Ценой потери - Грэм Грин 17 стр.


- Это было первое важное открытие, которое он сделал в те дни, а дальше последовали другие. Говорил я вам, что человек он был очень умный, гораздо умнее тех, кто его окружал? Еще мальчиком он без посторонней помощи открыл для себя Царя. Правда, родители рассказывали ему разные истории о нем, но эти истории ничего не могли доказать. Скорее всего, его тешили небылицами. Мы любим Царя, говорили родители, но он пошел дальше них. Он доказывал его существование с помощью исторического, логического, философского и этимологического методов. Родители говорили, что это потеря времени, что они знают про Царя все и без доказательств, они его видели. "Где?!" - "У нас в сердце, конечно". Как он потешался тогда над их простодушием и суеверием! Разве Царь может быть у них в сердце, если он, их сын, способен доказать, что Царь и шагу не сделал из города, который отстоит за сотню миль от их фермы? Его Царь существует объективно, и нет другого Царя, кроме его собственного.

- Я не очень-то люблю притчи, а ваш герой мне вовсе не нравится.

- Мой герой сам себе не очень нравится, и поэтому он не любит распространяться на свой счет, разве только вот в такой форме.

- Вы сказали: "Нет другого Царя, кроме его собственного" - это совсем как у моего мужа.

- Не вините рассказчика в том, что он вводит в свой рассказ подлинных людей.

- Когда же будет самое интересное? А конец счастливый? Если нет, тогда я сейчас же засну. И хоть бы женщин его описали!

- Вы не лучше литературных критиков. Хотите, чтобы я сочинял по вашему вкусу.

- Вы читали "Манон Леско"?

- Сто лет назад.

- В монастыре мы этим романом зачитывались. Он, конечно, был под строжайшим запретом и ходил у нас по рукам, а я наклеила на него обложку с "Истории религиозных войн" мосье Лежена. Эта книга до сих пор у меня.

- Дайте мне досказать мою сказку.

- Ну, ладно, - покорилась она, откидываясь на подушки. - Досказывайте, если вам так уж хочется.

- Я говорил о первом открытии моего героя. Второе было сделано гораздо позже, когда ему стало ясно, что он не художник, а всего лишь искусный умелец, золотых дел мастер. Однажды он отлил из золота яйцо величиной со страусовое и покрыл его финифтью, а когда его откроешь, внутри за столиком сидит маленький золотой человечек, а на столике перед ним лежит маленькое золотое с финифтью яичко, а если открыть это яичко, там внутри за маленьким столиком тоже сидит маленький человечек, и на столике тоже лежит золотое с финифтью яичко, если открыть и это… Дальше можно не продолжать. Его назвали великим мастером своего дела, но многие пели ему хвалы и за высокую идею этого произведения искусства, ибо каждое яйцо было украшено в честь Царя золотым крестом, обложенным алмазной крошкой. Но изощренность этого замысла вымотала у него все силы, и вдруг, когда он трудился над последним яичком с помощью оптического стекла - так называли лупу в те древние времена, к которым относится наша сказка, ибо, конечно же, в ней нет и намека на современность и на кого-либо из ныне живущих…

Он надолго приложился к стакану. С незапамятных времен не было у него такой странной душевной приподнятости. Он сказал:

- О чем это я? Я, кажется, немножко пьян. Виски никогда на меня так не действовало.

- О золотом яйце, - ответил из-под простыни сонный голос.

- Ах да, второе открытие.

Сказка получалась печальная, и ему было непонятно, откуда в нем это чувство раскрепощения и свободы, точно у заключенного, который наконец-то "раскололся" и во всем признается своему инквизитору. Может быть, это то самое воздаяние, которое получает кое-когда сочинитель? "Я сказал все, теперь можете меня казнить".

- Что вы говорите?

- О последнем яичке.

- Ах да, правильно. Так вот, наш герой вдруг понял, как ему все надоело. О том, чтобы снова приниматься за оправу драгоценных камней, и думать не хотелось. С ремеслом надо было расставаться - он истратил себя в нем до конца. Ничего более искусного или более бесполезного, чем то, что уже сделано, он не создаст, более высоких похвал, чем те, которыми его до сих пор осыпали, не услышит. И вообще это дурачье могло провалиться со своими восхвалениями ко всем чертям.

- Ну, а дальше?

- Он пошел к дому номер 49 на Рю-де-Рампар, где его любовница снимала квартиру, с тех пор как ушла от мужа. Ее звали Мари. Ваша тезка. Около дома собралась толпа. А наверху он застал врача и полицию, потому что час назад она убила себя.

- Какой ужас!

- Его это не ужаснуло. В наслаждениях он давным-давно истратил себя до конца, так же как теперь - в работе. Правда, он все еще предавался им, подобно ушедшему со сцены танцовщику, который по привычке начинает день с упражнений у станка и не догадывается, что эти занятия можно прекратить. Да, наш герой почувствовал только облегчение; станок сломался, а заводить другой, решил он, не стоит труда. И месяца через два, конечно, завел. Но, увы, поздно! Многолетняя привычка была нарушена, и он никогда больше не занимался этим с прежним рвением.

- Какая противная сказка, - проговорил голос из-под простыни. Ее лица ему не было видно, потому что она накрылась с головой. Он оставил критику без внимания.

- Уверяю вас, бросить ремесло так же трудно, как мужа. И в том и в другом случае вам без конца твердят о долге. К нему приходили и требовали яиц с крестами (в этом заключался его долг по отношению к Царю и к царским приверженцам). По тому, какой шум вокруг всего этого подняли, можно было подумать, будто, кроме него, никто не умеет делать ни яиц, ни крестов. Для того чтобы отвадить всю эту публику и показать ей, что прежних воззрений в нем не осталось, он отделал еще несколько драгоценных камней, придав им самую фривольную форму, какую только мог выдумать. Это были прелестные маленькие яблочки, которые вставлялись в пупки, - украшения для женских пупков сразу же вошли тогда в моду. Потом он стал мастерить мягкие золотые кольчуги с просверленным вверху камнем наподобие всевидящего ока, которые мужчины надевали на свои причинные места. Их почему-то прозвали каперскими свидетельствами, и некоторое время они тоже были в большом ходу, как подарки. (Вы сами знаете, как трудно женщине подобрать подходящий рождественский подарок мужчине.) И вот на нашего героя снова посыпались деньги и хвалы, а он злился, что к этой чепухе относятся не менее серьезно, чем в свое время к яйцам и крестам. Но он был придворный золотых дел мастер, и ничто не могло изменить это. Его провозгласили моралистом, и в этих изделиях увидели едкую сатиру на современность, что, как вы сами догадываетесь, неблагоприятно отразилось на торговле каперскими свидетельствами. Какой мужчина захочет носить сатиру на таком месте? Да и женщины, которым раньше так нравились податливые мягкие кольчуги с драгоценным камнем, теперь касались этих сатирических произведений искусства с большой опаской.

Впрочем, то обстоятельство, что его ювелирные изделия уже не пользовались успехом у широкой публики, принесло ему еще больший успех у знатоков, ибо знатоки презирают все, имеющее широкий спрос. О его творениях начали писать книги, и писали их главным образом те, кто претендовал на особую близость и любовь к Царю. Книги эти были написаны все на один лад, и, прочитав какую-то одну, наш герой получил представление и обо всех прочих. Почти в каждой была глава, называвшаяся "Яблоко в тесте - творчество падшего человека", или "От пасхального яичка до каперских свидетельств. Золотых дел мастер на службе у первородного греха".

- Почему вы все говорите: золотых дел мастер? - послышалось из-под простыни. - Будто не знаете, что он был архитектор.

- Я вас предупреждал: не ищите прототипов моей сказки. Чего доброго, узнаете себя в той Мари. С вас станет! Хотя вы, слава создателю, не из тех, кто кончает жизнь самоубийством.

- Вы еще не знаете, на что я способна, - сказала она. - Ваша сказка совсем не похожа на "Манон Леско", но тоже очень жалостная.

- Никто из этих людей не подозревал, что в один прекрасный день наш герой сделал очередное поразительное открытие - у него больше не было веры во все те доводы исторического, философского, логического и этимологического порядка, с помощью которых он установил существование Царя. Осталась лишь память о том, кто жил не в каком-то определенном городе, а в сердце его родителей. К несчастью, у него самого сердце было устроено несколько по-другому, чем то единственное, которое поделили между собой его родители. Оно зачерствело от гордости и успехов, и теперь только гордость могла заставить его сердце биться учащенно, когда, завершив работу, он видел здание…

- Вы сказали: здание.

- …когда, завершив работу, он видел у себя на верстаке готовую драгоценность или когда женщина в последний миг стонала: "Да, да, да, да!"

Он посмотрел на бутылку - виски там было на самом дне, стоило ли оставлять? Он вылил все в стакан, и воды туда не добавил.

- Видите, что получилось? - сказал он. - Наш герой обманул не только других, но и самого себя. Он искренне верил, что, любя свою работу, он любил и Царя, что, лаская женщину, он хоть и весьма несовершенным образом, но подражал Царю, любящему свой народ. Ведь Царь так возлюбил мир, что послал в него и быка, и золотой дождь, и сына своего…

- Какая у вас каша в голове, - сказала она.

- Но, открыв, что нет такого Царя, в какого он верил, мой герой понял также, что все, им содеянное, было содеяно во имя любви к самому себе. Так стоит ли делать драгоценные украшения и ласкать женщин ради собственного удовольствия? Может, он истратил себя до конца и в любви и в творчестве еще до своего последнего открытия о Царе, а может, само это открытие послужило концом всему? Я-то не знаю, но говорят, бывали минуты, когда он думал: "А может быть, мое неверие - это и есть последнее, окончательное доказательство существования Царя?" Кромешная пустота, видимо, была его карой за самовольное нарушение законов. А может статься, это было то самое, что люди называют болью. Все запуталось до нелепости, и он уже начинал завидовать простому, ничем не обремененному сердцу своих родителей, где, согласно их вере, жил Царь - жил в сердце, а не где-то за сто миль, во дворце, огромном и холодном, как собор Святого Петра.

- Ну, а дальше что?

- Я же вам сказал, бросать ремесло - все равно что бросать мужа, одинаково трудно. Если б вы своего бросили, перед вами протянулись бы бесконечные дали дневного света, которые неизвестно как и где пересечь, и бесконечные дали ночной темноты, не говоря уж о телефонных звонках и участливых расспросах друзей и о какой-нибудь заметке в газетной хронике. Но эта часть сказки уже не интересна.

- И вот он взял свою самолетную книжку… - сказала она.

Виски было допито, и экваториальный день вспыхнул за окном, будто что-то вдруг разбилось о край неба, и бледно-зеленые, бледно-желтые и розовые, как фламинго, струйки потекли оттуда по горизонту и вскоре пожухли и перешли в обычную серость будничного дня. Он сказал:

- Я до утра вас проморил.

- Если бы хоть что-нибудь романтичное. Но и то ладно, по крайней мере те мысли отогнали.

Она хихикнула под простыней:

- А ведь я могла бы сказать ему, что мы провели ночь вместе. Почти так и есть. Как вы думаете, он подал бы на развод? Нет, вряд ли. Церковь разводов не разрешает. Церковь то, церковь се…

- А вам действительно так тоскливо живется?

Ответа не последовало. К молодым сон приходит так же внезапно, как наступает городской день в тропиках. Он тихонько отворил дверь и вышел в полутемный коридор, где все еще горела бледная, оставленная на ночь лампочка. Кто-то вставший ни свет ни заря или, наоборот, полуночник притворил дверь - пятую по коридору, в тишине заклокотала, захлебнулась спущенная вода. Он сел на кровать, день вокруг него разгорался - это был час прохлады. Он подумал: Царь почил в бозе, да здравствует Царь. Может быть, именно здесь он обрел родину и какую-то жизнь.

Глава вторая

1

Куэрри постарался выйти в город пораньше, чтобы выполнить до жары хотя бы часть докторских поручений. К завтраку Мари Рикэр не появилась, по ту сторону перегородки стояла полная тишина. В соборе Куэрри забрал почту, дожидавшуюся следующего парохода, обрадовался, что ему писем не было. Toute a toi, видимо, ограничилась одним-единственным жестом по направлению к этим неведомым местам, и он надеялся, в ее же интересах, что этот жест был продиктован не любовью, а чувством долга и традициями, и, следовательно, его молчание будет воспринято безболезненно.

К полудню жара его иссушила, и, находясь в это время недалеко от реки, он свернул к пристани и поднялся по сходням на епископскую баржу посмотреть, нет ли капитана на борту. У трапа он остановился, сам себе удивляясь. Впервые после большого перерыва его вдруг потянуло с кем-то повидаться. Ему вспомнилось, как было страшно в тот вечер, когда он в последний раз поднялся на эту баржу и увидел огонек в каюте. Готовясь к очередному рейсу, команда уже погрузила топливо на понтоны, какая-то женщина развешивала выстиранное белье между трапом и котлом. Поднимаясь наверх, он крикнул: "Капитан!", но миссионер, сидевший в салоне за проверкой фрахтовых документов, был ему незнаком.

- Можно войти?

- Я догадываюсь, кто вы. Мосье Куэрри? Не откупорить ли нам бутылочку пива?

Куэрри спросил, где тот капитан.

- Он теперь преподает богословскую этику, - ответил его преемник, - в Ба Канге.

- Ему не хотелось уходить отсюда?

- Наоборот! Он был просто в восторге. Жизнь на реке не очень-то его прельщала.

- А вас она прельщает?

- Я еще сам не знаю. Это мой первый рейс. Все-таки перемена обстановки после семинарии и канонического права. Мы уходим завтра.

- В лепрозорий?

- Да, это наш конечный пункт. Будем там через неделю. Дней через десять. Еще не знаю точно, где придется брать грузы.

Уходя с баржи, Куэрри чувствовал, что им не заинтересовались. Капитан даже не спросил его о новой больнице. Может быть, "Пари-диманш" сделала свое дело, и худшее позади, и ни Рикэр, ни Паркинсон больше не страшны ему? У него было такое ощущение, будто он на границе при въезде в чужую страну: беженец не сводит глаз с консула, следя, как тот берет перо, чтобы поставить последнюю резолюцию на его визу. Но беженцу до последней минуты не верится, что все сойдет гладко; слишком часто приходилось ему натыкаться на неожиданное сомнение, новый вопрос, новое требование, новую папку, с которой входит в кабинет консула вызванный им чиновник. В баре гостиницы, под абажуром с лунной рожицей и под сиреневыми цепями, сидел какой-то человек, это был Паркинсон.

Паркинсон поднял стакан с розоватым джином и сказал:

- Выпьем? Угощаю.

- Я думал, вы уехали, Паркинсон.

- Уезжал, но всего только в Стэнливиль, там беспорядки. Очерк написан, передан по телеграфу, и теперь я свободный человек до следующей поживы. Что будете пить?

- И надолго вы сюда?

- Пока не вызовут. Ваш материал прошел хорошо. Возможно, потребуется третий очерк.

- То, что я вам рассказал, вы не использовали.

- Не годилось для семейного чтения.

- Больше вы от меня ничего не получите.

- Как знать, как знать, - сказал Паркинсон. - Иной раз так повезет, такое подвалит! - Он встряхнул кусочки льда в стакане. - Первый очерк прошел с огромным успехом. Перепечатан всюду, даже у антиподов, кроме тех мест, конечно, что за железным занавесом. Американцы просто упиваются. Религия и антиколониалистский дух - лучшей смеси для них не придумаешь. Я только об одном жалею: что вы тогда не сфотографировали, как меня, больного, переносили на берег. Пришлось обойтись тем снимком, который сделала мадам Рикэр. Зато я снялся в Стэнливиле у сожженной машины. Это вы придирались ко мне из-за Стэнли? Наверно, он все-таки был в тех местах, иначе город не назвали бы в его честь. Куда вы?

- К себе в номер.

- А, да! Вы в шестом, по тому же коридору, что и я?

- В седьмом.

Паркинсон помешал пальцем кусочки льда.

- Ах вот как! В седьмом. Вы не обиделись на меня? Ради бога, не придавайте значения моим наскокам во время нашей прошлой беседы. Я хотел заставить вас разговориться, только и всего. Таким, как я, лезть на рожон не по чину. Копья, которыми пикадоры беспокоят быка, невзаправдашние.

- А что взаправдашнее?

- Следующий очерк. Прочтете - увидите.

- Заранее говорю, что правды там ни на грош.

- Туше! - сказал Паркинсон. - Странная вещь с метафорами - дыхание, что ли, у них короткое? Не выдерживают до конца. Хотите верьте, хотите нет, но в былые времена я уделял много внимания стилю.

Он заглянул в свой стакан с джином, точно в колодец.

- Ох и длинная же это штука - жизнь! Правда?

- Не так давно вы боялись, как бы не расстаться с ней.

- Она у меня одна-единственная, - сказал Паркинсон.

Дверь на слепящую улицу отворилась, и в бар вошла Мари Рикэр. Паркинсон сказал веселеньким голосом:

- Смотрите, кто идет!

- Мадам Рикэр приехала со мной, я ее подвез с плантации.

- Еще стакан джина! - крикнул бармену Паркинсон.

- Благодарю вас, но я не пью джин, - ответила ему Мари Рикэр фразой, будто бы взятой из английского разговорника.

- А что вы пьете? Вспоминаю, действительно я ни разу не видал вас со стаканом в руке, пока жил на плантации. Может быть, orange pressee, дитя мое?

- Я очень люблю виски, - горделиво сказала Мари Рикэр.

- Молодец. Взрослеете не по дням, а по часам.

Он пошел к бармену на дальнем конце стойки и по дороге вдруг подпрыгнул с неожиданной для такого толстяка легкостью и качнул рукой бумажные цепи.

- Ну что? - спросил Куэрри.

- Пока еще ничего нельзя сказать - будет ясно только послезавтра. Но он думает…

- Да?

Он думает, что я влипла, - мрачно проговорила она, и тут же к ним подошел Паркинсон со стаканом в руке. Он сказал:

- Говорят, у вашего старика приступ?

- Да.

- Сочувствую! Я-то знаю, что это такое, - сказал Паркинсон. - Но ему везет, за ним молодая жена ухаживает.

- Сиделка ему не нужна.

- Вы сюда надолго?

- Не знаю. Дня на два.

- Тогда пообедаем вместе? Время найдется?

- О-о, нет! На это не найдется, - не колеблясь ответила она.

Он невесело ухмыльнулся.

- Еще туше!

Выпив свое виски, Мари Рикэр сказала Куэрри:

- Мы с вами вместе обедаем, да? Я только на минутку, руки вымою. Сейчас возьму ключ.

- Разрешите мне, - сказал Паркинсон и, не дав ей времени возразить, через минуту вернулся с ключом, болтающимся у него на мизинце.

- Номер шесть, - сказал он. - Значит, мы все трое на одном этаже.

Куэрри сказал:

- Я тоже поднимусь.

Мари Рикэр заглянула в свой номер и тут же подошла к его двери.

Она спросила:

- Можно к вам? У меня так неуютно, просто ужас! Я встала поздно, и постель не успели постелить.

Назад Дальше