Ах, война, война! И зачем тебя придумали люди! Был бы я теперь в университете, читал бы я умные книжки и все хорошо бы шло. А теперь рядовой казак, и в урядники не произвели… Отчего? Зазерсков чего-то мною недоволен. Родственников выводит. Сысоев-то ему троюродный брат, вот и тянет его. Ну да что там: терпи казак – атаманом будешь!"
И тяжело вздохнул Каргин. Глубоким вздохом ответил из-под шинели Зайкин, заворчал что-то Иван Егорыч. И снова все смолкли.
Дождь барабанит по набухающей шинели, земля намокает под боком, костер шипит и потрескивает от дождевых капель.
От соседнего костра доносится громкий смех Зазерскова и его уверенное: "Да я знаю!"
Гусарский корнет что-то рассказывает, и, должно быть, смешное.
Лошадь жует над самой головой, пахнет гарью, сыростью, грибами, пахнет холодной, сырой осенью.
Каргина одолевает дремота, и мало-помалу он забывается. Холодная струйка, пробравшаяся под воротник, будит его, он вздрагивает и долго ворочается.
Откинув шинель, он открывает лицо и сразу попадает под дождевой душ.
Все небо заволокло тучами, и мелкий дождик потянулся надолго.
Соседи Каргина легли кучей и тихо спят, а может быть, и так лежат? Каргин поднялся с земли, надел кивер на голову и пошел бродить по бивуаку. Ноги были словно чужие, усталые, все тело ломило, хотелось лечь, но на склизкую, сырую землю и смотреть было противно. Далеко впереди горели неприятельские костры, и слышался тихий шорох уснувшей армии.
И долго ходил взад и вперед Каргин, думая мрачные думы. Наконец стало чуть светлее, но было все такое же серое, холодное, дождливое небо, тучи закрывали горизонт; было мрачно и сыро. Казаки просыпались, шли умываться на реку, потом поили продрогших лошадей, задавали сена и овса. Офицеры спали под навесом из рогож, накрытые плащами, и странно бледны были их истомленные лица.
Зашевелились и в пехоте. Раздались голоса, хриплые, простуженные. Нехотя натягивали ранцы, разбирали ружья солдаты. Туман таял и исчезал, становилось как будто теплее.
Далеко впереди за маленькой рощей, у деревни Блазевица, где ночевала стрелковая цепь, стали постукивать выстрелы. Сначала редко, одиноко, чаще и чаще.
То дивизия Рорэ повела наступление.
Вскоре показались зеленые мундиры – егеря отступали к Шолкевицу.
– В ружья! – раздалась команда в пехоте.
– По коням! – кричали в кавалерии.
Отряд Рота тоже пришел в движение.
– Ездовые, садись! – отчаянно завопил маленький толстый капитан батарейной роты. Отряд двинулся назад к селению Стринен.
Здесь пехота дала несколько залпов, но пришло опять приказание отступать, и войска зашлепали по грязной, раскисшей дороге.
"Он" валом валил на наш правый фланг. За дивизией Рорэ шла дивизия Деку; держаться было трудно.
Но Рот отступал медленно. У Зейдница, селения, окруженного рвом, приказано было остановиться.
Егеря бегом разбежались по рву. Лубенцы стали впереди, за ними разместились казаки. Батарейная рота, увязая в грязи, выезжала на позицию. Пехотные солдатики, держа в одной руке ружье, другой хватались за грязные, облипшие глиной спицы и обод и толкали орудия и ящики, помогая лошадям вывезти на глинистую гору. Наконец раздались пушечные выстрелы, и егеря ободрились.
– Ну, теперь с антиллерией много легче будет.
– Все постоим, так отдохнем, – молвил маленький егерь, что просил ночью у казаков баранины.
– Ишь ты, сколько отмололи-то по этакой грязи!
– А что, братцы, к полудню близко?
– Часов одиннадцать есть.
– Ври! Это, значит, мы уже сколько воюем.
– Да многих потеряли.
– Глянь-ка, сколько их высыпает. Ну Рот, Рот, как тебе съесть такой букиврот.
– Ах, раздуй тебя горой, тоже выдумщик.
– На это нас взять.
Действительно, положение Рота становилось отчаянным. Против его пятитысячного отряда скоплялись корпуса Мортье и Нансути. Но егеря стреляли метко, казачьи пики горели внушительно, и молодые французские солдаты, из коих большинство в первый раз участвовали в бою, наступали вяло и нерешительно.
Вдруг вдали послышались громкие крики: "Vive l’Empereur!" Крики эти, перекатываясь, направлялись от Дрезденского Грос-Гартена и сопровождали маленькую кучку всадников, впереди коей ехал человек в сером сюртуке на белой лошади. Наполеон объезжал свои войска.
Наполеон – это священное имя для французского солдата, это нечто такое великое и сильное, что заставляло забывать дом, жену, детей, заставляло покидать родину и идти в далекие, неизвестные земли, что заглушало страх смерти, боль от ран – и ободрились молодые конскрипты, и с громовым криком: "Vive l'Empereur!" – ринулись они на Зейдниц.
Все стихло на минуту в русском отряде. Шутки прекратились. Заряженные ружья положены на вал, у каждого своя цель, своя дума.
– Картечь! – слышна команда в артиллерии. Звенят орудия, суетливо возится прислуга возле пушек.
– Шашки вон! – командуют в лубенском полку.
Наступает решительная минута контратаки.
Теперь стали видны моложавые лица французских солдат, намокшие мундиры, грязные, облипшие глиной штиблеты.
– Батарея! – отчаянным хриплым голосом кричит капитан; суетятся нумера с пальниками, стихла пехота, взяв на руку ружья, рвутся взволнованные кони гусар.
– Пли!
На минуту все затянулось дымом. Грохот прокатился далеким эхом до самого города.
Стихший на минуту дождик полил снова. Но дым рассеялся и обнаружил синие мундиры, насевшие совсем близко на батарею.
– С места в карьер! Марш-марш! – слышна команда у гусар, и разом рванули гнедые лошади, и с громовым "ура" понеслись гусары на выручку своих.
Вихрем пронеслись эскадроны сквозь батарею, поспешно бравшую орудия на задки, и мощно врубились в 4-й французский полк.
Дрогнули французы и побежали, бросая оружие, но за 4-м полком смыкались в каре другие полки двадцатитысячного отряда. Пули срывали людей с лошадей, лошади падали с перешибленными ногами и жалобным ржанием терзали слух одиноких всадников.
– Назад! – трубит трубач, и расстроенные лубенцы отступают. Они прикрыли батарею, выручили ее – они свято исполнили свое назначение.
Весь отряд Рота втягивается в селение Рейк.
– Братцы, – говорит генерал, проезжая по рядам, – не посрамим земли русской, умрем за веру православную, умрем за Царя-батюшку! Станем здесь твердой ногой.
– Постараемся! – отвечают мокрые, голодные, оборванные солдаты.
Казаки и гусары слезают с лошадей и, оставив их на улице и по дворам, сняв карабины и заряжая их на ходу бегом, занимают вперемежку с егерями опушку деревни. Команд нет. Нету частей, роты, сотни, эскадроны сбились вместе и перемешались. Офицеры разобрали участки. Не стало атаманского, лубенского, егерского полков, были одни люди отряда Рота, решившие умереть, но не отступить. И Каргин лег с карабином на валик за кирпичной стенкой, прилег и Зайкин, что смеялся вчера, что пехота лежа дерется.
Каждый нацелил себе врага, каждый жаждал боя. Вдруг камни, тын, колодцы, валик, огородная гряда этого чужого им селения стали им бесконечно дороги, а страдания, даже самая жизнь стали ничем, только бы удержать за собой деревню Рейк.
Дивизия Рорэ развернула батальоны. Успех ободрил солдат. Как русские считали для себя самым большим счастьем отстоять деревню, так для молодых французских конскриптов более всего улыбалось забрать в свои руки никому не нужную, ничего не значащую саксонскую деревушку!
Многие офицеры побрали ружья и легли в ряд солдат, чтобы усилить оборону. Есаул Зазерсков залег рядом с Каргиным.
– Что, Николай Петрович, весело? – шутливо обратился он к молодому казаку.
– Весело, Аким Михайлович! Да мы их не пустим, – радостно отвечал Каргин, и ему действительно было весело драться под проливным дождем, лежа на грязном земляном валике.
Неприятель приближался. Ни одна пуля не пропадала даром, но зрелище смерти, как бы летающей вокруг, только опьяняло солдат.
Вот затрещали барабаны, стрельба умолкла. Русские стали с ружьем наготове на валик.
– Ура! – загремел передовой батальон.
– Ура! – весело закричали защитники и толпой побежали навстречу французам. На мгновенье приостановились французы, но этой секунды довольно было, чтобы смять и поразить передних, чтобы вселить панику в задних…
Первый полк побежал, а солдаты вернулись назад в Рейк, и опять постукивают их штуцера, и белым дымком окутывается валик перед деревней…
Но вот удачно лопнула граната у стога сена. Стог загорелся и перекинул огонь на сарай, а с сарая перешел на дом бондаря, и запылала деревня.
Никто не обращал внимания на пожар. Казаки и гусары отвели лошадей в безопасное место и опять вернулись для меткой стрельбы по врагу.
Целых два часа продолжался такой бой. Стоило французам кинуться в атаку, – русские смело встречали их контратакой, и начиналось отступление. Французы развертывали новые батальоны, на позицию выезжали новые батареи – но успеха не было.
Рот сознавал, что задержанием этой деревни он оказывает влияние на ход боя и расстраивает широкие планы Наполеона, а люди его отряда до последнего барабанщика привязывались к этой деревне и решили лучше умереть, чем сдать ее.
Но отступать было надо. Французские полки обходили ее с тылу, авангард мог был быть поставлен в тяжелое, безвыходное положение.
Рот, два-три командира полков сознавали это, но солдаты, казаки и субалтерн-офицеры считали, что они победители. Они не видели ничего дальше балки у ручья, что проходилась ими рано утром и откуда выходили утомленные французские батальоны, они не знали ничего, кроме этой пылающей деревни, пожарным огнем согревающей их тела, высушивающей одежды. И если бы им сказали, что кроме их отряда дерутся сотни тысяч войск, что они маленькая песчинка в армии, что усилия их подобны усилиям муравья, тащащего соломинку рядом с лошадью – они бы удивились и, пожалуй, не поверили бы. Они в эти моменты жаркого боя были все, и, кроме них, ничего не было.
Надо было нанести отрезвляющий удар, чтобы дать понять, как малы и ничтожны они были…
И Каргин получил такой удар. Готовилась новая контратака. Солдаты вставали; казаки закидывали ружья за плечи и вынимали шашки из ножен.
– Ты что же, Николай Петрович, – сказал Иван Егорыч.
– Погоди, я вот хочу этого пузатого уложить, – и Каргин, вытянувшись на валике, стал целить.
Ему показалось, что он выстрелил раньше, по крайней мере, все заволоклось дымом и туманом и окрестность на минуту исчезла из глаз.
Когда туман рассеялся, Каргина поразила тишина. Он лежал с закрытыми глазами. Он стал прислушиваться.
Нет, шум был, но какой-то глухой, неясный.
Где-то далеко-далеко кричали "ура", трещали балки и слышался вой разгоревшегося пожара и топот беспокойных лошадей.
Каргин нехотя открыл глаза и с удивлением заметил красноватый отблеск пламени на зеленой сырой траве. Шум то стихал и удалялся, то снова становился ближе, перекатываясь волнами. Но Каргина не интересовал этот шум. Он понял, что это они там дерутся из-за чего-то, – и их боевые заботы, все то, что волновало и его несколько минут тому назад, показалось ему мелким и ничтожным.
Черная мокрая земля с примятой травой, только она одна – не была ничтожна.
Он глядел, как некоторые травинки, посильнее и погибче, разгибались медленно и, казалось, хотели стряхнуть с себя грязь, смотрел, как черная блестящая жужелица набежала на ком грязи, приостановилась и побежала дальше, унося на своих крыльях отблеск пламени пожара.
Секунды тянулись страшно долгие, но это не было неприятно. Мысли были такие простые, ясные. Если в его воображении вставала комната, то она была просто и уютно убрана; сквозь чистые кисейные занавески яркое солнце бросало на пол свои четырехугольники, а свежий аромат от хорошо навощенного пола наполнял воздух. Являлась речка, то это был тихо журчащий под сенью дерев лесной ручей, задумчивый и спокойный; все было просто и ясно в мозгу. Только война была вопиющей несправедливостью, чем-то резким, кричащим, каким-то красным пятном, вырезывающимся на спокойном сине-сером фоне.
Но об ней не надо было думать!
И Каргин не думал о войне. Перед ним опять вставали видения чего-то такого простого и ясного, каким кажется весь мир в раннем детстве, когда солнце светит ярче, воздух чище и прозрачней, люди добрее…
Мимо него бежали какие-то люди в тяжелых, облипших грязью сапогах; они не обращали на него никакого внимания. Один прыгнул через него, и большой ком грязи, сорвавшись с голенища, упал на раненого и причинил минутную боль.
"За что! За что!" – с горечью подумал Каргин.
Вслед за сапогами, мелькавшими перед глазами лежащего Каргина, замелькали облипшие грязью штиблеты и разутые босые ноги…
То проносились наши войска, преследуемые вчетверо сильнейшим неприятелем. Один из конскриптов, молодой мальчик, недавно слезно прощавшийся с матерью, фермершей в Провансе, наивный и чистый, с размаху всадил штык в бок лежащего казака и, засмеявшись, побежал дальше.
Зачем он сделал это – он и сам не сознавал. Если бы ему сказали, что он нанес смертельный удар легко раненному, что причинил ему невыносимые страдания, что сделал молодую женщину на дальнем востоке вдовой, а ребенка сиротой – он был бы страшно смущен, и кровавый призрак убитого им казака, быть может, преследовал бы его всю жизнь…
Но никто ему этого не сказал, и, ударив в бок человека в синем мундире, он стряхнул кровь, покрывшую штык, и весело побежал по улице, прыгая через трупы, и его веселое, жизнерадостное настроение нисколько не пострадало от этого, да он и не думал больше о раненом казаке.
Весь свет изменился теперь для Каргина; что-то холодное, жестокое вошло внутрь его, вошло туда, куда не должно было входить, вошло и вышло – и вдруг стало тепло и мокро. Бок быстро намокал, и по мере того как мундир становился сырее, а боль сильнее, свет дня погасал перед его очами; желания становились мельче, уже, мир ограниченнее, память слабее. Что-то светлое, радостное мелькнуло было перед ним, как луч солнца в темной конурке, и опять ничего, опять та же тьма…
Казаки поспешно садились на коней и готовились догонять ушедшую пехоту. Отступление было в полном разгаре.
– Где Николай Петрович? – спросил Зайкин, беря за чумбур лысую лошадь Каргина.
– Там, – сурово ответил Иван Егорович и махнул рукой по направлению к деревне.
Никто не переспросил, никто ничего не сказал. Зайкин жестоко ругнул заигравшую было лошадь и свирепо крикнул: "Но, черт!" – и сотня молча потянулась вслед за авангардом.
Все были недовольны. Всем казалось, что они разбиты, что плохо сражались, что не выполнили они своего назначения, и глухая злоба на тех, кто заставил отступать, не давала думать о Каргине и многих других, что остались там где теперь "он", за той роковой чертой, за которой кончается "наше" и начинается "его".
Но они ошибались. Они были победителями, хотя и относительно.
XXIII
…Пятнадцать человек казаков с одним офицером, знавшим несколько язык того края, отряжены были ночью для отыскания, сколь возможно, хотя несколько лодок, оставшихся как-либо в безызвестности у неприятеля… Приплыв к правому берегу противу дер. Ломач, найдены были ими еще две большие лодки, на коих, по показанию гребца, находилась библиотека Лютера, следовавшая из Виттенберг а в Дрезден; ящики сии в то же время были выгружены для доставления оных сухим путем…
Военно-Ученый Архив. Дело № 2073
"Генерал Рот, – писал Астер, – весьма удачно исполнил возложенное на него трудное поручение сделать перемену фронта назад, в виду превосходных неприятельских сил, на вязкой местности, при постоянном напоре противника на основную точку его движения. Потеря его пленными была незначительна; войска его выказали способность к маневрированию и явили новый опыт обычной русским храбрости, чему доказательством служит огромная потеря людей, как со стороны их, так и со стороны французов".
С тяжелым сердцем, грустно понурившись, шлепали по размокшей глинистой дороге казаки и солдаты Рота. А сзади пылали деревни, громыхали неприятельские пушки раздавались победные клики:
– Отступать!
Отступали после Люцена, отступали после Бауцена, конец, собрались с силами и ударили на Дрезден, и теперь опять отступать!
Но отступать перед Наполеоном! Не позор это, а нормальное явление.
Да, "ни светлый ум Императора Александра, ни решимость бороться не на жизнь, а на смерть короля прусского, ни опытность Моро, ни глубокие сведения Жомини не могли заменить недостатка в вожде, способном управлять огромной армией".
По размокшим и раскисшим дорогам шлепали войска, изнуренные, измученные тяжелым походом, павшие духом после неудачного боя. Кавалерия шла в поводу с лошадьми, подбившимися, никуда не способными, затупелыми oт усталости.
Если бы Наполеон мог ударить в этот момент на армию союзников, если бы была у него лихая кавалерия – кончился бы тогда великий поход и не было бы Лейпцига и Парижа, Ватерлоо и святой Елены…
Но спят богатыри-кирасиры, спят удалые гусары под снегом неприютной, холодной России: усеяли своими и конскими трупами они далекий путь от Москвы до Данцига.
И недоволен победой великий полководец. Мрачная будущность рисуется ему на горизонте, закрытом тучами. Хмурится ясный лоб, и мрачно, словно предугадывая зловещее будущее, говорит он:
– Войска, направленные против Берлина, разбиты; опасаюсь также и за Макдональда… Он храбр, предан мне, но ему недостает счастья.
Счастья!.. Да, и Наполеону нужно было счастье!..
Коньков не участвовал в сражении под Дрезденом. В главной квартире сильно беспокоились о положении северной армии, наследного принца, и для получения донесений оттуда решено было снарядить летучий отряд, командование которым вверили князю Кудашеву. В отряд назначались два эскадрона ольвиопольского гусарского полка и две сотни отборных казаков атаманского полка.
В число отборных Коньков не мог не попасть. И, весело собравшись, он, в числе прочих, тронулся по грязной осенней дороге. Надлежало пройти с лишком двести верст сквозь неприятельское расположение и вернуться обратно.
Сознание важности поручения, а главное, сознание, что не будут они участвовать в том сражении, от которого толку не выйдет, радовало офицеров, казаков и солдат, и отряд весело подавался рысью вперед и вперед, оставляя сзади себя хмурую, недовольную армию и стены неприступного Дрездена.
Коньков особенно радовался этой "партии". В ней он скорее забудет свою ненаглядную Ольгу, и время пробежит скорее, война придет к концу, он вернется в Петербург, и, быть может, его прикомандируют к лейб-казачьему полку. Вероятно, его к тому времени произведут в чин ротмистра и он будет командовать эскадроном.
То-то заживем тогда! Будем ездить в театры, гулять по Невской перспективе, по набережной, а в весенние белые ночи будем кататься на лодке, и тепло, уютно, хорошо будет у нас. Это не то что мокнуть на осеннем дожде!..