешно сказать, почти искреннему сочувствию гениальному неудачнику. И щелкнула пружинка капкана…

Бах в его отсутствие не заходил, и это давало надежду, что тот не принял всерьез обещаний, оброненных под влиянием минутного настроения, легкого помрачения рассудка, которое может постигнуть и самого уравновешенного человека от переутомления или дурной погоды.

Швальбе плохо знал мудрую и наивную, детски доверчивую душу музыканта. Бах был озабочен лишь одним: как можно скорее подготовить к изданию рукописные ноты. Каждую свободную минуту он проводил за просмотром и правкой своих сочинений. Опечаленная Анна Магдалена деятельно и покорно помогала мужу. То была каторжная работа. Похоже, Бах и сам изумлялся - сколько музыки сочинил он за свою жизнь! В чем, в чем, а уж в лености его не обвинит и злейший враг. И страшно было подумать, что весь этот исполинский труд мог превратиться, как пророчествовал Швальбе, в горку пепла или груду мусора.

Когда господин Швальбе появился в церкви, его встретила такая широкая, такая лучезарная, доверчивая и радостная улыбка Баха, что алчное сердце синдика на миг дрогнуло. "А что, если все-таки издать эти несчастные сочинения? Не разорюсь же я, в самом деле?.." Но то была последняя вспышка слабости. После этого синдик стал как железо. Вот таким, и только таким, любил он себя.

Назад Дальше