Должно быть, я впал в сентиментальное настроение; знаю только одно: я так долго там стоял, что мною овладело чувство полного одиночества. Все, что я недавно видел и слышал, казалось, ушло из мира и продолжало жить только в моей памяти, словно я был последним человеком на земле. Это была странная иллюзия, возникшая полусознательно, как возникают все наши иллюзии, которые кажутся мне лишь видениями далекой, недостижимой истины. То был действительно один из заброшенных, неведомых уголков земли, и я заглянул в темную его бездну. Я чувствовал: завтра, когда я навсегда его покину, он уйдет из жизни, чтобы жить только в моей памяти, пока я сам не уйду в страну забвения. Это чувство сохранилось у меня до сего часа; быть может, оно-то и побудило меня рассказать вам эту историю, попытаться передать вам живую ее реальность - истину, облеченную в иллюзию.
Корнелиус ворвался в нее. Он вылез, словно червь из высокой травы. Думаю, его дом гнил где-то вблизи, хотя я его не видел, так как не заходил далеко в этом направлении. Корнелиус скользил мне навстречу по дорожке. Его ноги, обутые в грязные белые ботинки, мелькали по темной земле; он остановился и начал хныкать и извиваться под своей высокой шелковой шляпой. Его маленькая высохшая фигурка была облачена в суконный черный костюм. Этот костюм он надевал по праздникам и в торжественные дни, и я вспомнил, что то было четвертое воскресенье, проведенное мной в Патюзане. Пока я был там, я все время смутно подозревал, что он хочет со мной побеседовать наедине. Что-то выжидая, он бродил поблизости, но робость мешала ему подойти, а, кроме того, я, естественно, не желал иметь дело с таким субъектом. И все-таки он бы добился своего, если бы не стремился улизнуть всякий раз, как на него посмотрят. Он бежал от сурового взгляда Джима, бежал от меня, хотя я и старался смотреть на него равнодушно; даже угрюмый, надменный взгляд Тамб Итама обращал его в бегство. Он всегда готов был улизнуть; всякий раз, как на него смотрели, он уходил, склонив голову на плечо, недоверчиво бормоча, или безмолвно, с видом человека, удрученного горем; ни одна маска не могла скрыть природную его низость, - так же, как никакое платье не скроет чудовищного уродства тела.
Не знаю, объясняется ли это унынием, охватившим меня после поражения, какое я понес час тому назад в борьбе с призраком страха, но без сопротивления я дал Корнелиусу завладеть собой. Я должен был выслушивать признания и сталкиваться с вопросами, на которые нет ответа. Тягостно это было, но презрение, необъяснимое презрение, какое вызывал во мне вид этого человека, помогло вынести испытание. Корнелиус, конечно, в счет не шел. Да и все было неважно, раз я решил, что Джим, - единственный, кто меня интересовал, - подчинил себе, наконец, свою судьбу. Он мне сказал, что удовлетворен… почти. Это больше, чем смеют сказать многие из нас. Я - не смею, хотя как будто имею право считать себя достаточно хорошим! И, думаю я, - никто из вас не смеет…
Марлоу приостановился, словно ждал ответа. Никто реплики не подал. Он снова заговорил: - Ну, хорошо! Пусть никто не знает, раз правду может вырвать у нас только какая-нибудь жестокая страшная маленькая катастрофа. Но он - один из нас, и он сказал, что удовлетворен… почти. Вы только подумайте! Почти удовлетворен! Можно чуть ли не позавидовать его катастрофе. Почти удовлетворен.
После этого ничто не имело значения. Ведь неважно, что кто - то его подозревал или доверял, кто-то любил или ненавидел… в особенности - если ненавидел Корнелиус.
Однако в конце концов и в этом было своего рода признание. Судите о человеке не только по его друзьям, но и по врагам, а этого врага Джима ни один порядочный человек не постыдился бы назвать своим врагом, хотя и не придавал бы ему особого значения. Так смотрел на него Джим, и взгляд этот я разделял; но Джим пренебрегал им из таких соображений:
- Дорогой мой Марлоу, - сказал он как-то, - я чувствую, что если иду прямым путем, ничто не может меня коснуться. Теперь, когда вы пробыли здесь достаточно долго, чтобы оглядеться, скажите откровенно, - вы не считаете, что я нахожусь в полной безопасности? Все зависит от меня, и, право, я в себе уверен. Худшее, что он мог сделать, это - убить меня. Я ни на секунду этой мысли не допускаю. Он не может, если только я сам не вручу ему для этой цели заряженное ружье, а затем подставлю ему спину. Вот каков этот тип. Но допустим, он это сможет сделать. Ну, так что ж? Я пришел сюда не для того, чтобы дрожать за свою жизнь, не так ли? Я сюда пришел, чтобы отгородиться стеной, и здесь я думаю остаться.
- Пока не будете удовлетворены вполне, - вставил я.
Мы сидели тогда под крышей на корме его лодки; двадцать весел поднимались одновременно по десять с каждой стороны и в такт ударяли по воде, а за нами Тамб Итам наклонялся то направо, то налево и пристально смотрел вперед, стараясь держать лодку посередине течения. Джим опустил голову, и последняя наша беседа, казалось, угасла. Он провожал меня до устья реки. Шхуна ушла накануне, спустившись с отливом по реке, а я задержался еще на одну ночь. И теперь он меня провожал.
Джим слегка на меня рассердился за то, что я вообще упоминал о Корнелиусе. Правда, я сказал немного. Субъект был слишком ничтожен, чтобы стать опасным, хотя ненависти в нем было столько, сколько он мог вместить. Через каждые два слова он называл меня "уважаемый сэр" и гнусавил у меня под боком, когда шел за мной от могилы своей "покойной жены" до ворот дома, где жил Джим. Он называл себя несчастным человеком, жертвой, раздавленным червем, умолял, чтобы я на него посмотрел. Я не хотел повернуть головы, но уголком глаз мог видеть его раболепную тень, скользившую позади моей тени, а луна, справа от нас, казалось, невозмутимо созерцала это зрелище. Он пытался объяснить, как я вам уже говорил, свое участите в событиях памятной ночи. Перед ним стоял вопрос: что целесообразнее? Как мог он знать, кто победит?
- Я бы спас его, уважаемый сэр! Я бы спас его за восемьдесят долларов, - уверял он приторным голоском, держась на шаг позади меня.
- Он сам себя спас, - сказал я, - и он вас простил.
Мне послышался какой-то смешок, и я повернулся к нему; и моментально он как будто приготовился удрать.
- Над чем вы смеетесь? - спросил я, останавливаясь.
- Не заблуждайтесь, уважаемый сэр! - взвизгнул он, видимо теряя всякий контроль над своими чувствами. - Он себя спас! Он ничего не знает, уважаемый сэр, решительного ничего! Что ему здесь нужно, этому вору? Он пускает всем пыль в глаза, и вам, уважаемый сэр, но мне он не может пустить! Идиот!
Я презрительно засмеялся, повернулся на каблуках и пошел вперед. Он подбежал ко мне и зашептал:
- Он здесь все равно что ребенок… все равно что ребенок… ребенок…
Разумеется, я не обратил на него внимания, и, видя, что мешкать нельзя (мы подходили к бамбуковой изгороди, блестевшей над черной землей расчищенного участка), он приступил к делу. Начал он с гнусного хныканья. Ужасные несчастья подействовали на его рассудок. Он надеялся, что я позабуду, по своей доброте, все, что он сказал, ибо это вызвано было исключительно его волнением. Никакого значения он этому не придавал; но "уважаемый сэр" не знает, что значит быть разоренным и растоптанным. После этого вступления он заговорил о вопросе, близко его касавшемся, но лепетал так бессвязно и нелепо, что я долго не мог понять, куда он гнет. Он, видите ли, хотел, чтобы я замолвил за него перед Джимом словечко. Кажется, речь шла о каких-то деньгах. Я разобрал слова, повторявшиеся несколько раз: "небольшая сумма… приличный подарок". Казалось, он требовал за что-то уплаты и даже с жаром прибавил, что жизнь не много стоит, если у человека отнимают последнее. Конечно, я не говорил ни слова, однако ушей не затыкал. Суть дела заключалась в том, что он, по его мнению, имел право на некоторую сумму денег в обмен за девушку. Он ее воспитал. Чужой ребенок! Теперь он старик… приличный подарок… Если бы "уважаемый сэр" замолвил слово…
Я остановился и с любопытством на него посмотрел, а он, должно быть, боясь, как бы я не счел это вымогательством, поспешил пойти на уступки. Он заявил, что, получив "приличную сумму", возьмет на себя заботу о девушке "безвозмездно, когда джентльмену захочется вернуться на родину". Голос звучал вкрадчиво: "Препятствий никаких… Опекун… подобающая сумма".
Я стоял и удивлялся. Такого рода занятие было, видимо, его призванием. Вдруг я понял, что в его приниженной позе была своего рода уверенность, словно он всегда бил наверняка. Должно быть, он решил, что я взвешиваю его предложение, и медоточиво заговорил:
- Всякий джентльмен вносит маленькое обеспечение, когда настает время возвращаться на родину.
Я захлопнул маленькую калитку.
- В данном случае, мистер Корнелиус, - сказал я, - это время никогда не настанет.
Ему нужно было несколько секунд, чтобы это переварить.
- Как! - чуть ли не взвизгнул он.
- Да, - продолжал я, стоя по другую сторону калитки, - разве он сам вам этого не говорил? Он никогда не вернется на родину.
- Это уже чересчур! - воскликнул он.
Больше он меня не называл "уважаемым сэром". С минуту он стоял неподвижно, а затем заговорил очень тихо. Приниженность исчезла.
- Никогда не уедет!.. Он… он пришел сюда черт знает откуда… пришел черт знает зачем… чтобы топтать меня… топтать… пока я не умру… (Он топнул обеими ногами.) вот так… и никто не знает, зачем… пока я не умру…
Голос его совсем угас; он закашлялся, близко подошел к изгороди и сказал жалобным тоном, что не позволит себя топтать.
- Терпение… терпение, - пробормотал он, ударяя себя в грудь.
Я уже перестал над ним смеяться, но неожиданно он разразился диким, надорванным смехом…
- Ха-ха-ха! Мы увидим! Увидим! Что? У меня украсть? Все украсть! Все!
Голова его сникла на плечо, руки повисли. Можно было подумать, что он горячо любил девушку и жестокое похищение разбило ему сердце. Внезапно он поднял голову и отвратительно выругался.
- Похожа на свою мать… на свою лживую мать! И лицом похожа. Чертовка!
Он приник лбом к изгороди и в такой позе выкрикивал слабым голосом угрозы и брань на португальском языке; ругательства переходили в жалобы и стоны. Плечи его подымались и опускались, словно с ним был припадок. Зрелище было отвратительное, и я поспешил уйти. Он что-то крикнул мне вслед, думаю, - какое-нибудь ругательство по адресу Джима, но не очень громко, так как мы находились слишком близко от дома. Я отчетливо расслышал только слова: "Все равно что ребенок… ребенок…"
ГЛАВА XXXV
На следующее утро за первым поворотом реки, заслонявшим дома Патюзана, все это выпало из поля моего зрения, выпало со всеми своими красками, очертаниями, смыслом, как полотно художника, к которому вы после долгого созерцания поворачиваетесь спиной. Но впечатление остается в памяти - неувядающее, застывшее в неизменном свете. Честолюбие, страхи, ненависть, надежды, - они хранятся в моей памяти такими, как я их видел, - напряженные, словно навеки застывшие. Я повернулся спиной к картине и возвращался в мир, где события развертываются, меняются люди, свет мерцает, жизнь течет светлым потоком - по грязи или по камням - все равно. Я не собирался нырять в этот поток; мне предстояло достаточно хлопот, чтобы удержать голову на поверхности. Что же касается оставленного мною позади, я не могу себе представить никаких перемен. Огромный и величественный Дорамин и маленькая добродушная его жена, взирающие на раскинувшуюся перед ними страну и втайне лелеющие свои честолюбивые родительские мечты; недоумевающий Тунку Алланг; Дэн Уорис, умный и смелый, с его открытым взглядом, иронической любезностью и верой в Джима; девушка, обреченная своей пугливой, подозрительной любви; Тамб Итам, суровый и преданный, Корнелиус, при лунном свете приникающий лбом к изгороди, - в них я уверен. Они существуют как бы вызванные к жизни жезлом кудесника. Но тот, вокруг которого все они группируются, - он один живет, и я в нем не уверен. Никакой жезл кудесника не может сделать его неподвижным. Он - один из нас.
Как я вам говорил, Джим сопровождал меня в начале моего путешествия назад в мир, от которого он отказался. Иногда казалось, что мы прорезали самое сердце девственной глуши. Пустынные пространства сверкали под высоко стоящим солнцем; между зелеными стенами деревьев жара дремала на лоне вод, и лодка, быстро увлекаемая течением, рассекала воздух, который словно опускался, густой и теплый, под сень листвы.
Тень близкой разлуки уже разделила нас, и мы говорили с трудом, словно посылая тихие слова через широкую и разверзающуюся пропасть. Лодка мчалась вперед; сидя бок о бок, мы изнемогали от жары; запах грязи, болота, первобытный запах плодородной земли словно колол наши лица; и вдруг за поворотом как будто чья-то рука подняла тяжелый занавес, распахнула великие врата. Даже свет, казалось, задрожал, небо над нашими головами раскинулось еще шире, далекий шепот коснулся нашего слуха, свежесть окутала нас, наполнила наши легкие, пульс стал учащенным, оживились мысли и сожаления. И далеко впереди леса растаяли у синего края моря.
Я дышал глубоко, я упивался простором, воздухом, в котором трепетали отголоски жизни, дрожала энергия неумолимого мира. Это небо и это море открыты были для меня. Девушка была права - то был знак, зов, на который я отзывался всем своим существом. Я позволил своим глазам блуждать в пространстве, как человек, освобожденный от цепей, человек, который распрямляет затекшие члены и мечется, отвечая на зов свободы.
- Как это великолепно! - воскликнул я и только тогда посмотрел на грешника, сидевшего около меня.
Голова его была опущена на грудь; он бросил: "Да!", не поднимая глаз, словно боялся, что на чистом небе начертан упрек его романтической совести.
Помню мельчайшие детали этого дня. Мы пристали к белому берегу. Позади поднимался низкий утес, поросший на вершине лесом, задрапированный до самого подножия ползучими растениями. Пред нами морская гладь, тихая и темно-синяя, тянулась, слегка поднимаясь, до самого небосклона, словно линией очерченного на уровне наших глаз. Сверкающая рябь проходила по темной поверхности, быстрая, как перья, гонимые ветерком. Цепь массивных островов лежала перед широким устьем на глади бледной зеркальной воды, верно отражающей контуры берега. Высоко, в бесцветном солнечном сиянии, одинокая птица, вся черная, парила все над одним и тем же местом и слабо взмахивала крыльями. Жалкие закопченные шалаши из циновок возвышались на погнувшихся высоких черных сваях над своим перевернутым изображением. Крохотное черное каноэ отчалило от них; в нем сидели два черных человека, изо всех сил ударявших веслами по бледной воде; и каноэ как будто с трудом скользило по зеркальной поверхности. Эта группа жалких шалашей была рыбачьей деревушкой, находившейся под особым покровительством белого господина, а в каноэ находились старшина и его зять. Они высадились и зашагали навстречу нам по белому песку - худые, темно-коричневые, словно прокопченные в дыму, с серыми пятнами на голых плечах и груди. Головы их были обернуты в грязные, но старательно сложенные платки.
Немедленно старик стал многословно излагать жалобу, жестикулируя тощей рукой и доверчиво поднимая на Джима свои подслеповатые глаза. Подданные раджи не оставляют их в покое; произошло столкновение из-за черепашьих яиц, которые жители здешней деревушки собрали на островках; и, опираясь на весло, он указал коричневой костлявой рукой на море. Джим слушал, не поднимая глаз, и, наконец, ласково приказал ему подождать: он выслушает его потом. Они послушно отошли в сторону и присели на корточки, положив перед собой на песок весла; терпеливо следили они глазами за нашими движениями; раскинулось необъятное море, тихий берег тянулся на север и на юг, за пределы моего зрения, и мы четверо казались карликами на полоске блестящего песка.
- Дело все в том, - угрюмо заметил Джим, - что еще с давних пор рыбаки этой деревушки считались как бы рабами раджи… Старый негодяй никак не может понять, что…
Он приостановился.
- Что вы все это изменили, - продолжал я.
- Да, я все это изменил, - пробормотал он мрачно.
- Вы использовали благоприятный случай, - продолжал я.
- Использовал? - отозвался он. - Пожалуй. Я снова получил уверенность в себе… доброе имя… и все же иногда мне хочется… Нет! Я буду держаться за то, что у меня есть. На большее надеяться нечего. - Он махнул рукой в сторону моря. - Не там, во всяком случае, - Он топнул ногой по песку. - Вот моя граница, ибо на меньшее я не согласен.
Мы продолжали шагать по берегу.
- Да, я все это изменил, - сказал он, искоса взглянув на две терпеливые фигуры. - Но вы только попробуйте себе представить, что бы случилось, если бы я ушел? Сущий ад! Нет! Завтра я пойду к этому старому идиоту Тунку Аллангу и рискну отведать его кофе. Подниму шум из-за этих проклятых черепашьих яиц. Нет, не могу я сказать, что с меня хватит. Я должен идти, преследуя свою цель, чувствуя, что ничто не может меня коснуться. Я должен цепляться за их веру в меня, чтобы чувствовать себя в безопасности и… и… - Он нащупывал нужное слово, казалось, искал его на глади моря. - И сохранить связь с теми… - он вдруг понизил голос до шепота, - с теми, кого я, быть может, никогда больше не увижу. С вами, например.
Я был глубоко пристыжен его словами.
- Ради бога, - сказал я, - не возводите меня на пьедестал, дорогой мой, подумайте о себе.
Я был благодарен этому изгнаннику, который выделил меня. В сущности, немногим я мог похвастаться. Я отвернул от него разгоряченное лицо; под низким малиновым солнцем, пылающим, как уголь, выхваченный из костра, раскинулось необъятное море, безмолвно дожидаясь приближения огненного шара. Дважды он пытался заговорить, но останавливался; наконец, словно найдя нужные слова, спокойно сказал:
- Я буду честен. Я буду честен, - повторил он, не глядя на меня. Взгляд его скользил по глади моря, которое из синего стало мрачно-пурпуровым в огнях заходящего солнца. Да, он был романтичен, романтичен… Я вспомнил слова Штейна: "Погрузиться в стихию… Идти за своей мечтой… и так всегда - usque ad finem".
Он был романтичен и честен. Кто мог сказать, какие образы, призраки и лица, какое прощение видел он в зареве заката!.. Маленькая лодка, отчалив от шхуны, медленно приближалась к песчаному берегу, чтобы забрать меня.
- А затем… у меня Джюэл, - сказал он, нарушая великое молчание земли, неба и моря, которое так глубоко меня зачаровало, что при звуке его голоса я вздрогнул, - У меня - Джюэл.
- Да, - прошептал я.
- Мне не нужно вам говорить, как она мне дорога, - продолжал он. - Вы видели. Со временем она должна будет понять…
- Надеюсь, - перебил я.
- Она тоже мне доверяет, - проговорил он, а затем, переменив тон, сказал: - Интересно, когда мы теперь увидимся.
- Никогда, если вы отсюда не уедете, - ответил я, избегая его взгляда.
Он как будто не удивился и секунду стоял неподвижно.
- Тогда… прощайте… - сказал он, помолчав. - Быть может, так лучше.
Мы обменялись рукопожатием, и я направился к лодке, которая меня ждала, уткнувшись носом в берег. Шхуна, с гротом и кливером, поставленным по ветру, подпрыгивала на пурпуровом море; в розовый цвет окрасились ее паруса.
- Скоро ли вы снова поедете домой? - спросил Джим, когда я перешагнул через планшир.
- Через год, если буду жив.