Тамб Итам слышал, как вскрикнула девушка у двери.
- Кто знает? - отозвался Тамб Итам. - Смелость и хитрость помогут нам бежать. Велик страх в сердцах людей.
Он вышел, размышляя о лодках и открытом море, и оставил Джима наедине с девушкой.
У меня не хватает мужества записать здесь то, что она мне открыла об этом часе, - часе, проведенном с ним в борьбе за свое счастье. Была ли у него какая-нибудь надежда - не знаю. Он был неумолим, и в нарастающем одиночестве дух его, казалось, поднимался над его рухнувшей жизнью. Она кричала ему: "Сражайся!" За что он будет сражаться? По-иному хотел он доказать свою силу и подчинить роковую судьбу. Он вышел во двор, а за ним вышла она с распущенными волосами, искаженным лицом, задыхаясь, и прислонилась к двери.
- Откройте ворота! - приказал он.
Затем, повернувшись к тем, которые находились во дворе, он отпустил их по домам.
- Надолго ли, туан? - робко спросил один из них.
- На всю жизнь, - был ответ.
Безмолвие нависло над городом после взрыва стенаний, пролетевших над рекой, словно порыв ветра из обители скорби. Но шепотом передавались слухи, вселяя в сердца ужас. Разбойники возвращаются на большом корабле, с ними новые люди, и никому во всей стране не удастся спастись. Чувство ненадежности, какое бывает во время землетрясения, захватило жителей, и они шепотом делились своими подозрениями, поглядывая друг на друга, словно им предстало зловещее предзнаменование.
Солнце опускалось к лесам, когда тело Дэна Уориса было принесено в кампонг Дорамина. Четыре человека внесли его, завернутого в белое полотно, которое старая мать выслала навстречу своему возвращавшемуся сыну. Они опустили его к ногам Дорамина, и старик долго сидел неподвижно, положив руки на колени и глядя вниз. Кроны пальм тихо раскачивались, и листья фруктовых деревьев шелестели над его головой. Когда старый накхода поднял наконец глаза, весь его народ, вооруженный, стоял во дворе. Он медленно обвел взглядом толпу, словно разыскивая кого - то. Снова голова его опустилась на грудь. Шепот людей сливался с шелестом листьев.
Малаец, который привез Тамб Итама и девушку в Самаранг, также был здесь. "Он, Дорамин, был не так разгневан, как другие, - сказал он мне, - но поражен ужасом и изумлением перед судьбой человеческой, которая висит над головами людей, словно облако с громом".
Он рассказал мне, что по знаку Дорамина сняли покрывало с тела Дэна Уориса, и все увидели того, кого они так часто называли другом белого господина; он не изменился, веки его были слегка приподняты, словно он пробуждался от сна. Дорамин подался вперед, как человек, разыскивающий что-то, упавшее на землю. Взгляд его блуждал по телу сына, быть может, отыскивая рану. Рана была маленькая - на лбу. Ни слова не было сказано; затем один из приближенных наклонился и снял серебряное кольцо с окоченевшего пальца. В молчании подал он его Дорамину. Унылый и испуганный шепот пробежал по толпе, увидевшей этот знакомый амулет. Старый накхода впился в него расширенными глазами, и вдруг из груди его вырвался отчаянный вопль - рев боли и бешенства, такой же могучий, как рев раненого быка. Величие его гнева и печали вселило ужас в сердце людей. После этого спустилась тишина, и четыре человека отнесли тело в сторону. Они положили его под дерево, и тотчас же все женщины начали протяжно стонать; они выражали свою скорбь пронзительными воплями. Солнце опускалось, и в промежутках между воплями слышались лишь высокие певучие голоса двух стариков, читавших нараспев молитвы из Корана.
В это время Джим стоял, прислонившись к пушечному лафету, и, повернувшись спиной к дому, глядел на реку, а девушка в дверях, задыхаясь, смотрела на него через двор. Тамб Итам стоял неподалеку от своего господина и терпеливо ждал того, что должно было случиться. Вдруг Джим, казалось, погруженный в тихие размышления, повернулся к нему и сказал:
- Пора кончать.
- Туан? - произнес Тамб Итам, выступая вперед.
Он не знал, что подразумевал его господин, но как только Джим пошевельнулся, девушка вздрогнула и спустилась вниз, во двор. Кажется, больше никого из обитателей дома не было видно. Она споткнулась и с полдороги окликнула Джима, который снова как будто погрузился в созерцание реки. Он повернулся, прислонившись спиной к пушке.
- Будешь ты сражаться?! - крикнула она.
- За что сражаться? - медленно проговорил он. - Ничто не потеряно.
С этими словами он шагнул ей навстречу.
- Хочешь ты бежать? - крикнула она снова.
- Нельзя бежать… - сказал он, останавливаясь, и она тоже остановилась, не отрывая от него глаз.
- И ты пойдешь? - медленно проговорила она.
Он опустил голову.
- А! - воскликнула она, не спуская с него глаз. - Ты безумец или лжец! Помнишь ли ту ночь, когда я умоляла тебя меня оставить, а ты сказал, что не можешь? Это было невозможно? Невозможно! Помнишь, ты сказал, что никогда меня не бросишь. Ведь я не требовала никаких обещаний. Ты сам обещал - вспомни!
- Довольно, бедная ты моя, - сказал он. - Удерживать меня… нельзя…
Тамб Итам передавал, что она захохотала громко и бессмысленно. Его господин схватился за голову. Он был в обычном своем костюме, но без шлема. Вдруг она перестала смеяться.
- В последний раз спрашиваю я, - с угрозой крикнула она, - будешь ты защищаться?
- Ничто не может меня коснуться, - сказал он с последним проблеском великолепного эгоизма.
Тамб Итам видел, как она наклонилась вперед, раскинула руки и побежала к нему. Она бросилась к нему на грудь и обвила его шею.
- Ах, я буду держать тебя вот так! - крикнула она. - Ты мой!
Она рыдала. Небо над Патюзаном было багровое, необъятное, словно открытая рана. Огромное малиновое солнце приютилось среди вершин деревьев, и лес внизу казался черным и страшным.
Тамб Итам говорит, что в тот вечер небо было грозным. Охотно этому верю, ибо знаю, что в тот самый день циклон пронесся в шестидесяти милях от берега, хотя в Патюзане только лениво дул ветерок.
Вдруг Тамб Итам увидел, как Джим схватил ее за руки, пытаясь разъять объятие. Она повисла на его руках, голова ее запрокинулась, волосы касались земли.
- Иди сюда! - позвал его Джим, и Тамб Итам помог опустить ее на землю. Трудно было разжать ее пальцы. Джим, наклонившись, в упор посмотрел в ее лицо и вдруг бросился бежать к пристани. Тамб Итам последовал за ним, но, оглянувшись, увидел, как она с трудом поднялась на ноги. Она пробежала немного, потом упала на колени.
- Туан! Туан! - крикнул Тамб Итам. - Оглянись!
Но Джим уже стоял на каноэ и держал весло. Он оглянулся. Тамб Итам едва успел прыгнуть вслед за ним, как каноэ уже отделилось от берега. Девушка, сжав руки, стояла на коленях в воротах, выходящих к реке. Недолго она оставалась в этой позе, потом вскочила.
- Ты лжец! - крикнула она вслед Джиму.
- Прости! - крикнул он.
А она ответила:
- Никогда!
Тамб Итам взял весло из рук Джима, ибо не подобало ему сидеть без дела, когда господин его гребет. Когда они добрались до противоположного берега, Джим запретил ему идти дальше; но Тамб Итам следовал за ним на некотором расстоянии и поднялся по склону в кампонг Дорамина.
Спускались сумерки. Кое-где мелькали факелы. Те, кого они встречали, казались испуганными и быстро расступались перед Джимом. Сверху доносились стенания женщин. Во дворе толпились вооруженные Буги со своими приверженцами и жители Патюзана.
Не знаю, зачем они все собрались. Были ли то приготовления к войне, мщению или отражению грозившего нападения? Много дней прошло, прежде чем народ перестал со страхом ждать возвращения белых людей с длинными бородами и в отрепьях. Отношения этих белых людей к их белому человеку они так и не могли понять. Даже для этих примитивных умов бедный Джим остается в тени облака.
Дорамин, грузный и одинокий, сидел в своем кресле перед вооруженной толпой; на коленях его лежала пара кремневых пистолетов. Когда показался Джим, кто-то вскрикнул, и все головы повернулись в его сторону; затем толпа расступилась, и Джим прошел вперед между рядами отвернувшихся людей. Шепот следовал за ним: "Все это горе он принес… Он знает злые чары".
Быть может, он его слышал!
Когда он вошел в круг света, отбрасываемый факелами, вопли женщин вдруг смолкли. Дорамин не поднял головы, и некоторое время Джим молча стоял перед ним. Затем он посмотрел налево и размеренными шагами двинулся в ту сторону. Мать Дэна Уориса сидела на корточках возле тела; седые растрепанные волосы закрыли ее лицо. Джим медленно подошел, взглянул, приподняв покрывало, на своего мертвого друга, потом, не говоря ни слова, опустил покров. Медленно вернулся он назад.
- Он пришел! Он пришел! - пробегал в толпе шепот; навстречу которому он двигался.
- Он взял ответственность на себя, и голова его была порукой, - громко сказал кто-то.
Он услышал и повернулся к толпе.
- Да. Моя голова.
Кое-кто отступил назад. Джим ждал, стоя перед Дорамином; затем мягко сказал:
- Я пришел.
Он снова замолчал.
- Я пришел, - повторил он. - Я готов и безоружен…
Грозный старик, опустив, словно бык под ярмом, свою массивную голову, старался встать и цеплялся за кремневые пистолеты, лежавшие у него на коленях. Из горла его вырвались хриплые нечеловеческие звуки; два воина поддерживали его сзади. Народ заметил, что кольцо, которое он уронил на колени, упало и покатилось к ногам белого человека.
Джим посмотрел вниз, на талисман, открывший ему врата славы, любви и успеха в эти леса, окаймленные белой пеной, и к этому берегу, который под лучами заходящего солнца походил на твердыню ночи.
Дорамин, поддерживаемый с обеих сторон, покачивался, пытаясь не упасть; в его маленьких глазках застыли безумная скорбь и ярость; глазки сверкали гневом, и это было всеми замечено. Джим, недвижный, с непокрытой головой, стоял в светлом круге факелов и смотрел ему прямо в лицо. И тогда-то, Дорамин тяжело обвив левой рукой шею склоненного воина, поднял правую руку и выстрелил в грудь другу своего сына.
Толпа, отступившая за спиной Джима, как только Дорамин поднял руку, - после выстрела рванулась вперед. Говорят, что белый человек бросил гордый, непреклонный взгляд. Затем, подняв руку к губам, упал вперед плашмя - мертвый.
Конец. Он уходит в тени облака - забытый и загадочный, непрощеный и романтический. В самых безумных детских своих мечтах не мог он представить себе такой судьбы, такого успеха! Ибо возможно, что в тот молниеносный миг, в миг, когда им брошен был последний гордый и непреклонный взгляд, - он узрел лик счастья, которое, подобно восточной невесте под покрывалом, к нему приблизилось.
Но мы видим его, - видим, как он, неведомый завоеватель славы, ломает объятия любви, повинуясь зову своего восторженного эгоизма. Он уходит от живой женщины, уходит, чтобы отпраздновать страшное свое обручение с призрачным идеалом. Интересно, вполне ли он удовлетворен теперь? Нам нужно было бы знать. Он - один из нас, - и разве не поручился я однажды за его вечное постоянство? Теперь его нет, и бывают часы, когда я с исключительной силой ощущаю реальность его бытия. Но бывают и такие минуты, когда он уходит от меня, словно невоплощенный дух, странствующий среди страстей этой земли, готовый покорно откликнуться на призыв своего собственного мира.
Кто скажет? Он ушел, а девушка безмолвно и безвольно живет в доме Штейна. Штейн за последнее время сильно сдал. Он сам это чувствует. Часто он говорит, что "скоро оставит все это… оставит все это"… - и печально показывает на своих бабочек.
― КОНЕЦ РАБСТВА ―
I
Когда пароход "Софала", изменив курс, направился к суше, низменный болотистый берег долго казался лишь темным пятном, отделенным блестящей каймой. Жгучие лучи солнца падали на спокойное море и, словно ударившись о поверхность, твердую, как алмаз, рассыпались сверкающей пылью, сияющей дымкой, которая слепила глаза и утомляла мозг изменчивым своим блеском.
Капитан Уолей не смотрел на море. Когда серанг, приблизившись к поместительному тростниковому креслу, которое капитан заполнял своей особой, тихим голосом сообщил, что курс следует изменить, - капитан тотчас же встал и, повернувшись лицом к морю, стоял, пока нос его судна описывал четвертую часть круга. Он не произнес ни одного слова, даже не дал приказаний рулевому. Серанг, расторопный пожилой маленький малаец с очень темной кожей, шепотом отдал распоряжение. И тогда капитан Уолей медленно опустился в кресло, стоявшее на мостике, и устремил взгляд вниз, на палубу у своих ног.
Здесь, в этих морях, ничего нового он увидеть не мог.
У этих берегов он плавал последние три года. Между Низким мысом и Малантаном расстояние было в пятьдесят миль: шесть часов пути для старого судна во время прилива и семь часов - во время отлива. Затем судно поворачивало к суше, и постепенно вырисовывались на фоне неба три пальмы, высокие и стройные, растрепанные их верхушки были сближены, словно они конфиденциально критиковали рощу темных мангровых деревьев. "Софала" под углом направлялась к суше, и в определенный момент на темной полосе берега можно было разглядеть несколько светлых блестящих линий полноводное устье реки.
Вверх по коричневому потоку, состоявшему на три четверти из воды и на одну четверть из черной земли, между низкими берегами, где на три четверти было черной земли и на четверть солоноватой воды, пробивала себе путь "Софала", и это повторялось ежемесячно в течение семи лет, задолго до того, как он узнал об ее существовании, задолго до того, как пришлось ему принять участие в однообразных ее путешествиях.
Старое судно должно было знать дорогу лучше, чем ее знал экипаж, ибо люди на борту сменялись; лучше чем знал верный серанг, которого капитан забрал с собой с последнего судна, плававшего под его командованием; лучше наконец, чем знал ее сам капитан Уолей, командовавший им последние три года. На "Софалу" всегда можно было положиться в пути. Компасы ее никогда не портились. Никаких хлопот она не причиняла, словно преклонный возраст наделил ее знанием, мудростью и постоянством. Причаливала она к берегу точно в определенном месте, в назначенный срок, чуть ли не минута в минуту.
Когда капитан, понурив голову, сидел на мостике или лежал без сна в постели, он мог, зная день и час, точно определить, в каком именно месте он находится.
Знал он хорошо и этот однообразный путь вверх и вниз по проливам, знал порядок, методы торговли, знал людей.
Первая остановка была в Малакке на рассвете, а в сумерки судно снималось с якоря и пересекало эту проезжую дорогу Дальнего Востока, оставляя за собой фосфоресцирующий след. Темнота, отблески на воде, яркие звезды на черном небе, иногда огни идущего на родину парохода, продвигающегося неуклонно посредине пролива, или ускользающая тень туземного судна с парусами из циновок. А по другую сторону виднеется при свете дня низменный берег. В полдень показываются три пальмы - место следующей стоянки, и путь вверх по течению сонной реки.
Единственный белый, живший там, был молодым моряком в отставке, и во время частых рейсов капитан завязал с ним дружеские отношения. Еще шестьдесят миль - и снова остановка: глубокая бухта и один-два дома на берегу. Заходя в бухты, снимаясь с якоря, судно продолжает путь, на каждой стоянке принимает грузы и наконец, пройдя последнюю сотню миль в лабиринте островков, подходит к большому туземному городу - конечному пункту. Старое судно отдыхает три дня, а затем капитан отправляется в обратный путь, слышит все те же голоса и видит те же берега и наконец возвращается в порт, где зарегистрирована "Софала", - в порт, расположившийся у великой проезжей дороги на Восток. Здесь судно бросает якорь почти напротив большого каменного здания, где помещается Управление порта, а затем снова пускается в путь, покрывая все те же тысячу шестьсот миль за тридцать дней.
Не очень-то занимательная жизнь для капитана Уолея, Генри Уолея, носившего прозвище "Гарри Уолей Сорви голова" в те дни, когда он командовал знаменитым клипером "Кондор". Да, не очень-то занимательная жизнь для человека, который служил в прославленных фирмах, плавал на парусных судах (и кое-какие из этих судов были его собственностью), который совершал прославленные рейсы, открывал новые пути и новые торговые пункты, плавал по неисследованным проливам Южных морей и встречал восход солнца на островах, не занесенных на карту.
Пятьдесят лет на море, из них сорок лет на Востоке ("Недурный ученический стаж", - говорил он с улыбкой), доставили ему почетную известность у целого поколения судовладельцев и торговцев во всех портах, начиная от Бомбея и до того места, где Восток сливается с Западом у берегов двух Америк. Слава его была отмечена на адмиралтейских картах. Не находятся ли где-то между Австралией и Китаем остров Уолей и риф Кондор? На этот опасный коралловый риф налетел знаменитый клипер, и в продолжение трех дней капитан и команда сбрасывали груз за борт и отражали натиск военных каноэ дикарей.
В то время ни остров, ни риф на картах не существовали.
Позже офицеры военного судна ее величества "Мушкетер" получили предписание исследовать новый путь и, окрестив остров и риф, воздали должное заслугам человека и выносливости клипера. Кроме того, всякий может убедиться, что в "Общем руководстве" - том II, стр. 410 описание пролива Малоту или Уолей начинается словами: "Этот удобный путь, открытый впервые в 1850 году Генри Уолеем, капитаном парусного судна "Кондор…"" и т. д.
Этим путем рекомендуется плыть всем парусным судам, которые из китайских портов отправляются на юг в декабре и в течение следующих четырех месяцев.
Это был чистый выигрыш, подаренный ему жизнью. Эту славу никто не мог у него отнять.
Прорытие Суэцкого канала - словно прорыв плотины - открыло в восточные моря путь новым судам, новым людям, новым методам торговли. Изменился лик восточных морей, изменилась и сама жизнь, и новое поколение моряков не нуждалось в опыте капитана Уолея.
В былые дни в его руках перебывало немало тысяч фунтов: то были деньги его хозяев и собственные его сбережения. Капитан Уолей верно служил судовладельцам, фрахтовщикам и страховым обществам, чьи интересы не всегда совпадали. Он не потерял ни одного судна, ни на одну темную сделку не дал своего согласия. Он жил долго и пережил условия, создавшие ему имя. В заливе Петчили он похоронил жену, выдал замуж дочь за человека, на которого пал ее неудачный выбор, и потерял больше чем приличное состояние при крахе известного банкирского дома "Тревенкор и Декен". Словно землетрясение, эта катастрофа потрясла Восток. Капитану Уолею было шестьдесят семь лет.