VIII
За прошедшие сутки меж друзьями-соперниками установился вроде как шаткий мир, но глядели поверх друг друга, и весь дом гудел от напряжения. Подавляя ярость, теперь уже Олег был как шут, со слишком злой улыбкой.
Так, например, собираясь в бабы-Машину баню, Костя – без всякой задней мысли! – предложил, да просто задался вопросом: в не взять ли гитару?… Олег поначалу возражал по-человечески: мол, влажность там, температура… Потом – "опомнился", и кривая издевательская улыбка растянулась на его лице: ой, прости, мол, гитара-то теперь твоя; хозяин – барин…
И за эти идиотские спектакли хотелось убить.
А когда шли втроем по жирной сельской темноте (с отсветом дальнего окна, с обрывком разговора, разговора людей, будто бы особо беззащитных), расспрашивали Никиту, в честь чего вдруг эта помывка. Отвечал загадками: есть, мол, серьезный разговор, не для женских ушей. Олег, конечно, тут не удержался от очередной издевки, зловещей:
– Да-а, надо наконец поговорить по-мужски! – за что и вляпался лицом в полотнище паутины с каким-то сладким треском не треском.
Баня, истопленная бабой Машей, звала окошком, и в тревожном ночном воздухе стояла нота сырокопчения.
В предбаннике было сухо, лечебно перехватывало дух. Голой воспаленной лампочке очень шло это – "лампа накаливания"; была, кстати, и керосинка, чтобы спокойно досидеть, когда в одиннадцать вырубят ток. Рассохшееся до мыльной белизны дерево, банные прах и мусор… Старая обувь, снова полчище обуви, почти окаменевшей, – да что ж такое!
– Да что ж такое! – Никита оступился. – Что у вас везде… Как будто целый полк живет! Вот как показывают в кино про концлагерь, вот так же, честное слово!
– Ах, это?… Это бывших жильцов. Да, выкинуть надо, но как-то все… Ха, баба Маша разве отнесет что-то на помойку! Эти старики…
– Погоди, как – "бывших жильцов"? – не понял Никита. – Здесь люди разве не… насовсем?
Оказалось, нет. Костярин с большой неохотой разъяснил здешние порядки. Как только человека забывают "на большой земле", его выселяют из поселка. Что называется – "на выход с вещами". Куда?… Неизвестно, да и знать не особо хочется.
Чтобы разрядить обстановку (пацаны стояли подавленные), Костя с фальшивым хохотком ввернул шутку из кино: "А у нас текучка! Ой, кака страшна у нас текучка!" – но никто не засмеялся, и пришлось, обратно надев серьезность, успокаивать: молодым-то как раз нечего бояться, их помнят до-олго… По-настоящему Костя волнуется только за Кузьмича. Кому он нужен, что там, что здесь. Дети позабыли… А вот с бабой Машей-то как раз все в порядке. С убийствами вообще особая "фишка". Ведь пока виновный отбывает наказание, о человеке, получается, помнят, да?…
И поспешили свернуть эту тему – не самую веселую.
Взбодрившись, решали технические вопросы: как спасти самогон от беспощадного нагревания.
Самое странное в банных посиделках, в таком вот общении голых людей, – это полная, до дикости, несовместимость лица и тела. Как бы объяснить? Наверное, когда лицо очень знакомо, такой необычный "контекст" и бьет в глаза, и абсурд только усиливается тем, что переход одного в другое – вот он, весь на виду… Плюс загар, цвет лица все равно иной и граничит довольно резко. Болтаешь с кем-нибудь в парилке. И все равно от легкой ирреальности не отплеваться: это как если бы голова одна, самостоятельно прикатила к тебе и вот ведет беседу как ни в чем не бывало…
Пили, ржали, дурачились – пока не напомнили Никите, что он вообще-то грозился каким-то очень уж сурьезным разговором.
– Да. Костя, мы ведь уезжаем через два дня… то есть должны уехать. Короче, тебе нельзя тут оставаться. Я все продумал. Мы устроим тебе побег.
Костярин оторопел, а потом расхохотался, даже сильнее, чем надо, да просто чуть не шлепнулся с лавки. Убежать из Лодыгина! Ха! Святая простота! Они думают, что автобусная остановка не под контролем, что… что…
– Я же говорю – все продумано! Стал бы я вас собирать… Бежать надо с кладбища. Там за лесом автотрасса. Пока нас хватятся, мы уже доберемся на попутках до города. Тебя, понятно, сажаем первым, а нас если и поймают, то взятки гладки. А в городе встречаемся в условленном месте. Поживешь пока у меня. Что еще? Матери твоей сообщим…
В парилке, куда заходили ненадолго, у каждого от жара стучало в ушах и поводило глаза… Олегу вспомнился домашний компьютер, такая операция, как перезагрузка (слово дикое, но кнопка есть), когда в мониторе все дерг! – а потом вроде бы так же. И здесь. "Перезагрузка" мозгов и давления.
– Вообще мысль, конечно, интересная, – протянул Костя после молчания. – Но…
– Что "но"! Костярин, я тебя не узнаю! Что за пенсионные настроения? Отставить! Мы же "безбашенные" – помнишь, как нам та девчонка с Утчи сказала? – и вообще… Ну вспомни, вспомни, сколько мы всяких фокусов делали и что думали когда-то: ах, что нам за это будет?… Это же драйв, понимаешь? Плевать, поймают или нет! Попробовать надо – живем-то один раз!…
А правда! Что он в этом Лодыгине… Забудешь тут, сколько тебе лет: утро, вечер, утро, вечер, действительно – пенсия какая-то, тошнит уже. Чего здесь ждать? Чего ловить?… Драйв. Драйв. Да фигня, все получится! Добраться бы до города, а там… все как раньше: тусовки, музыка… жизнь. Жизнь!
Черт, ладно! Была не была!
Сердце так колотилось, видимо – от жара.
Костя поставил лишь одно условие: Кузьмича взять с собой. Было бы нечестно бросить старика здесь одного. Ребята слегка озадачились, конечно, но отшутились: конечно, куда, мол, без специалиста. Как-никак из немецкого плена бежал, ха…
Они посидели еще и еще выпили. Болтали намеренно на отвлеченные темы, грубовато, про дружков-приятелей такое, чего не могли при девушке. Намеренно не о том, что задумали, но общая нервная радость, взвинченность так и носились в воздухе, а новоиспеченный граф Монте-Кристо и вовсе улыбался во все маслянистое лицо, сидел, буквально обалдевший от счастья. Светился и лоснился. Теперь он просто не мог говорить ни о чем, кроме как о побеге. А сколько их побежит? Пятеро, получается?… А как не засветиться с такой толпой – по кладбищу, по лесу?… А может, тогда лучше разделиться?
– Я могу пойти, допустим, с Евой, а…
Косте, размякшему от самогона, жара и главным образом от предвкушения воли, и в голову не пришло – что он сейчас брякнул.
Олег медленно поднялся, багровый. О! Ну вот. А ведь как мирно все начина…
– Что ты сейчас сказал, повтори!
– Олег, стой, я совсем не имел в виду… Я…
– Заткнись!!! Поиздевайся еще!… Ты что думаешь, паскуда, это нормально, да? – зажигать с Евой, да еще и при мне живом! Ты кем себя возомнил вообще, ты!… – Олег пьянел на глазах.
– Я сейчас все объясню…
– Я сам тебе все объясню!
В другое время Никита бы успел пресечь бросок, повиснуть на озверевшем, вовремя разнять, но это оказалось слишком диким и страшным – ринуться в бой голышом. Психика человеческая.
Грохнул ковш с лавки. Грохнул, в сто раз сильнее, об пол Олег, поскользнулся на мокрых досках, – всем корпусом, с силой, ба-ах! Костярин тяжело дышал. Кажется, от кулака он увернулся.
С минуту было полное оцепенение, только в печке стреляло.
Потом Олег со стоном, с воздухом сквозь зубы зашевелился, начал подниматься; на его правом бедре, ободранном, наливалось кровяное пятнище. Господи!
Усадили на лавку. Вид у Олега был обалдевший, словно он уже забыл, и все то наваждение, ту ярость благородную – все это вытряхнуло напрочь. Пацаны бегали вокруг, бестолково хлопотали; полили полотенце самогоном, и получившийся компресс ужасно, до одури пах на всю баню именно компрессом, и приложили его к ссадине. Раненый боец все приходил в себя. Ободранный бок как свинина. Ожгло – до слез.
Костя, копошась с полотенцем, все бормотал, бормотал в панике, что он не… что он… он не должен был, и это да, подло, и…
– Не лапай меня! – Олег нашел в себе силы усмехнуться.
И шутка как-то сразу разрядила обстановку. Заулыбались, выдохнули. Никита разлил по стаканам остатки самогона, и руки его тряслись.
А главное, он понимал, и понимали все: драки больше не будет.
IX
– Подъем! – громкий шепот.
Ева то ли задремала, то ли бредила, но в себя пришла далеко не сразу. Действительно, темень, поразбавленная дальним фонарем, в окно – как третья или четвертая копия, и фигуры вставали тихонечко. Ну да. Они пережидают обход. Лежали молча и напряженно в кроватях, а под окошками проскрипел сапогами Арсений Иванович, с ним еще кто-то – болтали, посмеивались; мазок лучом по стеклам, а в дом-то обычно и не заходили. Вот и сейчас – ускрипели, затихло все, и только потом можно было…
– Окна! – скомандовал Кузьмич. Занавешивали рамы одеялами, толсто, тяжело… Ночь стала полной, и тогда, после долгих расхлябанных звяков стекла о железо, Костярин смог зажечь керосинку. Вчера притащили из бани. Пляшуще, нездорово. Как раньше в деревнях-то жили, господи.
Ночь перед побегом.
Впервые за все эти дни, точнее, ночи Кузьмич остался "по месту приписки". К бабе Маше сходил перед тем – вечером, с косым оранжевым закатом, когда и затихает, и замирает, и хочется сесть, погреться, подумать… Он и посидел на огороде, как-то странно щемило, что эту картошку сажали вместе с ней – на долгую общую зиму – зря…
Маруся не плакала. Почему-то в парадном расшитом платке, заметил, она начала суетиться, ныряла и пряталась в этой суете, наклонялась за свертками и мешочками: котлетки, мокроватый хлеб… Дед слабо возражал, глядя на проворную сгорбленную спину с языком платка, на свою последнюю и горькую любовь, и сердце его частило, не выдерживало.
Они ведь так и не простились толком, за выяснением, что он наденет, чтоб не застудиться; она продержала брови высоко, а глаза удивленные и светлые-светлые, выполощенные жизнью, как только у старух бывает. Светлые глаза. Прощайте…
Кроме того, Кузьмич принес от бабы Маши и самогонку, немного, в качестве согревательно-лекарственного… Какие бутылки? На дело идем! Легендарная его фляжка, с почерневшим росчерком генерала Амосова, сверкала, будто тоже помолодев.
Никита попросил бумагу, убрал со стола все лишнее, а какую-то женскую тряпку – и укоризненно; остались керосинка, карандаш, и видом своим он, Никита, был весь – военачальник перед боем, и даже осанка…
– Пойдет?
Подошло: у "Нового мира" пустые, уже почти белесые обложки. Эти перестроечные, закаменевшие пачки лежали тут же, в углу комнаты, и время да косое оконное солнце творили с голубой бумагой что хотели. Верхний журнал, который и принесли на стол, выхолощен-выбелен: светлый-светлый. Светлые Марусины глаза. Прощайте.
– Значит, так. Вот лес. – Никита рисовал, грубовато, но со стрелками – как в кино про наступление, и все так же генштабово нависли над столом. – Там озеро… Автотрасса – вот. Побежим с кладбища. Вот сектор, на котором мы тогда работали.
Неловкая переглядка…
Сердце Кузьмича радостно билось, и резко, до запахов, вспоминалось, как тогда, в бараке, в ночь накануне, они тоже задвигали окошко огрызком фанеры, а потом, измучившись от духоты и свечки, свечку эту гасили и проветривали, впускали кусочек польской ночи со звездами.
Ева так и не приходила в себя. Тот полубред, как в жаркую, со вкусом вскипяченной пустой воды простуду – а может, и вправду она заболела, – никак не отпускал, и мелочная пляска керосинки тяжело отдавалась в глазах и мозгах. В мужских расчетах она ровно ничего не понимала, да и не хотела – "авось доведут", и воспаленная усмешка. Желтая лихорадка ночи. В итоге, чтобы просто отойти от фитилька, режущего как нож, Ева принялась слоняться по комнате, рассеянно кружить, подбирая из полутьмы (как по колено в воде) свои и Олеговы вещи. Кроме того, в ее сознание (кое-как) пробилась здравая мысль, что завтра они уходят отсюда "с концами". А значит – собираться…
Никита, как истинный стратег, все замечал и много вещей приказал не брать – их запалят с сумками.
Какой кошмар! Что они понимают, мужики! С вялым чувством катастрофы, это плюс к ее состоянию, Ева в итоге так и заснула – брыкнулась на кровать, отчаянно зажав в руке черный лифчик, его-то ни за что, ни за что нельзя бросить в Лодыгине! в Лоды…
Сон был как локомотив, налетел, разметал, – тонны и тонны колесных тележек… Всю ночь она промаялась в грохоте, с креозотовым жаром в лицо, горящие окна летели как бусы, как цепи, как цепни, а когда под утро, дернувшись, проснулась…
Олег и Костя как ни в чем не бывало сопели по обеим от нее сторонам, зажали, завалили тяжелыми безвольными руками. Выбираясь из жаркой тесноты, обалдевшая Ева могла предположить только, что Кузьмич занял свое койко-место, ну и в условиях возникшего дефицита… Да…
"Что ж делать-то", – думала она, вяло бренча умывальником на дворе – умывалась холодным майским утром, даже пар шел. "Что делать" – про возвращение в город, в нормальную, старую жизнь, – они приедут все вместе. И дальше?… Им, троим?…
Она поедет с Костей. Все. Все решено. Назад дороги нет.
…В доме просыпались. Через час – общий субботник, "последний и решительный", День Победы ведь – завтра. Весь поселок повалит работать на кладбище. В суматохе их не заметят. Он, Никита, гений.
Натужно-плотно позавтракали, но, кстати, забыли в спешке все свертки и мешочки, приготовленные бабой Машей. Ева только на кладбище вспомнила. Так и остались лежать в пустом доме, из которого уходили навсегда.
И свои тетрадки Костя тоже забыл.
Но гитару, конечно, взяли. С этим прямо анекдот. "Я себя идиотом чувствую", – шептал Олег с чехлом за спиной – под тихий нервный смех, когда шли к кладбищу в толпе рабоче разодетого люда. Еще бы рояль поволокли… А вон и Арсений Иванович! Стоит у ворот, раздает лопаты, грабли, метлы…
Гитару он, конечно, заметил, но, по счастью, ничего не понял: закатил привычную сцену, что аврал, что завтра девятое, а вы, мол, концерты-пикники собрались устраивать; пятый сектор; "приду – проверю!!!".
Снова плясали костры, и в них среди мусора стреляли копченые стекла. Дождя давно не было, дороги асфальтовые – сухие, как горло, метлы вздымали с них пыль, и она долго еще стояла в воздухе. На кладбище было предпразднично. Не убранство – само настроение, и без выпивки мало кто пришел сегодня.
Никита сделал жест – все ко мне, – чтобы не горланить на всю округу.
– Так, вот что! С полчасика поработаем, не привлекая внимания. Но всем быть здесь! Не расходиться. Держимся одной кучей. Чтобы были готовы. Ждем моего сигнала. Поняли?
И началась уборка – нервная, с тянучими минутами. Гитару и рюкзак кинули пока на травку – весна была ранней в этом году, зеленело вовсю, хотя тут и там, порвав серое мочало, еще стояли толстые, какие-то неприятно живые косы мать-и-мачехи.
Олег очень быстренько сбегал с ведром на колонку. Все пятеро буквально не расцеплялись, топчась на одном клочке меж могилами, каждый машинально что-то делал – возил ли граблями, собрав уже глухую подушку грязи-листьев, но не замечая этого…
Ева снова мыла памятники (белые плиты – как зубы земли), с остатком золотца в выбоинах букв, с ручьями мутными, и напряжение росло, росло, росло. Не могли даже говорить. Молчание затя…
– Идет, – упавшим голосом сообщил Никита.
Олег в панике заскреб граблями, Ева уставилась в портрет бабульки, с которого безуспешно оттирала птичью кляксу, высохшую в голый асбест. А за деревьями шел, свистел, синел новенькой спецовкой – Арсений Иванович.
– Кузьмич… По моему сигналу… – задыхаясь.
Смотритель бодро поинтересовался, как дела, и сообщил, что та ограда опять повалилась, и пусть двое с инстру…
Хрястнуло так, что Ева, усиленно и с бормотанием глядевшая в овальное фото, вздрогнула.
Арсений Иванович повелся влево на подогнутых ногах и рухнул, как мешок.
Кузьмич – лопатой – по затылку.
Как тогда.
Оцепенение было недолгим. Смотритель так и остался лежать в поломанной позе, как киношный убитый. А они, схватив вещи, понеслись по спутанным могильным тропкам, наскакивая на пятки, сшибаясь и сворачивая; лес ждал впереди – к нему бестолково задирали прыгающие взгляды, – как ждала новая жизнь. Молодая кровь стучала в ушах, буквально колотила в перепонки, и восторг поднимался, сбивая дыхание, и свобода, и дурное внезапное счастье, и… и…
X
А к пяти утра не осталось сил ни на шутки, ни на ругань, ни даже всплакнуть, как Ева делала раза два, а теперь тащилась, переставляла ноги с совершенно каменным лицом. Ужасно холодно. От дрожи – позвоночная усталость.
Никакой автотрассы. Стратеги хреновы.
Пожалуй, светало, но лес так и стоял сумрачным, только странно разбухал серым, плыли, проявляясь из ниоткуда, кусты и деревья, играли силуэтами. Тихо как… Стелился туман, сгустками, студнями лежал в овражках, и становилось не по себе. Как английское кино: конский топот из тумана и тенища деревьев, словно шпалы мироздания.
Они брели по лесу днем, брели по лесу ночью, когда громадно-багровая, словно насосавшаяся крови, луна выползла сбоку, напугала всех (а потом приняла вполне мирный и городской – чуть фальшивый в своей скошенности – вид). Скандалили. Спорили про выход на дорогу. Пути назад все равно не было. Никите досталось сполна – и за то, что он умудрился не взять с собой спичек… Ладно хоть воду не забыли.
Будь лес диким, "девственным", как писали в книжках про страшных пиратов да прекрасных принцесс… – но нет, тут и там встречались давние следы, – и эта брошенность, покинутость человеком места была, пожалуй, страшнее всего. То закрученный трос, оглушительно ржавый, буквально вросший в землю, уходящий туда, как корень. То особый кладбищенский хлам. Сколько бы ни тянулась чаща, огромное Западное, непостижимый мегаполис, оно, казалось, обнимает со всех сторон, и нужно сворачивать, сворачивать, сворачивать, опять увидев за деревьями лысоватый кладбищенский край.
Так, ночью под пригорком нашли целый взвод бестолково натыканных и поваленных пирамидок со звездами, проржавевших до крошеных дыр, уже без надписей, без всего. Испугавшись, спорили: это же не могилы? (Читай: мы же не могли опять вернуться!) А может, это тех, кто в эвакогоспиталях? А может… Сошлись во мнении, что все-таки старые памятники, свезенные за территорию. Но все равно, получается, близко.
Светало, и все пятеро брели уже в суровом глухом молчании. Выгорело все – и теперь пепел, не улыбнешься и из вежливости, все сосредоточенно таращатся перед собой, как больные. Спать. В какие-то часы под утро так хочется, что отнимаются мозги… Потом проходит. Сменяется такой резкой, ненормальной, холодом подстегнутой собранностью, можно сказать – трезвостью, от которой все вокруг еще более нереально. Холодно. Бред. Бред.
Эмоций не было – все они замерзли, и Олег еле соображал. Ева уйдет к Костярину. Как только приедут в город. Конечно, сволочь. Что можно сделать? Нет, ну что-то ведь, наверное, можно. Привязать веревками, цепями. Из кожи лезть, стать самым любящим, да кем угодно, лишь бы только… осталась.
Костя плетется рядом, запинаясь, действительно – еле волочит ноги, а глаза хлоп-хлоп, от бессонья одуревшие. Господи, и его-то жалко. За что все это? За что это ему, Олегу: любимая девушка, друг, и все так стиснуто железными "правилами треугольника", как в плохом кино?