А дождь зарядил не на шутку. Золотистая шея Занетто побурела, потемнела, сделалась скользкой и горячей, грива слиплась и лежит на мокрой шее ровными прядями, на ушах дрожат капли.
Казаки съежились на седлах; впереди англезом подскакивают гусары; хорошенький Воейков задержал лошадь и подъехал к Конькову.
– Ну что, хорунжий, как живете-можете?
– Сотник, – весело поправил его Коньков.
– Давно? Поздравляю. Очень, очень рад. Когда же?
– После Тарутина.
– Да, ведь вы там отличились.
– Казаки вообще отличились, – скромно заметил Коньков.
– Ну и вы особенно. Наверно. Знаете, я завидую вам немного. Вы такой храбрый, лихой, мне кажется, отважнее вас нет во всей армии! – с восхищением глядя на сотника, сказал Воейков.
– Верно, ваше благородие; супротив Пидры Микулича храбрее нет казака! – из рядов весело сказал Жмурин.
Воейков покосился немного. Но, вспомнив, что у казаков своя товарищеская дисциплина, весело взглянул на казака и по-французски сказал Конькову:
– Это самое лестное, что можно слышать. Отзыв своих солдат дороже похвалы начальства.
Вспыхнул Коньков, и радостно, и хорошо, и стыдно ему стало.
"Вот бы Оля послушала", – мелькнуло у него в голове.
– Почему вас называют Пидра Микулич, – это так смешно!
– Петр Николаевич, Петр Миколаич, ну и до Пидры Микулича добрались.
– Пидра – это так забавно!.. И потом еще я одному завидую: у вас такая прелестная невеста.
– Правда! – оживленно заговорил сотник. – Простите, я вас и не поблагодарил за ее спасение. Я вам всем обязан.
– Пустяки. Эти мерзавцы разбежались при нашем появлении. Мне очень приятно было возобновить знакомство с Ольгой Федоровной… А признайтесь, вам немного досадно было, что не вы ее освободили?
– Да, – искренно ответил Коньков. – Это мне доставило бы большую радость.
– Это было бы так красиво! Точно в романе.
– А разве все теперешние события не похожи на вымысел, на какую-то фантастическую сказку! Подумайте, мне двадцать третий год, а я верхом объехал пол-Европы. Видел турок, их города, их жизнь, дрался и в России, и в Пруссии, и в Саксонии, чего-чего не видал! Замечательно! Из простого казака дослужился до сотника.
– Как из простого? Вы из крестьян?
Коньков рассмеялся:
– У нас, на Дону, нет ни крестьян, ни дворян, а все люди вольные – казаки. Только у одних отцы и деды жалованы русскими государями чинами и дворянским званием, у других нет. Большинство нас служит с казачьего чина. Я шестнадцати лет перед первой наполеоновской войной вступил в атаманский полк простым казаком…
– Вас, значит, били и секли? – с дрожью в голосе спросил Воейков.
– Нет. Бьют и секут плохого, неисправного казака, а я был старателен. Меня хвалили и отличали перед прочими.
– Но ведь вы же учились, держали экзамен, чтобы стать офицером?
– Нет.
– Однако вы прекрасно знаете языки… Наверно, проходили математику, астрономию, химию, геометрию?
– Не слыхал я таких наук! Российской грамоте – читать и писать – разумею: брат, дьячок, научил; арифметику, четыре действия, товарищ, Каргин, казак, показал, языкам немного обучился в походах, да пленный трубач немного объяснял – вот и все.
– Но ведь вы были раньше в школе или пансионе?
– Никаких таких пансионов у нас и в заводе нет. Есть окружное Новочеркасское училище, да и то открылось только в тысяча восемьсот пятом году, а я уже тогда в поход собирался.
– Вот оно как! – протянул Воейков и невольно подумал: "Бедная красавица Ольга Федоровна, за "брата дьячка" выходит…"
Но "брат дьячка" красиво сидел на нарядной лошади, у него были живые, выразительные, бойкие глаза, в которых светился природный ум, и Воейкову совестно стало своих мыслей.
Дождь на минуту перестал, и беловатые края туч осветили на минуту грустную картину. Дорога шла между двух рядов тополей. Их намокшие серебристые листья грустно свесились вниз, трава, темно-зеленая и сырая, казалась тяжелой и вялой. Передовой отряд въезжал в селение Мейсен, и кони дружно стучали по камням мостовой, и стук копыт гулко отдавался по улице. Жители кое-где высовывались в окнах и смотрели на отряд; две-три женщины выбежали навстречу с крынками молока и краюхами черного хлеба; с лаем кинулась собачонка, и на чьем-то дворе хрипло, по-осеннему пропел петух.
Из чистенького каменного домика с синей вывеской вышел седой высокий генерал в белом австрийском мундире. Князь Кудашев подъехал к нему, и они поздоровались.
– Куда это? В такую погоду! – с отвращением, поджимая губы, сказал начальник австрийских передовых постов генерал Баумгартен.
Кудашев объяснил то, что ему поручено.
– Но вы с ума сошли… Совсем рехнулись. Мы снимаем посты по Эльбе. Неприятель кругом и в полной силе. Дрезден уже занят. Ступайте назад на Фрейберг Ступайте скорее.
– А поручение?
– Что поручение! Своя рубашка всего дороже, – переиначивая русскую поговорку, ломаным языком сказал генерал.
Но не так рассуждали Кудашев и люди его отряда.
– Справа по одному, по две лошади дистанции – шагом марш!
И тут же, на походе, среди грязной улицы селения Мейсен, князь Кудашев произвел выводку и отобрал двести казаков и сто пятьдесят гусар. Остальных осадил. Эти триста пятьдесят казались ему отчаянными из отчаянных, на которых можно надеяться.
– Снять вьюки и отдать остающимся! – крикнул он и пошел с Баумгартеном обсушиться в дом.
И только он ушел, заголосили унтер-офицеры и урядники:
– Которые люди назначены в поиск, сымай вьюки, окромя плащей!
Засуетились люди.
– Но, балуй! Я тебя! – грубо-ласкаючи замахивался на Занетто Жмурин. А Занетто щурился и норовил хватить его зубами – не больно, нет, – это у него игра такая была.
Прошло больше часу. Кудашев, закусивший и выпивший стакана два вина, вышел к казакам и гусарам.
– Ребята! – сказал он громко. – Нас мало – врага много. Я полагаюсь на вашу хитрость, быстроту и ловкость.
– Постараемся! – дружно ответили всадники.
– Темнеет. Ночь нас выручит. Соблюдайте тишину и спокойствие, и Бог нам да поможет. С Богом! Вперед!
– Шагом ма-аррш! – скомандовали у гусар.
– Ну, иди, что ль! – хмуро сказал есаул Кашин, начальник партии.
– Наездники и фланкеры, выезжай! – крикнул впереди чей-то голос.
– Наездники, выезжай! – повторили голоса тут и там, и поднялся легкий шум.
– Брехов, езжай, што ль! – говорил урядник курчавому казаку.
– Лошадь приморилась, Петро Зотыч.
– Ах ты, Мохамед несчастный, ну ты, что ль, Кальжанов.
– Куда ехать-то? – торопливо спрашивал Кальжанов.
– Да беги уперед до начальника отряда!
– Ну ладно!
И с разных сторон одиночные казаки и гусары вылетели из рядов и, поталкивая лошадей шенкелями, вынеслись в голову отряда.
Кудашев роздал приказания, и фланкеры скрылись в сумраке дождливого вечера.
К ночи стали у деревни Кобельн, но из предосторожности в деревню не входили, чтобы не растревожить жителей и не дать знать о своем присутствии неприятелю. Ночь проводили тихо, не зажигая костров, воздерживаясь от куренья, от громкого разговора.
Дождь перестал. Но густой туман спустился над землей, и трудно было передовым партиям разведывать о неприятеле.
Однако часов около десяти фланкеры стали возвращаться и привозить неутешительные известия.
К Мейсену, в котором так недавно пил Кудашев вино с австрийским генералом, подошел теперь неприятель; конная бригада ночует в Ошаче; пехота стоит и в Ризе, и в Штрелене, и в Мюльберге.
Маленький отряд Кудашева со всех сторон припирался громадными неприятельскими силами.
Собрались вокруг Кудашева офицеры. Князь объяснил им все дело.
– Как думаете, господа? Вернемтесь назад через Вальдгейм, пока не поздно?.. Или махнуть через Эльбу?
Долго молчат офицеры. Молодежь сидит кругом. Они привыкли повиноваться да осуждать втихомолку действия начальства, а подать совет – этого они не умеют.
– Как думаете?
– Вернуться лучше, – хмуро говорит есаул.
– Плетью обуха не перешибешь, – поддерживает ротмистр.
И опять молчание, тяжелое, мрачное молчание.
И вдруг Коньков с блестящими глазами, с сильно бьющимся сердцем делает шаг вперед.
– Осмелюсь доложить, ваше сиятельство. За Эльбой стоит пехота… – Голос его дрожит и обрывается. – Теперь ночь. Мы на конях. Что нам могут они сделать?
– Лодки нужны, так не переправимся, – говорит кто-то сзади.
– Нужно бы два баркасика, – уже смелее, ободренный ласковым взглядом Кудашева, продолжает молодой сотник. – На них седла и амуниция, а люди и лошади вплавь! Мы с атаманом это часто делали, и через Неман, и через Алле…
Воейков с восхищением, блестящими глазами глядит на "Пидру Микулича"; в эту минуту он обожает "брата дьячка".
– Дело-то в том, сотник, что лодок, говорят, нигде не отыщут.
– Я достану, ваше сиятельство, – смело возразил Коньков.
– Ну, попытайтесь.
Живо седлают казаки лошадей. Тридцать человек пойдет с сотником.
– Можно мне с вами? – робко говорит Воейков.
– А начальство ваше?
– Ничего.
– Вы спросите.
– Да, я спрошу.
Воейков ушел и через минуту вернулся.
– Позволили!
– Ну, с Богом.
Коньков тронул лошадь, и маленькая партия осторожно стала выбираться на дорогу.
Проехали спящую деревню, свернули по проулку и по узенькой грязной тропинке спустились к реке. Ночь была тихая, безлунная. Темной полосой текла река, холодом, сыростью веяло от ее вод; песчаная отмель чуть светилась, но, увы, ни лодки, ни барки, ни плота.
Партия разделилась. Семь человек побежали вверх по реке, остальные вниз. Скоро шепот смолк; несколько минут все было тихо, потом раздались голоса – кто-то по-русски грубо бранился, ему отвечали ворчливо по-немецки, по временам в спор вмешивался урядник, и его рассудительный голос отчетливо доносился по воде.
"Что там такое?" – подумал Коньков, повернул лошадь и поскакал на голоса.
В густых камышах, покрывавших чуть не полреки, были протоптаны лазы. Три казака на лошадях, по брюхо в воде, окружили маленький рыбачий челнок.
Королев, розовый, вечно потный казак, с приплюснутым с боков, как у рыбы, лицом, зацепил фуражиркой лодку и тянул ее к берегу, осыпая бранью артачившегося рыбака. Черноусый и чернокудрый урядник Пастухов уговаривал рыбака бросить это дело. Третий казак, угрюмый бородач, заехав со стороны реки и стоя по пояс в воде, очевидно, намокал, холодел и молча ожидал развязки.
– Я не дам вам челнока! – по-немецки кричал рыбак. – Иначе мне придется умирать с голоду! Я не могу так. Это грабеж! Это стыдно русским.
– Давай, тебе говорят, – кричал Королев, – а не то не посмотрю, что за тебя, подлеца, сражаемся, так тюкну по башке окаянного!
– Ишь, Мохамед подлый, – поддерживал мягким баском Пастухов, – за его нацию деремся, льем кровь казачью, христианскую, а они на-поди – экое озорничество!
Коньков, подъехав к рыбаку, объяснил ему на силезском наречии, что лодка нужна для переправы, что ему возвратят ее и что он напрасно только поднимает шум из-за пустяков.
Но старый, седой, плохо выбритый немец и слушать не хотел увещаний Конькова.
– Я не могу отдавать свою лодку! – вопил он. – Это разбойники, а не солдаты. Французы лучше вас, я буду кричать на тот берег, пускай услышат.
– Ах ты, егупетка подлая! – начал было речитативом Пастухов, но Коньков остановил его:
– Оставь его, Пастухов. Что с дураком разговаривать! Так не хочешь отдать лодку? – по-немецки обратился сотник к рыбаку.
– Ни за что! – Рыбак схватился за багор. Коньков рассердился. Вдруг все лицо его налилось кровью и огоньки запрыгали в глазах.
– Бросьте его в воду, коли так! – крикнул он казакам, – и садитесь в лодку!
Приказания незачем было повторять.
Бородач, которому давно надоели эти препирательства, подсобил спереди, Королев с Пастуховым – сзади, и рыбак был бережно поставлен на дно. Вода доходила ему по плечи. Он вдруг притих. Холод пробрал его старческое тело. Ворча и спотыкаясь, он побрел по дну к берегу.
Казаки выехали на берег. Часть осталась держать лошадей, а шесть казаков, Воейков и Коньков сели в лодку и поплыли вниз по реке.
– Зачем вы его сбросили в воду? – тихо по-французски спросил гусарский корнет. – Старикашка простудится и помрет, чего доброго.
– А черт с ним! – отрывисто сказал Коньков и стал опять внимательно смотреть на реку, высматривая лодки. Он и думать перестал о старике рыбаке.
А Воейкову рисовалась бедная комната немецкого домика; очаг, сети на стенах, седая старушонка в чепце вяжет чулок, кошка умывается в углу, и на большой деревянной постели, в груде тряпок и белья, лежит умирающий старик – он тяжело кашляет, грудь его болит, кровь идет горлом: он жестоко простудился, приняв невольную студеную ванну. И зачем? Все равно челнок подтягивали к берегу, могли бы и с ним подтянуть. К чему излишняя жестокость!
"Ах, Коньков, Коньков, – думал он, – как ни умен ты, а все еще тебя много воспитывать надо. В скольких водах не вари, а все Пугачевым да Разиным пахнуть будешь. Бедная Ольга!"
Коньков догадался по взгляду Воейкова, что тот все еще не может успокоиться, он улыбнулся ласково и сказал:
– Не сердитесь, Владимир Константинович, на то война!
Но Воейков долго не мог примириться с этим фактом. Ночь, как всегда перед рассветом, вдруг стала темнее, вода глубже, но дали яснее. На реке темным силуэтом показались две лодки. Это было все, что нужно Конькову.
– Навались! – сказал он, и челнок полетел. С легким свистящим журчаньем раздвигалась вода на две стороны, у самого носа подымался маленький гребешок, и далеко расходились полосы. Казаки, низовые, гребли, как заправские моряки.
На лодках сидело человек десять мужчин, и на корме лютеранский священник.
– Стой! – крикнул Коньков. На баркасах налегли на весла.
– Стой, вам говорят. Стрелять буду!
И блестящие стволы казачьих ружей поднялись над челноком, и послышалось щелканье подымаемых кремней.
На лодках перестали гресть. Пастор поднялся со своего места и тихо и убедительно заговорил:
– Христиане, мы везем здесь из Виттенберга библиотеку нашего первоучителя Лютера. Здесь все старинные священные книги, большинство рукописные. Неужели же, образованные христиане, подымется рука у вас на памятники древности, на священные реликвии человека, которого нельзя не уважать!
– Мели, Емеля, твоя неделя. К черту Лютерову брехню, – по-русски сказал Коньков и затем обратился по-немецки к пастору:
– В настоящее военное время эти книги имеют только относительную ценность. Не угодно ли будет вам немедленно пристать к берегу и выгрузить ваши тюки для доставки сухим путем в Лейпциг, а лодки предоставить нам.
Между пастором и гребцами начался разговор. После некоторого колебания гребцы в суровом молчании взялись за весла.
– А, так черт вас заешь! – опять, вспыхнув, крикнул Коньков. – Стрелять буду, и тюки ваши проклятые покидаю в воду!
Гребцы покорно повернули к берегу, и началась разгрузка…
К утру лодки были доставлены Кудашеву. Воейков сухо простился с Коньковым; он был разочарован. В нем не было того юношеского увлечения, которое согревало и восхищало его при первом знакомстве с казаком.
Коньков был просто грубый, широко пользующийся правом сильного человека.
Зачем было топить старика в ледяной воде, зачем оскорблять бранью и угрозами безвинных добрых людей, заступившихся за свою святыню?
Разве в этом лихость, храбрость и смелость казаков?
XXIV
…Двадцать пять ребят лихие,
Отважные молодцы,
С разных сотен собирались
И за Эльбу отправлялись…
Казачья песня
Переправа шла бойко и поспешно. Первые лучи солнца робко золотили уснувшую реку и бросали тени от стройных тростников, когда казаки, раздетые донага, на неоседланных лошадях толпились по берегу.
Воейков, находясь в лодке, наполненной седлами, амуницией и прелым казачьим бельем, смотрел на толпу голых людей, собравшихся на берегу.
Сам он не плывет. Зачем? На баркасе есть место, а простудиться так легко! А Коньков – неужели он вплавь?
"А вон он! Вон белое, как слоновая кость, тело, тонкие упругие ноги и красное загорелое лицо… Как он дивно сложен! Он верен своему принципу: требовать от людей только того, что сам можешь исполнить, чему сам покажешь пример. Он поплывет раздетый, как и они, на своем золотистом Занетто, не боясь простуды, не боясь утонуть. Но все-таки он жестокий и грубый человек. У него нет жалости, человеколюбия нет. Он не уступит врагу ни одного шага, но, чтобы накормить своих казаков, не постесняется разорить деревню, пустить но миру жителей ее. Разве это достойно солдата? Я думаю, он и солдата не пожалеет ради своей славы? – проносилось в голове у Воейкова при взгляде на стройное, блестящее тело Конькова. – Он подражает Наполеону – апокалипсическому зверю, который все делает только для себя, только для своей славы и не признает никаких законов: ни божеских, ни человеческих".
Но Воейкову жаль было расстаться со своим идеальным Коньковым. Ночная сцена ему была неприятна.
А Коньков и не вспоминал истекшей ночи, не думал о благодарности начальника отряда, о поздравлениях офицеров. Он был всецело поглощен своими соображениями относительно переправы; даже думы об Ольге, вечные спутницы его в походах, боях и на бивуаках, и те скрылись до поры до времени, чтобы встать потом с новой силой, с новой энергией…
– Готовы?
– Готовы, – ответили казаки.
Князь, его ординарцы и некоторые старые офицеры стояли в лодках.
– С Богом! Гусары, обождать…
– Ну, марш! – весело крикнул Коньков, ударив голыми пятками коня в бока, и кинулся в воду. Белая пена и брызги раздались и разлетелись на две стороны. Занетто погрузился в глубину, тяжело захрипел и, вытянув шею и поставив круп над водою, медленно поплыл, перебирая стройными ногами.
Коньков прилег боком на широкую спину жеребца и, держась за гриву, покрикивал со своей живой ладьи на мешкавших казаков.
Скоро вся река покрылась белыми голыми спинами, красными и пестрыми рубахами или черными пятнами лошадиных морд.
Добравшись до того берега, люди встряхивались, лошади фыркали, отдувались и звучно подергивались всем корпусом. Легкий пар подымался над ними. Казаки одни побежали к лодкам и принимали одежду и седла, другие обтирали лошадей, чтобы просушить спину. Яркое августовское солнце освещало эту живописную картину.
Поднявшись на крутой холм, опоясывавший берег, князь Кудашев наткнулся на неприятельского улана. Улан, видно давно приглядывался к суматохе на реке, но не верилось ему, чтобы это были русские. Теперь, наткнувшись на русского генерала, он ошалел на секунду, потом, быстро дернув за мундштук, так что лошадь присела на задние ноги, он поскакал тяжелым, усталым галопом к лесу, откуда уже выходили неприятельские батальоны.