И Никита, остановив жестом, очень четко и зло все объяснил. Вот Костя. Друг попал в большую беду. Они приехали, чтобы его поддержать. Уехать, обидеться, устроить скандал – это все будет предательством. Однозначно, как на фронте. Свинство. "И я тебе руки после этого не подам, ты понял?" Ну а то, что Костя забылся, полез целоваться к Еве… Значит, эту ошибку, минутную слабость, нужно простить. Человек в таких обстоятельствах. "Я сам с ним поговорю. А ты… Если ты сейчас уедешь…"
Неизвестно еще, что оглушило Олега больше: сама… измена (Господи! Слово!…) или то, что Никита сейчас очень внятно, медленно и спокойно объяснил. И ведь не скажешь, что не прав.
Помолчали. Птицы-то здесь, оказывается… Вдали, за лесом, еле, комарино пела автотрасса.
Олег поднял голову. Чувствовал себя переломанным, как будто сброшенным с крыши. Попросил самогона. "Вот это другое дело!" – обрадовался Никита, извлекая баллон, сияющий на сломах – раздавленный, как лапоть…
Вечерело. Солнце уютно заливало землю косым красноватым лучом. Не лучом – целой пропастью былинного света, впрочем, слабевшего. Никита с Олегом допивали в полном молчании. Никогда не шло так тяжело. Из-за отсутствия закуски?
Никита хоть и нажрался, а мысль держал, но вопросительная интонация уже не давалась, и он все же спросил, уезжает ли Олег. Он, Олег, долго быковато думал, качаясь; жевал и бросил травинку:
– Да нику-да я не… не поеду.
Ну и слава богу. Может, все еще уладится… И Никита выдохнул.
Надо было ползти в поселок.
Субботничек, блин.
VI
Перенесемся в то время, счастливое время, до всякого Лодыгина, когда ничто, казалось, не предвещало беды и наши герои встречали Новый год на квартире у Костярина.
Тридцать первое.
Сумасшедший день, облепленный кухонным паром.
Полки с презервативами опустели в супермаркетах еще с утра – школьники же, ого-го, ночь свободы! Смели все, включая самые клинические виды. Те, что из скромных, постыдно-розовых резинок, спасибо прибамбасам, стремятся уже в разряд протезов, ага.
К вечеру, обменявшись подарками чуть не в подъезде, во всяком случае – в суматохе, пошептав друг другу бред в лихорадочно-предпраздничной маршрутке, где взвинченная цена как взвинченные нервы, Олег и Ева добрались до места. Веселье било ключом – его предвкушение. Женская половина большой разношерстной компании топталась ближе к кухне, здесь шипело, шкворчало и была благородная тяжесть салатниц, а пацаны потихоньку открывали себе бутылки у телевизора…
Ева нервничала, и Олег это видел. Она плохо знакома с его друзьями. Тоже, наверное, мало радости – встречать такую ночь в чужой компании, напрягаться голосом и лицом, когда твой спутник, близкий человек, вроде как отстранился, прибился к стае и будто бы насмешливо смотрит: ну и как ты держишься одна?
Приближалось время. Президент весь цепкий, жесткий, кащеево стареющий – ему год за два, а народ перед салатами да телевизорами как регулярный экзамен принимает на молодость и внешность. Куранты. Состоялось. И можно отплеваться от густой фальшивой пены, от пафоса фальшивого, нормально праздновать и пить.
В районе часа это и случилось.
Как всегда бывает, гвалт, смех; споря, переключали каналы, наткнулись на выступление "Алисы" на какой-то из кнопок, и Ева воскликнула:
– О, клево! – Она любила эту группу.
– Да… Концерт у них был прикольный, в "Центре", – поддержал разговор Костя.
Олег замер на выдохе. Только бы…
– А ты ходил?… – Восторженная, Ева впервые повернулась к Костярину, с которым сегодня же и познакомилась. – Ой, а я так хотела…
– Ну да, мы же все ходили. Олежка же тоже, он тебе не рассказывал?…
Все. Конец.
Только бы догадалась не устраивать скандал за столом, при всех. Боковым зрением Олег видел ее пронзительное лицо, без отрыва к нему обращенное, но не замечал ничего очень старательно: копошился в тарелке, с внезапным энтузиазмом принялся есть, есть и подкладывать…
Все равно сцена неизбежна. Черт, но ведь знал он, знал, что рано или поздно это всплывет! Стоило бы что-нибудь придумать в спасительные минуты, но – какая-то равнодушная легкость в голове, с лобной нотой шампанского.
"Алиса" порастрясала пот на экране, а потом переключили. Кто-то встал с тостом, все потянули рюмки, обливая руки, как одеколоном…
Почему он не повел свою девушку на концерт и даже не сказал ничего, соврал, наверное, про чей-то день рожденья, – Олег и сам не знал.
Он вообще постоянно врал ей, не изменяя, – врал в миллионе мелочей, почти без причины, и держал все это в лопающейся голове, чтобы не попасться, – и попадался. Зачем, зачем он устроил себе эту двойную жизнь в невинных, казалось бы, пустяках? – но в таком количестве пустяков, которые были способны похоронить все.
Смотрит. Смотрит на него. Ковырялся вилкой, подлил себе водки, и все это – боясь поднять глаза.
Он просто говорил что удобнее и жил как удобнее, а удобней всего оказалась неправда. У нее вообще масса плюсов. Снять лишние вопросы, когда даже просто лень объяснять. Пустить пыль в глаза: я лучше, я прямо-таки античный герой. Не напрягаться для того, чтобы сделать что-то реально или сказать всерьез.
Олег даже не думал, в какую ловушку загонит себя. Первая же совместная посиделка с друзьями и новой девушкой обернулась страшным напряжением, потому что весь диапазон разговоров оказался сплошным минным полем, где друзья могли что-то сболтнуть. Куда ни ступишь – чудом не взрыв. Вот вчера он выпил с Никитой пива, а Евке зачем-то сказал, что весь день ворочал тома в читалке, несчастный… А на прошлой неделе ходил на тусовку такую-то, потом соврал про другую – зачем, шило на мыло!… Этот груз грошовых тайн по мере того, как все у них становилось серьезнее, нависал гильотиной, и…
Иногда скелеты все-таки выпадали из шкафа, ввиду их большого количества, за всеми не уследишь. Но чтобы так "удачно", как в эту праздничную ночь, – такого еще не было.
А ведь он любит ее! Любит!
– Да выключайте вы, блин, этот чертов телик! Танцуем! Расселись, как пенсионеры…
Кто– то и Костярин, рубашкой облепленный, сдвинули стол. Загрохотал, пробуя голос, мафон. Кто-то спорил о дисках и о "направлениях", кто-то раздавал бенгальские огни, которые жалили руку, а после было не ясно, куда положить (чтоб не расплавить клеенку). Кто-то, при попритушенном свете со множеством бестолковых посудных отблесков, уже танцевал, другие нетрезво таращились.
– Нам надо поговорить. – Ева смотрела куда-то поверх Олега. – Пошли в подъезд. – И она проследовала, задержавшись только над свалкой обуви.
В подъезде – пусто и светло, светло от лампочек, которые здесь образцово-показательно на каждом этаже, а пусто… Наверное, от музыки и голосов за каждой наглухо закрытой дверью. Эти странные шумы – в ином узнавался дикий, как мутант, обрывок знакомой песни – бродили по площадкам, по лестницам, странно подчеркивали их громадные, сиротские пространства.
Олег, конечно, начал что-то ничтожно лепетать про билет, который был только один, про "так случайно получилось"… Ева хладнокровно наблюдала за этим мучением, и только слишком сухо блестели глаза.
– Все? А теперь я скажу. Ты зарвался, Олеженька.
За какой-то из дверей грохнули хохотом; во дворе сочно и звучно пускали ракеты; кто-то вызвал лифт – начиналась жизнь в новом году. Надо было перетерпеть – пересмотреть в пол.
– Ты врешь мне постоянно. Я устала тебе не верить. Я же постоянно жду, что ты меня как-то подставишь, предашь…
– Евочка, да у меня – кроме тебя – никого!…
– Да я уже думаю, что без этого "кроме тебя". Тебе же никто не нужен, Олег! Хочешь, я тебе объясню, почему ты меня все время так кидаешь, все время вешаешь лапшу какую-то… Хочешь?
И, несмотря на паническое "нет", заговорила: что он не хочет впускать ее в свою жизнь всерьез, что держит ее "на безопасном расстоянии", боится: а ну как их красивый, с приятным волнением, с качественными оргазмами роман перерастет во что-то большее, а ну как они, опасно сблизившись, прикипят по-настоящему – вот будет ужас-то!
Вот ужас! Олег и подумать не мог, что в ней зреют такие мысли. Он и подумать не мог, что это…
Никита высунулся из квартиры, счастливый, как скоморох, преступно счастливый… Удалось его услать, надев благополучие на рожу. Как же! – всегда всё супер. Всё просто зашибись.
Олег обнял Еву, после такого разговора, накала она обессилела смертельно, буквально повисла на плече, вздрагивала. Огромный пустой подъезд и правда давил, над ними было столько этажей – пространства и ждущей тишины, сколько бывает в соборах, где робеешь и обмираешь.
Помолчав, она доверчиво, тихонько, как сиротка, попросила уехать. Вдвоем. Прямо сейчас. Такси – не проблема, хоть и дорого. "Я не могу… Веселиться, изображать…"
Ужаснувшись пуще прежнего, Олег принялся уговаривать: мол, хоть до четырех-то досидим, нельзя сейчас, не поймут…
– Ах, ну да. – Кривая мучительная улыбка. – Я и забыла, для тебя ведь главное, что скажут, что подумают… А тебе не кажется, дорогой мой Олег, что мы вообще больше работаем на публику? Хорошая такая, красивая пара. Для всех…
– Слушай! – Теперь Олег рассердился всерьез. – Я тебя люблю! Ты меня – надеюсь – тоже! Какие еще, к черту…
– Да, но вот мы сейчас зайдем и будем до утра изображать типа нам так хорошо, типа счастье, тра-ля-ля. И для кого?… Терпеть не могу, когда что-то такое… ненастоящее для каких-то тупых приличий! Вот бывают же пустые… фальшивые… ну, там, не знаю…
Когда Никита, бестолково измазанный чьим-то губным перламутром, опять сунулся на лестницу и объявил, что без них не начинают конкурсы, – господи! конкурсы!… – Ева назвала его Костей.
Кто есть кто, она так толком и не запомнила.
Таких разговоров, настоящих, на которые решится не каждая пара, у них больше не было – Бог миловал.
Через несколько месяцев – Лодыгино.
VII
Все здешние утра одинаковы. Проснувшись оттого, что замерзла – от спины Олега было мало толку, – Ева не сразу вспоминала, где они, и каждый раз по-новому озиралась в страшненькой комнате, в которой лампа на кокетливой косичке проводов. Здесь не спалось и не "валялось": вставала сразу, занималась кастрюлями, пока парни сопели в молодые и сильные ноздри.
А сегодня она не просто встала раньше, но и был ее черед работать – "на цветах".
Блажь какая: первый городской автобус, если верить расписанию, обещался быть в Лодыгине только через полчаса, а перед воротами кладбища уже выстроился десяток баб с венками и охапками. Они кутались, трогали косынки и пледы, и продавать-то это по-советски грубое великолепие было пока решительно некому. Арсений Иваныч, бессменный смотритель Западного, и сам не отдыхал, и спуску – никому…
В ряду незнакомок было не по себе, потому Ева очень, до улыбки обрадовалась бабе Маше и встала с ней. Это был треп ни о чем, с пересказами сериалов, пропущенных бабами за последние месяцы или годы. А воздух здесь все-таки – да, и эта прохлада утреннего леса пробирала до самой до крови. Дышалось и думалось легко, новая влюбленность жила в каждой клеточке.
Только теперь Ева на ощупь убедилась, до чего же дрянные, жесткие лепесты из ткани, до чего перехвачены скобой, чтобы составить целое с пластмассовым прутом. Теребила и отрывала нитки. Но больше всего потрясал раскрас. Ядерные цвета, непостижимо: оранжевые, розовые, желтые, казалось, и в темноте они будут гореть так же, лихорадить в глазах. Ни намека на живость, естественность: почему?
– О! Едет!
За поселком и правда тянул, задыхался в гору мотор, через минуту "ЛАЗ", бурля и блямцая, развернулся на площади, замер. Бабоньки подобрались, подняли грубую ткань и пластмассу – букеты онкологической раскраски… Зря. Единственный пассажир утреннего рейса, парень, равнодушно скользнувший, зашагал к администрации, с ее слепыми окнами и джентльменским набором надгробий у входа.
– Баба Маша! Что… Вам плохо?!
Старушка внезапно до синяков вцепилась в Евину руку, вдруг пожелтевшая, с растаращенными глазами.
– Нет… Все хо… Все… Нет, мне по… показалось. Ох. Мне показалось, что…
И Ева все-таки выведала у бабули, что, точнее, кто ей примерещился. Внук. Тот самый, ага. "Я так боюсь, что он приедет. Боюсь и… жду".
Девушка поразилась. Похоже, баба Маша и правда не догадывалась, что он никак не может приехать. Хотя бы потому, что должен быть… под арестом?
Старуха смотрела так, словно очнулась от долгого-долгого сна. Ну да. Это похоже на правду. Топор. Тюрьма.
Она долго бормотала, утирала слезки, а потом попросила Еву – "вы же скоро обратно поедете?" – узнать, где сидит внук и сколько ему дали. Имя-фамилию обещала на бумажке записать… Ева в потрясении: ведь и правда на днях уезжать! – боже, что же делать?… А старушка, видимо, прониклась к ней доверием и душевно так спросила:
– Доча, а правда, что ты теперь… ходишь с Костей? Мне Кузьмич рассказал…
И тут Ева запаниковала по-настоящему, вот говорят же – деревня, в одной хате чихни, в другой "будь здоров" скажут. Но неужели… Все Лодыгино?… Еще позавчера она себе признаться боялась!
Позавчера и был субботник, и состоялась эта сцена: треск спиртово прозрачных на солнце костерков, омовение тряпкой гранита, хранящего зимний холод; поцелуй; Олег с совершенно беспомощным взглядом… Когда его увели, Ева и Костя остались вдвоем, и это молчание, с напряженно скошенными глазами, было тяжелей надгробных плит.
Она еще пыталась машинально, то и дело окуная тряпку, вроде бы продолжать работу, невидяще – по невидящим лицам.
– А я подонок, – расплылся Костя в странной кривой улыбке, почти оскалился. – Я отбиваю девушку у друга. Который плюс ко всему приехал ко мне… Да-а… Ну я молоде-ец… – Он со злостью припечатал ладонью по мрамору и еще.
– Что – "отбиваю"! – Она почти завизжала, полились слезы, тряпку бросила. – Я что – мебель?! Шкаф? Кровать?… Можно отбивать, не отбивать, а саму меня никто не спрашивает, да?
О работе не могло быть и речи; Костя рвался в поселок, чтобы объяснить все Олегу; господи, за что это… Они так и ушли, донесли инструменты до асфальта и побросали с пустым звоном. Субботник между тем кипел. Костры весело жрали каких-то кошек, палки, тряпки, протезно страшный поролон… Пахло дымом, весной, пьянством, и все счастливо подставляли себя солнышку. Лишь Ева и Костя шли с похоронными лицами, не чувствуя ничего, как чужие, как насморочные. Странно, что вездесущий Арсений Иванович не возник у них на пути и никто не пресек этого горького дезертирства. Тут и там в прошлогоднем мусоре маячили пожеванные и выхолощенные ушедшей зимой, но все ж еще кричащие дикими красками тряпичные цветки.
Но и в доме никого не было. Костя рассеянно огляделся, в кухне налил себе прохладной воды из банки, заглотал – с жадностью, с кадыком.
После чего заговорил, болезненно заикаясь: что он свинья, что с друзьями так не поступают и им надо "все это" сейчас же прекращать – все, что только начиналось…
– Я не хочу ничего понимать!!! – заорала Ева. – Какого черта! Я тебя уже люблю, а ты, оказывается, ах – "девушка друга", ах – "нельзя"… Тряпка! Господи, какая же я дура…
– Прекрати!
– Ты меня и не любишь, да? Так… подвернулась… Ну? Не слышу!
Вид у Кости был такой, что еще слово – или врежет, или… Он задыхался. Пораскрывал, позакрывал рот, рухнул на койку. Затих.
Солнце жарило обои, припечатало целой плитой и выжигало с величайшим, как китайская пытка, терпением.
Они молчали минут пятнадцать. Потом Ева подошла, склонилась к неподвижной спине.
– Прости. Я сорвалась. Я не должна была…
– Это ты меня прости. Я несу всякую чушь. Ты права: я тебя люблю, а на все остальное – плевать.
Так и просидели до самых до сумерек, не обнявшись победно (как можно было), а горько, сутуло, не меняя поз…
Ребят все не было, куда они могли деться – неизвестно, и Костя уже паниковал: уехали в город?! Ева в полуобмороке: как, бросить ее в Лодыгине!… За окном разводило чернила и было ирреально синё, как в кино, в фальшивых – через светофильтры сделанных – ночных сценах.
Не уехали. Пришли. Приползли на бровях. Электричество еще горело (почти одиннадцать), и можно было любоваться этими вдрызг пьяными мордами. Очень напряженный, внутрь себя взгляд Олега, а губы его крепились, как будто он хотел, но запрещал себе что-то важное. Спотыкающихся, развели по кроватям, и потянулась кислая алкогольная ночь, со вздохами и не очень полной болотистой тьмой.
…Как это всегда бывает, Олег очнулся чуть свет – осознал себя очнувшимся – и все утро лежал сосредоточенно, с открытыми глазами, выплывал из бреда. А вот обычного похмелья – не было! Укол ярости так освежал…
Проснувшись, Ева даже вздрогнула – лежал рядом и смотрел, как крокодил.
– Ты что?
– Ничего. Удивляюсь, что ты здесь. – Олег не утруждал себя шепотом. – Не у Костярина в койке, я имею в виду.
– Что ты несешь… – забормотала Ева; смесь возмущения, ужаса и растерянности страшной. – Перестань! Я тебя прошу… Он же может проснуться… услышит…
– А что? Пусть все слышат!!! – Олег повысил тон, заговорил с воодушевлением, с каким-то античным актерством. – Наш друг попал в беду. Мы приехали его выручать. Как же можно в чем-то ему отказывать? Да мы должны последнюю рубашку… Да если он позарился на мою бабу, как же я могу сказать "нет"?… Запрещено! Ему и морду-то, оказывается, нельзя набить: что вы! Пылинки сдувать!… А может, мне ему так прямо и сказать: бери, дорогой Костенька, пользуйся! – Олег строил какие-то идиотские рожи…
Подбежал Никита с таким выражением лица, что было ясно – сейчас убьет.
А Костя и не спал. Забившись в уголок, в комки и тряпки своей постели, он осторожно, всей спиной изображал ровное дыхание, а сам глядел, сощурившись, на поплывшие обои, и гадко ему было – не выразить.
Между тем разгоралось утро, все потихоньку вставали, и уже гремела в кухне Ева, тихонько так погремывала. Время шло, шло, а он все не находил в себе сил развернуться и опустить ноги на пол и посмотреть в глаза. Этот лежачий маскарад становился уже невыносим, и…
Положение спас Кузьмич – вдруг.
Явился с удочками, с баулом и, выбрав почему-то именно Олега, увел его с собой на рыбалку ("здесь озеро за лесом, так та-ам…"). Рыбалка, озеро, "та-ам" – бред какой-то, но именно это и помогло. Когда Олег, мрачный, опухший, без завтрака, ушел со стариком, тогда только Костя и смог повернуться, остудить ступни о доски, буркнуть "добрутр" оставшимся.
Начинался день, надо было пережить и его.