Скюдери, глубоко растроганная несчастьем Мадлен и склонная сама считать Оливье невиновным, немедленно стала собирать сведения. Прислуга, соседки – словом, все единодушно подтвердили, что Оливье всегда был честным и прилежным учеником. Никто не мог сказать против него дурного слова, но, едва речь заходила о том, кто же совершил злодеяние, все с сомнением качали головами и признавались, что тут кроется какая-то страшная тайна.
Оливье, приведенный к допросу перед chambre ardente, твердо отвергал, как узнала Скюдери, возводимое на него обвинение, утверждая, что на Кардильяка напали на улице на его глазах и что он принес его еще живым домой, где тот вскоре умер. Таким образом, и это показание совершенно совпадало с рассказом Мадлен. Скюдери беспрестанно заставляла Мадлен повторять все малейшие, какие она только могла припомнить, подробности несчастного случая. Так, она выспрашивала у девушки, не произошло ли в последнее время между Оливье и Кардильяком какой-нибудь ссоры.
Но чем живее Мадлен описывала мир и согласие, в которых жили они трое, тем меньше Скюдери подозревала в преступлении Оливье. Допуская даже мысль, что, несмотря на все ею услышанное, убийцей Кардильяка был все-таки Оливье, Скюдери и в этом случае не могла найти ни одной причины, которая побудила бы его совершить это преступление, – оно не принесло бы Оливье выгоды, а, напротив, расстроило бы его собственное счастье.
И действительно, он был беден, но трудолюбив. Благодаря последнему качеству ему удалось заслужить расположение богатого хозяина, чью дочь он любил. Хозяин благосклонно относился к этой любви, довольство и счастье ожидали Оливье впереди. Если даже предположить, что в порыве гнева Оливье действительно убил своего благодетеля и будущего отца, то какое же чудовищное должен он был иметь сердце, чтобы так упорно потом отпираться от того, что он совершил! Окончательно убежденная в невиновности Оливье, Скюдери дала себе слово во что бы то ни стало спасти бедного юношу.
Обдумывая, как это сделать, она пришла к заключению, что, прежде чем обращаться с просьбой о милости непосредственно к королю, следовало поговорить с Ларенье и сообщить ему все обстоятельства в пользу подсудимого, а затем повлиять через председателя и на судей.
Ларенье принял Скюдери с глубочайшим уважением, на что она, впрочем, имела полное право рассчитывать, так как ее высоко чтил сам король. Председатель спокойно, с едва заметной насмешливой улыбкой выслушал все, что Скюдери говорила о преступлении и о характере обвиненного в нем Оливье. Ее речь была весьма красноречивой и трогательной, она со слезами на глазах распространялась о том, что судья не должен быть врагом обвиняемого, что стоит обратить внимание и на благоприятные для него стороны дела. Когда Скюдери, наконец, окончила свою речь и отерла слезы, блестевшие на ее глазах, Ларенье заговорил:
– Я прекрасно понимаю, милостивая государыня, что ваше доброе сердце, тронутое слезами молоденькой любящей девушки, верит всему, что она говорит. Но совершенно иначе должен рассуждать судья, привыкший срывать маску с гнуснейших преступлений. Я не имею права открывать кому бы то ни было хода уголовных процессов. В этом деле я лишь исполняю свою обязанность и не забочусь о том, что скажет о моих действиях свет. Chambre ardente не знает иных наказаний, кроме огня и крови, и злодеи должны трепетать перед ее приговорами, но в ваших глазах, сударыня, я не желаю прослыть извергом и чудовищем и потому объясню вам в нескольких словах неоспоримость преступления молодого злодея, который не избежит заслуженного наказания. Ваш проницательный ум, я уверен, осозна`ет тогда всю неуместность вашего заступничества, которое делает честь вашему доброму сердцу, но мною принято в соображение быть не может.
Итак, я начинаю. Утром того несчастного дня Кардильяк был найден убитым – он умер от раны, нанесенной ему кинжалом. Никого при этом с ним не было, кроме подмастерья Оливье и дочери. При обыске в комнате Оливье нашли кинжал, покрытый свежей кровью, лезвие которого сопоставимо с раной убитого. Оливье уверяет, что на Кардильяка напали ночью на его глазах. Доказательств этому нет. Напротив, естественным образом возникает вопрос: если Оливье был с ним, то почему же он его не защищал? Почему не задержал убийцу? Почему не кричал о помощи? Он объясняет, что Кардильяк шел перед ним в пятнадцати или двадцати шагах. Почему так далеко? "Так хотел Кардильяк", – уверяет подсудимый. А зачем Кардильяк так поздно вышел на улицу? Этого подсудимый не знает. Но ведь прежде Кардильяк никогда не выходил позже девяти часов? Вопрос этот приводит Оливье в смущение, он начинает плакать, вздыхать, снова принимается уверять, что в ту ночь Кардильяк действительно вышел и был убит.
Но тут, заметьте, в дело вступает новая улика: доказано, что Кардильяк и не думал выходить той ночью из дома, и потому показание Оливье становится очевидной ложью. Дверь его квартиры запирается тяжелым замком, который при каждом открытии и закрытии производит сильный шум, да и сама дверь поворачивается на тяжелых петлях с таким скрипом, что, согласно проведенному опыту, скрип этот ясно слышен на верхнем этаже дома. На нижнем этаже, как раз возле двери, живет старый Клод Патрю со своей экономкой, очень деятельной и веселой женщиной, несмотря на то что ей почти восемьдесят лет. И он, и она слышали, как Кардильяк в тот вечер по заведенному порядку поднялся наверх ровно в девять часов, запер с обыкновенным шумом дверь, заложив ее засовом, потом громко прочел вечернюю молитву и затем, насколько можно было судить по стуку дверей, прошел в свою спальню.
Клод Патрю, подобно всем старым людям, страдает бессонницей. В ту ночь он, по обыкновению, не мог сомкнуть глаз. Экономка сообщила, что около половины десятого она вышла из кухни, зажгла свечу, села к столу с господином Клодом и стала читать старую хронику, между тем как старик то садился в свое кресло, то опять вставал и прохаживался но комнате, думая, что так быстрее нагонит на себя сон. По словам обоих, в доме до полуночи царила ничем не нарушаемая тишина. Но тут вдруг послышались торопливые шаги, сначала на лестнице, а потом и в верхней комнате. Затем что-то тяжелое и мягкое вдруг глухо упало на пол, и вместе с тем послышался продолжительный, жалобный стон. Страх и подозрение, что совершилось какое-нибудь злодейство, закрались в душу Патрю и его экономки. Наступившее утро доказало, что подозрение это было вполне основательно.
– Однако, – возразила Скюдери, – скажите мне, ради бога, неужели после всего, что вам сообщила я, вы можете найти хотя бы малейший повод, который мог побудить Оливье совершить это злодейство?
– Кардильяк, во-первых, был богат, его камни славились своей ценностью…
– Но ведь все это в любом случае досталось бы его дочери, а Оливье, вы знаете сами, должен был на ней жениться!
– Что ж за беда! – пожал плечами Ларенье. – Вероятно, что Оливье должен был с кем-нибудь поделиться добычей, а может быть, и совершить убийство в сообщничестве с другими.
– Поделиться!.. В сообщничестве с другими! – в ужасе повторила Скюдери.
– Оливье, – продолжал Ларенье, – давно был бы уже казнен на Гревской площади, если бы мы не подозревали, что его преступление связано с рядом тех злодейств, которые в последнее время наводят страх на Париж. Оливье, судя по всему, принадлежит к той проклятой шайке злодеев, которым, несмотря на всю нашу бдительность, удавалось до сих пор оставаться безнаказанными и поднимать правосудие на смех. Но через Оливье мы узнаем все! Рана Кардильяка подобна тем, от которых умирали жертвы негодяев, как в домах, так и на улицах. Но яснее всего говорит в пользу моих предположений то, что после ареста Оливье Брюссона убийства и грабежи совершенно прекратились, и теперь парижские улицы безопасны ночью точно так же, как и ясным днем. Это веское доказательство того, что Оливье, без сомнения, стоял во главе шайки. Он, правда, пока еще от этого отпирается, но есть средства заставить негодяя заговорить и против его воли.
– А Мадлен! – воскликнула Скюдери. – Что будет с этой несчастной, невинной девочкой?
– Что до Мадлен, – с язвительной усмешкой сказал Ларенье, – то, признаюсь, я сильно подозреваю ее в сообщничестве с Оливье. Припомните, что над трупом убитого отца она плакала только об арестованном любовнике!
– Что вы говорите! – возмутилась Скюдери. – Убить отца! И вы подозреваете в этом такого ребенка!
– Вспомните Бренвилье! – холодно возразил Ларенье. – В любом случае я заранее прошу у вас прощения, если в ближайшем будущем буду поставлен в необходимость забрать у вас эту девочку и отправить ее в Консьержери.
Скюдери была совершенно вне себя. Ей казалось, что в сердце этого ужасного человека не было места для веры в привязанность и добродетель и что во всем он видел лишь достойные жестокой казни преступления.
– Будьте хотя бы немного человеколюбивее! – вот все, что она смогла сказать, вставая и покидая Ларенье.
Спускаясь по лестнице, по которой Ларенье почтительно и церемонно ее проводил, Скюдери вдруг остановилась под впечатлением внезапно мелькнувшей у нее мысли: что, если бы ей позволили увидеть несчастного Оливье Брюссона? Не раздумывая долго, она немедленно обратилась с этой просьбой к председателю. Ларенье, усмехнувшись своей обыкновенной неприятной улыбкой, ответил, пожав плечами:
– Вы хотите, не доверяя тому, что мы видели собственными глазами, и следуя внушению вашего внутреннего голоса, сами убедиться в виновности или невиновности Оливье? Пусть будет по-вашему, если только вы не боитесь очутиться в гнезде разбоев и преступлений. Через два часа ворота Консьержери будут перед вами отворены, и вам представят этого Оливье, чья судьба так сильно вас занимает.
Скюдери, действительно, совсем не была убеждена в виновности молодого человека. Как ни сильны были говорившие против него улики, которые не позволили бы усомниться ни одному судье в мире, но мысль о счастье, ожидавшем Оливье с Мадлен, рассеивала всякое подозрение Скюдери, и она была готова скорее отказаться от разгадки этой непроницаемой тайны, чем допустить предположение, против которого возмущалось все ее существо. Она хотела заставить Оливье рассказать ей обо всех событиях ужасной ночи и постараться взвесить малейшие подробности, которые, быть может, ускользнули от внимания судей, потому как показались им слишком незначительными.
Когда Скюдери приехала в Консьержери, ее провели в большую светлую комнату. Через несколько минут послышался звук цепей, и вслед за этим появился Оливье Брюссон. Скюдери, едва взглянув на него, испустила крик ужаса и лишилась чувств. Когда же она пришла в себя, то Оливье уже не было в комнате. Быстро вскочив со стула, она потребовала карету, не желая оставаться больше ни на минуту в этом вертепе злодеев и преступников. Достаточно сказать, что в Оливье она сразу узнала молодого человека, который на Новом мосту бросил в ее карету записку, а следовательно, принес и таинственный ящик с бриллиантами. Все сомнения уничтожались этим обстоятельством, и ужасные заключения Ларенье обретали полную достоверность. Значит, Оливье и впрямь принадлежит к шайке злодеев, и, конечно, никто, кроме него, не мог умертвить Кардильяка! Но Мадлен?
Тут Скюдери, – которая никогда еще так жестоко не обманывалась в своих убеждениях, а теперь поняла, что зло действительно существует на земле в таких ужасных формах, что она даже не верила в возможность их существования, – сама едва не заподозрила Мадлен в совершении ужасного преступления. И так как человек, вообразив что-нибудь, по натуре своей склонен раскрашивать воображаемый предмет самыми яркими красками, то и Скюдери, припоминая малейшие подробности рассказов и поведения Мадлен, стала находить во всем подтверждения своим подозрениям. Так, многое, что она до сих пор считала признаками невинности и чистоты, стало казаться ей более похожим на ложь и коварство. Слезы и отчаяние несчастной девушки при мысли об ужасной участи, грозившей ее жениху, Скюдери готова была приписать страху Мадлен за собственную участь.
– Да! – решила, наконец, Скюдери. – Надо прогнать эту змею, которую я пригрела на своей груди! – И, покинув с этой мыслью карету, она вошла в свою комнату, где Мадлен в отчаянии упала перед ней на колени.
Казалось, сам ангел не мог бы смотреть ей в глаза с бо`льшим чистосердечием. Бедная девочка молила о защите и помощи. Скюдери, с трудом совладав с собой, осталась, однако, верна своим предположениям и сказала спокойно и холодно:
– Да-да! Проси за убийцу, которого ожидает справедливое возмездие за его злодейства! Молись также о себе, чтобы кровавая кара не коснулась и тебя.
– Боже! Значит, все потеряно! – воскликнула душераздирающим голосом Мадлен и без чувств упала на пол.
Скюдери поручила ее заботам Мартиньер, а сама удалилась в другие комнаты. Разочарованная во всякой вере в хорошее, Скюдери горько обвиняла судьбу, позволившую ей прожить так долго с верой в добро и теперь, под конец жизни, с такой злобной насмешкой разбившую все ее лучшие убеждения, показав всю ничтожность взглядов, которые она лелеяла в продолжение стольких лет.
Когда Мартиньер уводила Мадлен, Скюдери услышала тихие жалобы последней:
– Ах! И ее они также обманули! Несчастный Оливье! Несчастная я!
Тон, которым Мадлен произнесла эти слова, был до того искренен, что добрая душа Скюдери, мгновенно смягчившись, опять готова была поверить в невинность Оливье и опять склонялась к мысли, что за всем этим крылась страшная, необъяснимая тайна. Под наплывом этих противоречивых чувств она в отчаянии воскликнула:
– И зачем только злая судьба решила втянуть меня в эту историю, которая, чувствую, будет стоить мне жизни!
В эту минуту в комнату вошел Батист, бледный и расстроенный, и объявил, что его госпожу желает видеть Дегрэ. Надо объяснить, что после ужасного процесса над Лавуазен появление Дегрэ в любом доме считалось предвестием какого-либо тяжкого обвинения, а потому страх Батиста в этом случае был вполне понятен. Скюдери, однако, оказалась храбрее и, с улыбкой обратившись к испуганному старику, сказала:
– Чего же ты боишься? Разве имя Скюдери также найдено в списках Лавуазен?
– Ах! Как вы можете так шутить! – возразил, дрожа всем телом, Батист. – Но ведь это Дегрэ! Страшный Дегрэ! И пришел он с таким таинственным видом! Объявил, что должен увидеть вас немедленно.
– Введи же этого страшного человека, – ответила Скюдери, – я по крайней мере не боюсь его нисколько.
– Меня послал к вам председатель Ларенье, сударыня, – сказал Дегрэ, войдя в комнату. – Он поручил мне обратиться к вам с просьбой, исполнения которой хоть никто и не вправе от вас требовать, но, зная вашу доброту и мужество, председатель надеется, что вы не откажетесь способствовать раскрытию ужасного преступления, тем более что вы принимаете живое участие в его виновнике. Оливье Брюссон стал неузнаваем с той минуты, как увидел вас. Был почти готов во всем сознаться, начал опять клясться и уверять, что совершенно неповинен в смерти Кардильяка, хотя и пойдет с охотой на заслуженную им казнь. Заметьте, что последние слова явно намекают на иные совершенные им, кроме этого, преступления, хотя объяснить все в подробностях он решительно отказывается даже под угрозой пытки. На все увещевания он отвечает обещанием признаться во всем вам, вам исключительно. Потому нам остается одно: просить вас не отказаться выслушать признание Брюссона.
– Как! – воскликнула Скюдери. – Вы хотите сделать меня орудием уголовного правосудия! Хотите, чтобы я, обманув доверие несчастного, отправила его на казнь? Нет, Дегрэ! Даже если Оливье Брюссон действительно убийца, я никогда не соглашусь так коварно решить его судьбу. Вы не заставите меня выслушать его признание, которое в любом случае осталось бы навсегда сокрытым в моем сердце!
– Может быть, сударыня, – возразил Дегрэ, и едва заметная усмешка скользнула по его губам, – вы измените свое мнение, выслушав признание Брюссона. Вспомните, что вы сами просили председателя быть человеколюбивее. Если он соглашается теперь на безумное требование Оливье, то единственно из уважения к этой просьбе, иначе Оливье будет немедленно подвергнут пытке, к которой, по правде говоря, давно следовало бы приступить.
Скюдери вздрогнула, услышав эти слова, а Дегрэ продолжал:
– Будьте уверены, сударыня, что вас не заставят снова отправиться в мрачное помещение тюрьмы, которое навело на вас такой ужас. Нет! Напротив, Оливье Брюссона привезут к вам поздней ночью, чтобы не возбуждать толков и пересудов, и привезут как совершенно свободного человека. Стража останется невидимой, и, таким образом, он сознается перед вами во всем без малейшего принуждения. За вашу личную безопасность я отвечаю своей жизнью. Он отзывается о вас не иначе как с величайшим уважением и клянется, что всему виной злая судьба, помешавшая ему увидеть вас прежде. В заключение скажу, что только вам решать, открыть нам признание Брюссона или умолчать о нем. Согласитесь, что более снисходительной просьбы невозможно предъявить.
Скюдери задумалась. Ей казалось, что сама судьба заставляла ее принять участие в этом деле и содействовать открытию ужасной тайны и что она не вправе отказать, как ни неприятна ей такая обязанность. Решившись, она с достоинством сказала Дегрэ:
– Я готова! Приведите Оливье! Надеюсь, Бог поддержит и подкрепит мои силы!
Поздно ночью, совсем как тогда, когда Оливье принес ящичек, в двери дома Скюдери снова постучали. Батист, предупрежденный о ночном посетителе, открыл дверь. Невольная дрожь охватила Скюдери, когда по глухому шуму и тихим шагам, которые слышались со всех сторон, она догадалась, что стража, сопровождавшая Оливье, заняла все входы и выходы дома.
Наконец, дверь комнаты, где была Скюдери, тихо отворилась. Вошел Дегрэ, сопровождаемый Оливье, освобожденным от цепей и одетым в приличное платье.
– Вот Брюссон, милостивая государыня! – сказал Дегрэ и, почтительно склонившись перед Скюдери, вышел из комнаты.
Оливье, оставшись наедине со Скюдери, опустился перед ней на колени и с отчаянием и со слезами на глазах поднял к небу сложенные руки. Скюдери безмолвно смотрела на молодого человека. Даже сквозь искаженные страданием черты просвечивало выражение чистейшей искренности, и чем пристальнее она вглядывалась в лицо Оливье, тем сильнее ей казалось, что оно напоминает ей какого-то другого, любимого ею человека, которого она давно не видела. Страх ее растаял, и, позабыв о том, что перед ней на коленях стоял, может быть, убийца Кардильяка, она обратилась к нему ласковым голосом:
– Ну, Брюссон, что же вы хотели мне сказать?
Оливье, по-прежнему стоя на коленях, глубоко вздохнул и затем ответил:
– Неужели, уважаемая сударыня, вы совсем меня не помните?
Скюдери, вглядевшись в его лицо еще внимательнее, сказала, что действительно находит в его чертах сходство с кем-то, кого, как ей кажется, она горячо любила, и что если она и говорит теперь так спокойно с убийцей, то единственно благодаря этому сходству, которое помогает ей превозмочь невольное отвращение. Оливье, глубоко уязвленный этими словами, быстро встал и, отступив на шаг, произнес:
– Значит, вы совсем забыли имя Анны Гюйо? Забыли и ее сына, Оливье, которого так часто, еще ребенком, качали на своих коленях? Оливье этот стоит теперь перед вами!
Услышав эти слова, Скюдери воскликнула:
– О господи! – и, закрыв обеими руками лицо, бессильно опустилась в кресло.