Девушка, кажется, также никогда не ложилась спать, раньше чем мы не расходились на ночь. Не раз видел я из окна своей комнаты, как она с Джимом тихонько выходили на веранду и стояли, облокотившись на грубую балюстраду; его рука обвивала ее талию, ее голова лежала на его плече. Их мягкий шепот доносился до меня, вкрадчивый, нежный, спокойно-грустный в безмолвии ночи, словно один человек беседовал сам с собой на два голоса.
Позже, ворочаясь на своей постели под сеткой от москитов, я слышал легкий скрип, кто-то осторожно откашливался, и я догадывался, что Тамб Итам все еще не спит. Хотя он имел дом, "взял себе жену" и не так давно стал отцом, но, кажется, каждую ночь он спал на веранде, - во всяком случае, во время моего посещения. Очень трудно было заставить этого верного и сурового слугу говорить. Даже Джим мог от него добиться лишь отрывистых фраз. Казалось, он вам внушал, что разговор - не его дело. Самую длинную фразу, какую он произнес добровольно, я услыхал от него однажды утром, когда, вытянув руку, он указал на Корнелиуса и произнес: "Вот идет Назареянин".
Не думаю, чтобы он обращался ко мне, хотя я стоял около него; его целью, казалось, было привлечь негодование вселенной. За этим последовало замечание о собаках, что я счел весьма уместным.
Двор - большой прямоугольник - пылал под лучами солнца, и, купаясь в напряженном свете, Корнелиус пробирался через открытое пространство с таким видом, будто крался тайком. В нем было что-то отвратительное. Его медленная походка напоминала движения жука, у которого с трудом передвигаются одни ноги, а тело скользит, словно застывшее. Полагаю, он направлялся прямо к тому месту, куда хотел попасть, но одно его плечо было выдвинуто вперед, и казалось, что он пробирается как-то боком. Я часто видел, как он неспокойно ходил вокруг сараев, словно шел по чьему-то следу, или шнырял перед верандой, украдкой поглядывая наверх, и не спеша скрывался за углом какой-нибудь хижины.
Тот факт, что он мог здесь разгуливать, доказывал нелепую беспечность Джима или же бесконечное его презрение, ибо Корнелиус сыграл очень сомнительную роль в одном эпизоде, который мог окончиться для Джима печально. Оказалось, что этот эпизод способствовал славе Джима. Но славе его способствовало все. То была ирония судьбы: он, который однажды был слишком осторожен, теперь жил какой-то заколдованной жизнью.
Он очень скоро покинул резиденцию Дорамина - слишком скоро, если принять во внимание грозившую ему опасность, и, конечно, задолго до войны. Его толкало чувство долга; он говорил, что должен думать об интересах Штейна. Не так ли? С этой целью, не принимая никаких мер предосторожности, он переправился через реку и поселился в доме Корнелиуса. Как этот последний ухитрился пережить смутное время, - не знаю. Должно быть, он как агент Штейна находился до некоторой степени под защитой Дорамина. Так или иначе, но ему удалось выпутаться из всех переделок, и я не сомневаюсь, что поведение его, как бы он себя ни вел, было отмечено подлостью, словно наложившей печать на этого человека.
Он был подл и по существу и по внешности. То была отличительная черта его природы, которая окрашивала все его поступки, мысли и чувства; он бесновался подло, улыбался подло и подло грустил; любезность его и негодование были подлы. Я уверен, что и любовь его была самым подлым чувством, - можно ли себе представить отвратительное насекомое влюбленным? И уродливая внешность его была подлой, - безобразный человек в сравнении с ним показался бы благородным. Ему нет места ни на переднем, ни на заднем плане этой истории, он шныряет лишь на задворках, загадочный и нечистый.
Положение его было, во всяком случае, незавидное, но, весьма возможно, он находил в нем и светлые стороны. Джим рассказал мне, что сначала был им принят любезно и дружелюбно до приторности.
- Этот субъект был словно вне себя от радости, - с отвращением сказал Джим. - Каждое утро он ко мне прибегал, чтобы пожать обе руки, черт бы его взял! Но никогда я не мог заранее сказать, получу ли завтрак. Если мне удавалось за два дня три раза поесть, я считал, что мне повезло, а он ежедневно заставлял меня подписывать чек на десять долларов. По его словам, мистер Штейн не желал, чтобы он кормил меня даром. А он, в сущности, почти меня не кормил, приписывал это смутам в стране и делал вид, что рвет на себе волосы, по двадцать раз на день выпрашивая у меня прощение; наконец, я взмолился и попросил его не беспокоиться. Омерзительно было на него смотреть. Половина крыши над его домом провалилась, всюду грязь, торчат клочья сена, рваные циновки хлопают по стенам. Он изо всех сил пытался доказать, что мистер Штейн в долгу у него за последние три года, но все его книги были изорваны, а некоторые потерялись. Он попробовал намекнуть, что это - вина его покойной жены. Каков подлец! Наконец, я ему запретил упоминать о покойной жене. Это доводило Джюэл до слез. Я не мог выяснить, куда девались все товары: на складе ничего не было, кроме крыс, а те веселились вовсю среди обрывков бумаги и тряпок. Меня все уверяли, что он зарыл где-то много денег, но от него я, конечно, ничего не мог добиться. Жалкое существование вел я в этом проклятом доме. Я старался исполнить свой долг по отношению к Штейну, но мне приходилось думать и о других вещах. Когда я удрал к Дорамину, старый Тунку Алланг струсил и вернул все мои вещи. Это было сделано окольным путем, через одного китайца, который держит здесь лавочку; но как только я ушел от Буги и поселился с Корнелиусом, все открыто говорили о том, что раджа решил скоро меня убить. Не правда ли, приятно? А я не знал, что может ему помешать, если он в самом деле это решил. Хуже всего было вот что: я невольно чувствовал, что никакой пользы Штейну не приношу, да и для себя толку не вижу. О, настроение было ужасное все эти шесть недель!
ГЛАВА XXX
Что помогло ему выдержать, он, по его словам, не знал, но мы можем догадываться: он глубоко сочувствовал, беззащитной девушке, находившейся во власти этого "трусливого подлеца". По-видимому, Корнелиус обращался с ней возмутительно, воздерживаясь лишь от побоев, - для этого, полагаю, ему не хватало смелости. Он настаивал на том, чтобы она называла его отцом… "И с уважением… с уважением… - пищал он, потрясая перед ее носом своим маленьким желтым кулаком. - Я человек, которого все уважают, а ты кто такая? Говори - кто ты такая? Думаешь, я собираюсь воспитывать чужого ребенка, который меня не уважает? Должна радоваться, что я тебе позволяю называть меня отцом. Ну, говори: "Да, отец"… Нет?.. Ну, подожди!"
Тут он начинал ругать покойную жену, пока девушка не убегала. Он бежал за ней, загонял ее в какой-нибудь угол, а она падала на колени, затыкая себе уши; тогда он останавливался на некотором расстоянии и в течение получаса ругался. "Твоя мать была чертовка, хитрая чертовка, и ты тоже чертовка!" - визжал он и, захватив пригоршню земли или грязи (грязи вокруг дома было сколько угодно), швырял ей в голову.
Но иногда, исполненная презрения, она выдерживала до конца и стояла перед ним молча, с потемневшим, искаженным лицом и лишь изредка произносила одно-два слова, от которых тот корчился, словно от укола. Джим говорил мне, что эти сцены были ужасны. В самом деле, - странная картина для лесной глуши. Если подумать - безвыходность ее положения покажется страшной.
Достопочтенный Корнелиус-Инчи-Нелиус, как называли его с многозначительной гримасой малайцы, был глубоко разочарованным человеком. Не знаю, каких выгод он ждал от своей женитьбы, но, видимо, свобода воровать и растрачивать в течение многих лет товары торговой фирмы Штейна (Штейн неутомимо пополнял запасы, пока ему удавалось уговорить своих шкиперов эти запасы доставлять) казалась ему недостаточной наградой за то, что он пожертвовал своим честным именем. Джим с величайшим удовольствием избил бы этого субъекта; с другой стороны, эти сцены были столь ужасны, что ему хотелось уйти подальше, чтобы не слышать и тем пощадить чувства девушки. Когда Корнелиус затихал, она, дрожащая, безмолвная, прижимала руки к груди, и Джим неловко подходил и с несчастным видом бормотал: "Ну, право же… Что толку… вы бы попытались немножко поесть…"
Иногда он свое сочувствие проявлял несколько иначе. Корнелиус выползал из двери, шмыгал по веранде, немой как рыба, украдкой бросая злобные взгляды. "Я могу положить этому конец, - сказал ей однажды Джим. - Скажите только слово".
А знаете, что она ему ответила? Джим сообщил мне об этом очень выразительно: она сказала, что у нее хватило бы смелости убить его собственноручно, не будь она уверена в том, что он сам глубоко несчастен.
"Подумайте! Бедную девушку, почти ребенка, довели до того, что она говорит такие слова!" - в ужасе воскликнул он.
Казалось невозможным спасти ее не только от этого подлеца, но даже от нее самой. Не жалость чувствовал он к ней, утверждал Джим, это было сильнее жалости, словно что-то было на его совести, пока она жила в таких условиях. Покинуть дом казалось ему бегством. Он понял, наконец, что ждать ему нечего - он не добьется ни счетов, ни денег, но продолжал жить в доме и довел Корнелиуса если не до безумия, то до вспышки смелости.
Между тем он чувствовал, как со всех сторон надвигается на него неведомая опасность. Дорамин дважды посылал к нему верного слугу, предупреждая, что бессилен будет помочь, если он не переправится снова через реку и не поселится, как раньше, среди Буги. Приходили люди - часто под покровом ночи, - чтобы открыть ему заговоры на его жизнь. Его решено отравить. Он будет заколот в бане. Задумано пристрелить его с лодки на реке.
Каждый из этих доносчиков называл себя верным его другом. Этого было достаточно, говорил мне Джим, чтобы навсегда отнять у человека покой. Кое-что было вполне вероятно, но лживые предостережения пробудили в нем чувство, будто вокруг него со всех сторон строят во мраке козни. Ничто не могло воздействовать сильнее на самую здоровую нервную систему. Наконец, как-то ночью сам Корнелиус торжественно поделился с ним маленьким планом: за сто долларов… даже за восемьдесят он, Корнелиус, найдет верного человека, который доставит Джима невредимым к устью реки. Теперь больше ничего не остается делать, если Джим хоть сколько-нибудь ценит свою жизнь. Что такое восемьдесят долларов? Ничтожная сумма! Тогда как он, Корнелиус, вынужденный остаться, несомненно рискует жизнью, чтобы доказать свою преданность молодому другу мистера Штейна. Трудно было вынести, сказал мне Джим, его отвратительное кривлянье: он рвал на себе волосы, бил себя в грудь, вихлялся из стороны в сторону, прижимая руки к животу, и делал вид, будто плачет. "Да падет ваша кровь на вашу голову!" - завизжал он наконец и выбежал из комнаты.
Любопытно знать, до какой степени Корнелиус был искренен. Джим признался мне, что ни на секунду не мог заснуть после того, как ушел этот субъект. Он лежал на тонкой циновке, покрывавшей бамбуковый пол, пытаясь разглядеть стропила и лениво прислушиваясь к шелесту тростника. Звезда мигнула в дыре крыши. В мозгу его был вихрь - одна мысль сменяла другую; и тем не менее в ту самую ночь созрел его план победы над шерифом Али. Мысль об этом не оставляла его в те свободные минуты, какие он мог урвать, безнадежно распутывая дела Штейна. Но в ту ночь он внезапно представил себе все. Он видел даже пушки, поднятые на вершину холма. Лежал он взволнованный; о сне нечего было и думать. Вскочив, он босиком вышел на веранду и там, бесшумно двигаясь, наткнулся на девушку, неподвижно стоявшую у стены, словно на страже. В том состоянии, в каком он иногда находился, его нисколько не поразило, что она не спит; не удивил и вопрос, заданный тревожным шепотом: где мог быть Корнелиус?
Он ответил, что не знает. Она тихонько застонала и заглянула в кампонг. Ни звука. Он был до такой степени поглощен своим новым замыслом, что не мог удержаться и тут же рассказал обо всем девушке. Выслушав, она бесшумно захлопала в ладоши и шепотом выразила свое восхищение, но, по-видимому, все время была настороже. Кажется, он привык ей все рассказывать, а она, несомненно, давала ему полезные указания относительно положения дел в Патюзане. Он не раз уверял меня, что ее советы всегда ему помогали. Так или иначе, но он приступил к подробному разъяснению своего плана, как вдруг она сжала его руку и скрылась. Затем откуда-то появился Корнелиус и, заметив Джима, склонился набок, словно в него выстрелили, а после неподвижно застыл в полумраке. Наконец, он осторожно шагнул вперед, словно недоверчивый кот.
- Тут проходил рыбак с рыбой, - сказал он дрожащим голосом. - Рыбу предлагали.
Должно быть, было два часа ночи - самое подходящее время, чтобы торговать рыбой!
Джим, однако, пропустил это замечание мимо ушей и ни на секунду не задумался. Он был занят другим и, кроме того, ничего не видел и не слышал. Он ограничился тем, что рассеянно сказал: "О!", выпил воды из стоявшего там кувшина и покинул Корнелиуса, который был охвачен необъяснимым волнением: этот субъект обеими руками обхватил подточенные червями перила веранды, словно ноги у него подкашивались. Джим снова вошел в дом, лег на свою циновку и продолжал размышлять; вскоре он услышал крадущиеся шаги. Потом все стихло, и чей - то дрожащий голос шепотом спросил через стену:
- Вы спите?
- Нет. В чем дело? - отозвался он. Слышно было, как кто - то отскочил, и снова стало тихо. Джим, сильно раздраженный, стремительного выскочил из комнаты, а Корнелиус, слабо взвизгнув, побежал вдоль веранды и у ступеней повис на сломанных перилах. Джим, ничего не понимая, издали его окликнул, чтобы узнать, в чем дело.
- Вы подумали о том, что я вам говорил? - спросил Корнелиус, с трудом выговаривая слова, как человек, охваченный лихорадочным ознобом.
- Нет! - гневно крикнул Джим, - Я об этом не думал и думать не стану. Я останусь жить здесь, в Патюзане.
- В… вы… з… здесь у… умрете, - ответил Корнелиус, все еще дрожа и каким-то замирающим голосом.
Вся эта сцена была до того нелепа, что Джим не знал, смеяться ему или злиться.
- Не раньше, чем вас похоронят, можете быть спокойны! - крикнул он полусердито, полусмеясь и, возбужденный своими мыслями, продолжал кричать: - Никто не может меня коснуться! Делайте что хотите.
Почему-то тень Корнелиуса показалась ему ненавистным воплощением всех затруднений и неприятностей, встретившихся на его пути. Он перестал сдерживаться - нервы его уже много дней были натянуты - и осыпал Корнелиуса нежными именами: подлец, вор, лжец, - словом, держал себя весьма необычно. Джим признает, что совсем не сдерживался, бросал вызов всему Патюзану. Он заявил, что все они еще попляшут под его дудку, и продолжал в таком же тоне, угрожающе и с похвальбой. Очень напыщенно и смешно, сказал он. Уши его зарумянились при одном воспоминании. Он словно удила закусил… Девушка, сидевшая с нами, быстро кивнула мне головкой, слегка нахмурилась и с детской серьезностью сказала:
- Я его слышала.
Он засмеялся и залился румянцем. Остановило его, наконец, безмолвие, - глубокое безмолвие: неясная фигура там, вдали, скорчившись, повисла на перилах и застыла в жуткой неподвижности. Джим опомнился и вдруг замолчал, дивясь самому себе. С минуту он вслушивался. Ни шороха, ни звука.
- Похоже было, что парень умер, пока я так вопил, - сказал он.
Устыдившись, он, не говоря ни слова, вошел в дом и снова бросился на циновку. Этот взрыв, кажется, сослужил ему службу, ибо остаток ночи он спал, словно младенец. Много недель так крепко не спал.
- Но я не спала, - закончила девушка, подперев рукой щеку. - Я сторожила.
Ее большие глаза вспыхнули, потом она в упор посмотрела на меня.
ГЛАВА XXXI
Вы легко вообразите, с каким интересом я слушал. Все эти подробности имели отношение к тому, что произошло через сутки. Утром Корнелиус не упоминал о событиях прошедшей ночи.
- Я думаю, вы вернетесь в мой жалкий дом, - угрюмо пробормотал он, показываясь в тот самый момент, когда Джим садился в каноэ, чтобы ехать в кампонг Дорамина.
Не глядя на него, Джим кивнул головой.
- Вас это, несомненно, забавляет, - кисло проворчал тот.
Джим провел день у старого накходы, проповедуя старшинам общины Бути, призванным на совещание, о необходимости перейти к действиям. Он с радостью вспоминал, как красноречиво и убедительно говорил.
- Тогда мне, конечно, удалось вдохнуть в них мужество, - сказал он.
Во время последнего своего налета шериф Али опустошил предместья поселка, и несколько женщин из города были уведены за частокол на холме. Накануне видели на базарной площади лазутчиков шерифа Али; они гордо разгуливали в своих белых плащах и хвастались дружеским отношением раджи к их господину. Один из них стоял под деревом, и, опираясь на длинное ружье, призывал народ к молитве и раскаянию, советуя перебить всех чужеземцев, из которых одни, по его словам, были неверными, а другие и того хуже, - дети сатаны под личиной мусульман. Донесли, что кое-кто из приверженцев раджи, находившихся среди слушателей, громко выражали свое одобрение. Народ был охвачен ужасом. Джим, чрезвычайно довольный успехом этого дня, снова переправился через реку перед заходом солнца.
Ему удалось убедить Буги перейти к наступлению; за успех он отвечал головой, а потому находился в приподнятом настроении и попытался даже быть вежливым с Корнелиусом. Но Корнелиус в ответ на такую любезность стал чрезвычайно весел, и Джим, по его словам, едва мог вынести этот визгливый фальшивый смех, гримасы и подмигиванье. Время от времени Корнелиус хватался за подбородок и низко пригибался к столу, глядя перед собой безумными глазами. Девушка не показывалась, и Джим рано ушел спать. Когда он поднялся, чтобы пожелать спокойной ночи, Корнелиус вскочил, перевернул стул и присел на пол, словно хотел что-то поднять. Его "спокойной ночи" хрипло донеслось из-под стола. Джим изумленно смотрел на него, когда тот поднялся с отвислой челюстью и вытаращенными, испуганными глазами. Он цеплялся за край стола.
- Что с вами? Вы больны? - спросил Джим.
- Да, да… Ужасные колики в животе, - отозвался тот, и, по мнению Джима, это была правда. Если так, то, принимая во внимание задуманный им план, нужно отдать ему должное: совесть его еще не умерла и давала о себе знать столь мерзким образом.
Задремав, Джим вдруг проснулся. Его ослепил блеск пламени. Завитки густого черного дыма взвивались вокруг головы какого-то призрака в белом одеянии с напряженным, взволнованным лицом. Через секунду он узнал девушку. В поднятой руке она держала факел и настойчиво повторяла:
- Вставайте! Вставайте! Вставайте!
Он вскочил на ноги, и она тотчас же сунула ему в руку револьвер, - его собственный револьвер, на этот раз заряженный, который все время висел на гвозде. Щурясь от света, он молча схватил его, ничего не понимая. Он не знал, что должен для нее сделать.
Она спросила быстро и очень тихо:
- Можете вы справиться с четырьмя?
Смеясь, он рассказывал этот эпизод, вспоминая свою готовность. Кажется, он доказал это ей очень красноречиво.
- Конечно… разумеется… конечно… к вашим услугам…
Он еще не совсем стряхнул дремоту и, очутившись в таком необычайном положении, был очень предупредителен и проявил полную готовность ей служить.