Розы в кредит - Эльза Триоле


Наше столетие колеблется между прошлым и будущим, между камнем и нейлоном: прошлое не отступает, будущее увлекает – так оно ведется испокон веков. Человечество делает открытия, изобретает, творит, но отстает от собственных достижений. Скачок вперед, сделанный XX веком, так велик, что разрыв между прошлым и будущим в сознании людей ощущается, может быть, сильнее и больнее, чем в былые времена. Борьба между прошлым и будущим, как в большом, так и в малом – душераздирающа, смертельна.

"Розы в кредит" – книга о борьбе тупой мещанской пошлости с новым миром, где человек будет достоин самого себя. Это книга о трудной любви, и автор назвал ее романом. Одни называют ее сказкой, а другие былью. Пусть читатель сам судит – роман ли это, сказка или быль.

Содержание:

  • I. Разбитый мир 1

  • II. Мартина-пропадавшая-в-лесах 3

  • III. Купель современного комфорта 5

  • IV. Озарение 6

  • V. Коррида молодежи 8

  • VI. На глянцевых страницах будущего 9

  • VII. По образчику мечты 11

  • VIII. Горошина 12

  • IX. На опушке дремучего леса 14

  • Х. Мечты по дешевке 16

  • XI. "Who's who" роз 17

  • XII. Семейная твердыня 19

  • XIII. Пыль под ногами стража роз 21

  • XIV. Киноприключения на дому 23

  • XV. Чары пружинного матраса 25

  • XVI. Кредит открыт 27

  • XVII. В одной из обычных новых квартир 27

  • XVIII. Священное царство природы 29

  • XIX. Тяжкие льготы 30

  • XX. По прихоти желаний 32

  • XXI. Телепарад 33

  • XXII. Эти розы не купишь в кредит 34

  • XXIII. Сорока-воровка 36

  • XXIV. Все пошло прахом… 37

  • XXV. Яма. 39

  • XXVI. Зеркальная правда 39

  • XXVII. Крик петуха 41

  • XXVIII. "…не бывает шабаша без летучих мышей" 42

  • XXIX. У разбитого корыта 44

  • XXX. Прохожий, молю тебя, возложи розы на мою могилу - (Надпись времен римской империи на могиле бедняка) 45

  • Примечания 47

Эльза Триоле
Розы в кредит

I. Разбитый мир

Был тот предвечерний, недобрый час, когда еще не наступила непроглядная тьма, но глаза заволакивает какая-то мутная пелена, а все вокруг становится обманчивым и неверным. Нависла холодная, сырая, ватная тишина. У проселочной дороги, накренившись к призрачной лачуге, стоял грузовик. Сумерки грязно расползлись по ухабистой дороге с непросыхающими лужами, окутали изгородь, в которой запутался густой кустарник, подобно седым волосам, застрявшим в зубцах гребенки. За изгородью всклокоченный цепной пес неопределенной породы волочил дребезжащую цепь, шерсть у него слиплась от грязи, столь здесь непролазной, что в ней увязли детский деревянный башмак, велосипедное колесо без шины, ведро, ночной горшок и еще какие-то предметы… Сама лачуга была похожа на старый ящик, наспех сколоченный из досок и планок. И странным казалось поблескивание уцелевших среди всеобщего разорения стекол темного окна. Давно пора было включить задние фары грузовика – он постепенно тонул в надвигающейся ночной тьме, но кабина была пуста. И только струйка дыма цвета сумерек, поднимавшаяся из трубы на заржавленной крыше лачуги, оживляла это безлюдье.

На повороте дороги со стороны шоссе показались шестеро ребятишек. Они говорили между собой шепотом: "Еще не ушел…" – "Кто он, этот тип? Жди его тут, черт побери". – "Ты заметил номер грузовика?" – "Очень мне нужно". – "Что же теперь делать?" – "Не идти же обратно, потом все равно надо возвращаться". – "Заткнись!" – "Ну, а я пойду". Маленькая фигурка отделилась от группы ребят и повернула обратно. Пятеро остальных проскользнули за изгородь. Под навесом валялись дрова и вязанки хвороста – здесь можно было так спрятаться, что никто не увидит из окна дома. Собака попыталась, было залаять, получила пинок, унялась и начала облизывать ребятишек, гремя цепью по невидимым в темноте камням. Дети рядком молча уселись на бревне, как птицы на телеграфном проводе.

Было совсем темно, когда открылась дверь лачуги и кто-то, тяжело ступая, вышел и направился к грузовику. Зажглись фары. Они осветили каменистую, избитую дорогу в рытвинах, полных воды. Грузовик с грохотом снялся с места, увозя с собой огни задних фар, а ребятишки так и не успели разглядеть водителя. Тишина поглотила шум, как вода брошенный в нее камень. Ребятишки не шевелились.

Прошло еще сколько-то времени, наконец осветилось окно, и в дверях показалась мать – Мари Пенье, урожденная Венен.

– Идите домой, – крикнула она в темноту, – еще простудитесь чего доброго!

Ребятишки вылезли из-под навеса. Мари пересчитывала их, пока они входили в дом:

– Один, два, три, четыре, пять… Опять Мартины нет. Она меня в могилу сведет, паршивая девчонка!

Четыре мальчугана и девочка уселись за столом. Висячая керосиновая лампа угрожающе раскачивалась над их головами. На раскаленной докрасна чугунной плите что-то потихоньку кипело, вкусно пахло дымом и супом. Ребятам было от трех до пятнадцати лет; у всех грязные, покрытые цыпками руки, сопливые носы и рыжеватые волосы. У старшей, пятнадцатилетней болезненной девочки, углы рта свисали, как гальские усы. Трое мальчиков, погодки, напоминали веселых лягушат, и только самый младший походил на мать. Ему одному, пожалуй, повезло.

Мать была небольшого роста, с курчавыми волосами, солнцем освещавшими ее безмятежное лицо с еще гладкой кожей. Выпуклый лоб, маленький носик и застывшая на губах улыбка. Под некогда яблочно-зеленой фуфайкой отвислая грудь – сразу видно, что она вскормила не одного ребенка. Мужская куртка с продранными локтями, ситцевая юбка, на босых ногах шлепанцы. Холода она не боялась: привыкла. Мать по кругу разливала суп в выщербленные, растрескавшиеся тарелки с розовыми цветочками, какие обычно выдаются в бакалейных лавках в виде премии. Ребятишки, не двигаясь, следили за каждым ее движением, не сводя глаз с разливательной ложки, как щенки, которые, присев на задние лапы, ждут свою похлебку. Им дозволялось приступить к еде только тогда, когда мать разольет суп; нарушителя она энергично призовет к порядку. Некоторое время слышалось одно лишь чавканье. Щенки, находясь в добром здравии, прожорливы и непривередливы к еде. Суп был жирный, в нем попадались изрядные куски мяса и овощи. После первой порции – была ведь еще и вторая – напряжение несколько упало, дети начали тараторить, визжать и задирать друг друга… Оживление все возрастало, и дело кончилось бы всеобщей взбучкой, если бы чрезвычайное происшествие не отвлекло внимания матери: на стол взобралась крыса.

– Крыса! – закричали ребятишки. Попавшая в окружение крыса, хоть она и была рыжеватая-в масть семейству, – чувствовала свою неминуемую гибель и металась по столу среди тарелок, стаканов, хлебных корок.

– Пристукните ее! – вопила Мари. – Да бейте же, черт вас подери!…

Честь прикончить крысу выпала на долю старшего из мальчиков. Все остальные молотили ее уже просто для удовольствия. Мартина появилась как раз в тот момент, когда Мари, ее мать, открыв дверь и держа крысу за хвост, размахнулась, чтобы бросить ее подальше во двор, и, если бы Мартина вовремя не увернулась, она угодила бы ей прямо в лицо. Крыса шлепнулась посреди двора, а Мартина прислонилась к двери.

– Садись! – крикнула мать. – Того и гляди еще грохнешься. Садись обедать, говорю.

– Не хочется, – ответила Мартина, направляясь к раскаленной плите. – Мне холодно.

– Ешь, говорю я тебе, – Мари улыбалась, потому что и губы, и все складки ее лица раз и навсегда сложились в улыбку. – Сегодня у нас мясной суп, вкусный. Первый настоящий суп после освобождения.

Мартина села рядом со старшей сестрой. Втянув голову в плечи, она косилась черными, без блеска глазами на неубранную постель, с которой свешивались на зашарканный пол грязные простыни. В комнате, помимо плиты, стоял еще буфет и ободранное кресло, из которого вылезали пружины. Чтобы дверь, ведущая в другую комнату. не закрылась, к ней был приставлен стул с продырявленным сиденьем. Дети, вылизывая тарелки и подчищая их хлебным мякишем, обсуждали происшествие с крысой. Мартина белыми тонкими руками пригладила длинные пряди черных прямых волос.

– Ешь, – повторила мать.

Мартина взяла ложку и посмотрела на суп, налитый в треснувшую, выщербленную тарелку. Сквозь толстый слой жира, из которого торчал кусок мяса и кость, не были видны цветочки на дне тарелки… Мартина смотрела на тарелку с супом, но видела также и стол, корки в лужицах пролитого красного вина, объедки…

– Ешь, – сказала ей шепотом старшая сестра, – а то попадет…

Мартина опустила ложку в жирный суп, поднесла ее ко рту и вдруг уронила голову на стол, едва не угодив в тарелку.

Поднялась невообразимая суматоха, как при появлении крысы.

– Да ну же! – кричала мать. – Смотрите, девчонка-то заболела! Берите ее под мышки, а я возьму под коленки… Поворачивайтесь! Робер! Не видишь, что ноги у нее волочатся? Горе мне с вами!

Мартину положили на большую неубранную постель.

– Брысь, пошли! – заорала что было силы Мари, и ребятишки исчезли за перегородкой, толкаясь в дверях, чтобы не попасться матери под руку.

– Что с тобой, ну, что ж это такое с тобой, доченька? – твердила Мари, склонившись над Мартиной. Мартина открыла глаза, увидела, на чем она лежит, поглядела матери в лицо, съежилась, вытянула руки вдоль тела, подобрала колени, сжала кулаки.

– Уйду, – сказала она.

Мари продолжала стоять, склонив голову в ореоле курчавых волос, как всегда улыбаясь.

– Я – твоя мать, – сказала она наконец. – Хватит с нас и того, что старшую увозили на целый год из-за туберкулезного менингита; говорили, будто она перезаразила весь класс! Но тебе-то, зачем в профилакторий? Ведь у тебя ничего не болит. В чем же дело?

– Мать Сесили возьмет меня к себе… Я научусь работать в парикмахерской…

Мари расхохоталась, а выражение ее вечно улыбающегося лица осталось при этом неизменным, не отражая смеха, но и не противореча ему.

– Ты первым делом сама завейся, а то тебе твои патлы, видно, не нравятся! Да заодно вытрави их перекисью – ты у нас в семье одна черная, не в масть. Наказание мне с тобой! Ну как, полегчало тебе?

– Нет, – сказала Мартина. – Я уйду.

– Дрянь паршивая! – заорала Мари. – И отдай немедленно Деде его шарики. Опять ты их у него стащила! Сорока-вот ты кто! Черная сорока-воровка! Тебе подавай все, что блестит, я своими глазами видела, как ты зарывала в землю мой флакончик из-под одеколона. А лента Франсины? Тоже, небось, ты унесла? Сорока проклятая! Сорока!

– Сорока! – завизжали ребятишки, показавшиеся в дверях. – Черная сорока! Сорока-воровка!

С визгом и криками дети окружили Мартину. Такое обилие происшествий в течение одного вечера вывело их из равновесия, они впали в какое-то неистовство: размахивали руками, гримасничали, высовывали язык, кидались из стороны в сторону. От их беготни висячая лампа раскачивалась, отбрасывая непомерно большие тени, прыгавшие по стенам и потолку.

– Хватит! – Материнские подзатыльники посыпались градом, и дети вновь скрылись за перегородкой.

Мартина выбралась из постели и села около плиты.

– Уймись, – сказала ей Мари, – будет дурака валять! Станешь парикмахершей или кем угодно, когда кончишь школу. Учительница говорит, что уму непостижимо, до чего ты способная. Подумать только, я – твоя мать – так и не научилась ни читать, ни писать. А чем я хуже других? Твоя старшая сестра, ни дать ни взять, в меня, ей уже пятнадцать лет, а она тоже не умеет ни читать, ни писать. Может, поешь горячего супа? Поди поцелуй меня. Это кровь в тебе играет, девочка моя! У тебя уже хорошенькие грудки, и талия какая, и бедра – чертовка ты моя милая!… В четырнадцать-то лет!…

Она обняла Мартину и стала целовать ее черные волосы, бледные щеки, плечи. Сжав губы, закрыв глаза, Мартина терпела ласки, неподвижная как труп. У нее было длинное, атласисто-гладкое тело ребенка-женщины.

Казалось, ей трудно дышать в тесном шерстяном платьице, из которого она выросла.

Мари выпустила ее из своих объятий.

– Ложись со мной! Я подвинусь к стенке…

Мартина вместо ответа еще ближе придвинулась к раскаленной плите.

– Мама, я больна, мне холодно, я буду ворочаться и мешать тебе спать. На, вот шарики Деде, они такие приятные, гладкие.

Мартина извлекла из глубокого кармана два шарика.

– Оставь их себе, дуреха. Я дам ему что-нибудь другое.

Мари засунула шарики обратно в карман Мартины.

– Ты же не можешь совсем больная просидеть всю ночь у плиты, еще чего доброго свалишься.

– Я пойду ночевать к Сесили…

Мари замахнулась на нее.

– Ты останешься дома! Погоди, я сама схожу к ней, к этой парикмахерше. Я ей покажу! Это из-за нее и из-за ее Сесили у меня отняли старшую дочь и поместили в профилакторий! Сразу видно, что она в пособиях не нуждается. Ей-то наплевать, когда у родной матери забирают ребенка!

Постепенно Мари перешла на крик. Мартина поднялась, приставила к стене стул и придвинула к нему другой, чтобы вытянуть ноги. Мари кричала. Ребятишки угомонились: они уснули в темноте или притворились спящими, предпочитая в такую минуту не подворачиваться под руку матери. Мартине казалось, что мать кричит целую вечность. Разморенная жаром плиты, она не слушала ее; Мари уже затихала, как вдруг Мартина вскрикнула.

– Что там еще такое? – проворчала Мари. Одним прыжком очутившись у двери, Мартина распахнула ее; на дворе было темным-темно, красный свет висячей лампы, освещая комнату, не в силах был пробиться наружу и вырывал из тьмы одни лишь грязные следы у самого порога. Мартина исчезла… Шаря по земле, она отыскала корзинку, которую выронила, увидев крысу в руках матери. "Только бы она не разбилась! Ох, мама…"

Она поставила корзинку на стол, и Мари с любопытством подошла к ней:

– Что там у тебя?

Мартина достала из корзинки пакетик, умещавшийся на ладони, осторожно развернула белоснежную папиросную бумагу и вынула из нее статуэтку богоматери на фоне грота в виде раковины; перед ней – коленопреклоненный ребенок. Все было окрашено в нежные цвета: небесно-голубой, белый, розовый. Мари тыльной стороной руки очистила для богородицы стол.

– Это парикмахерша тебе подарила? Мартина, не сводя глаз со статуэтки, кивнула. Мать стояла рядом и тоже залюбовалась статуэткой.

– Она привезла мне ее из Лурда, – сказала наконец Мартина. – Подумай, ведь я могла ее разбить!… А вдруг да она чудотворная.

– Чудес, дочка, не бывает, уж я-то это знаю. Ложись, я погашу лампу, а ее поставим на буфет, чтобы мальчишки, не дай бог, не разбили.

– Подожди, она заводная. Послушай музыку.

Мартина перевернула статуэтку вверх ногами и завела ключом; замерев от восторга, мать и дочь несколько раз подряд прослушали тоненькое "Ave Maria".

– Ну хватит, – сказала Мари, – а то ты еще чего доброго прикончишь завод.

Мари влезла на стул и поместила богородицу на самом верху буфета. Мартина улеглась на стульях, мать на кровати.

Погруженная в полную тьму лачуга дышала и похрапывала под неумолчную крысиную возню, Мартина не спала: здесь жили по солнцу, а в это время года так рано темнело, что Мартина не могла сразу заснуть. Когда она не спала, то думала о Даниеле Донеле, сыне Жоржа Донеля, садовода, у которого были плантации роз в двадцати километрах от их деревни. Даниель Донель являлся неотъемлемой частью знакомого Мартине мира, наравне с лесом, церковью, дедом Маллуаром и его коровами, пасущимися в лугах, шпалерами яблонь и груш в саду нотариуса, деревенской бакалейной лавкой, мостовой главной улицы, зеленой поляной в лесу, которая на самом-то деле – засасывающая трясина. У Даниеля в деревне жили двоюродные братья, три молодых Донеля, сыновья Марселя Донеля; Марсель тоже садовод, как и Жорж Донель, но более мелкого масштаба. У всех молодых Донелей было семейное сходство, хотя отцы их не походили друг на друга, да, впрочем, и дети не очень похожи на отцов. Несмотря на то, что молодое поколение во время оккупации недоедало, оно все же выросло крепким: Донели были среднего роста, но ладно скроены, прочно сколочены, как все, что строится в деревне, – стены, изгороди… Головы у них совсем круглые, волосы подстрижены бобриком, что еще сильнее подчеркивало их круглоголовость, лица у них тоже круглые, веселые, будто Донели всегда готовы прыснуть со смеху, раздувая ноздри и щурясь. Для Мартины Даниель, сын того Донеля, который разводил розы, был лучше всех. Он и в самом деле самый складный, с хорошо развитым торсом на устойчивых ногах; может быть, ему не хватало изящества, но в добротности телосложения он не уступал никому. Даниель учился в Париже, где жил у своей сестры Доминики, муж которой имел цветочный магазин на бульваре Монпарнас. Стойкий деревенский загар Даниеля после первого же года обучения в Париже побледнел, но во время каникул вновь появился. Однако война и оккупация все перевернули вверх дном. Так, например, и на каникулах, и в учебное время Даниель, как бы сросшийся со своим велосипедом – своеобразный кентавр 1940-1945 годов, – постоянно появлялся в деревне. Он проезжал в один присест шестьдесят километров от Парижа, да, случалось, и еще двадцать километров – на ферму к отцу. Для студента у него было слишком много свободного времени: и летом, и зимой он не слезал с велосипеда!

В такие смутные дни ученье, может быть, тоже шло как попало. Тем более что Доминике – цветочнице, сестре Даниеля – надо же было чем-то питаться, как и самому Даниелю, и мужу Доминики, и их сынишке; вот Даниель и ездил за съестными припасами. Но в 1944 году немцы остановили его на дороге, чтобы проверить документы, и нашли в корзинке, привязанной к багажнику велосипеда, под маслом и яйцами, подозрительные предметы: типографскую краску и не бывшие еще в употреблении штемпельные подушечки. Мэр большого селения неподалеку от деревни Мартины, где хорошее купание на озере, но куда никто больше не ходил, потому что немцы частенько наезжали туда с женщинами, потерявшими стыд и совесть, так вот мэр этого селения тщетно уверял, что именно он поручил Даниелю привезти означенные предметы для нужд мэрии. Даниеля отправили в Френ, и не приди вовремя освобождение… Восемнадцатилетний силач Даниель, полный неистощимого веселья, был приговорен к смертной казни. Он чуть было не превратился в юного мученика, но, счастью, остался просто героем.

Дальше