Сдается в наем - Джон Голсуорси 7 стр.


Те три дня в Робин-Хилле были отмечены грустью, волнением, неловкостью. Воспоминания о покойном брате; воспоминания о сватовстве Вала; свидание с постаревшим отцом, которого она не видела двадцать лет; что-то похоронное в его иронии и ласковости, не ускользнувшее от чуткой дочери; а главное – присутствие мачехи, которую она смутно помнила как "даму в сером" тех давних дней, когда сама она была ещё девочкой, и дедушка был жив, и мадемуазель Бос так сердилась, что вторгшаяся в их жизнь незнакомка стала обучать Холли музыке, – все это смущало и мучило душу, жаждавшую найти в Робин-Хилле прежний покой. Но Холли умела не выдавать своих чувств, и наружно всё шло хорошо.

Отец поцеловал её на прощание, и она отчётливо ощутила, что губы его дрожат.

– Правда, дорогая, – сказал он, – война не изменила Робин-Хилла? Если б только ты могла привезти с собою Джолли! Как тебе нравится этот спиритический бред? Дуб, я боюсь, когда умрёт, так умрёт навсегда.

По теплоте её объятия он, верно, угадал, что выдал себя, потому что тотчас перешёл опять на иронию.

– Нелепое слово "спиритизм": чем больше им занимаются, тем вернее доказывают, что овладели всего лишь материей.

– То есть? – спросила Холли.

– Как же! Взять хотя бы фотографирование привидений. Для фотографии нужно прежде всего, чтобы свет падал на что-то материальное. Нет, всё идёт к тому, что мы станем называть всякую материю духом или всякий дух материей – одно из двух.

– Но ведь ты не веришь в загробную жизнь, папа?

Джолион поглядел на дочь, и её глубоко поразило грустно-своенравное выражение его лица.

– Дорогая, мне хотелось бы что-то получить от смерти. Я уже заглянул в неё. Но, сколько ни стараюсь, я не могу найти ничего такого, чего нельзя было бы с тем же успехом объяснить телепатией, работой подсознания или эманацией из материальных складов нашего мира. Хотел бы, но не могу. Желания порождают мысли, но доказательств они не дают.

То ощущение, которое явилось у Холли, когда она ещё раз прижала губы ко лбу отца, подтвердило его теорию, что всякая материя превращается в дух, – лоб показался каким-то нематериальным.

Но ярче всего запомнилось Холли, как однажды она незаметно для мачехи наблюдала за ней, когда та читала письмо от Джона. Это было, решила Холли, прекраснейшее, что она видела в жизни. Ирэн, увлечённая письмом своего мальчика, стояла у окна, где свет ложился косо на её лицо и на тонкие седые волосы; губы её чуть шевелились, тёмные глаза смеялись, ликуя; одна рука держала письмо, другая прижата была к груди. Холли тихо удалилась, как от видения совершенной любви, уверенная, что Джон, несомненно, очень мил.

Увидев, как он выходит из станционного здания, неся в обеих руках по чемодану, она утвердилась в своём предрасположении. Он был немного похож на Джолли – давно утраченного кумира её детства, но только в нём чувствовалось больше горячности и меньше выдержки, глаза посажены были глубже, а волосы были ярче и светлее – он ходил без шляпы; в общем очень привлекательный "маленький братец".

Его застенчивая вежливость подкупала женщину, привыкшую к самоуверенным манерам современной молодёжи; он был смущён, что она везёт его домой, а не он её. Нельзя ли ему сесть за руль? В Робин-Хилле автомобиля не держали, то есть, конечно, со времени войны. Он правил только раз и тут же врезался в насыпь – Холли должна позволить ему поучиться. В его смехе, мягком и заразительном, была большая прелесть, хоть это слово и признано теперь устарелым. Когда они приехали домой, Джон вытащил смятое письмо. Холли его прочла, пока он умывался, совсем коротенькое письмо, которое, однако, должно было стоить её отцу многих мучений:

"Дорогая моя,

Ты и Вэл не забудете, надеюсь, что Джон ничего не знает о нашей семейной истории. Его мать и я, мы полагаем, что он ещё слишком для этого молод. Мальчик очень хороший, он зеница её ока. Verbum sapientibus.

Любящий тебя отец Дж. Ф."

Вот и все; но, прочитав письмо, Холли невольно пожалела, что пригласила Флёр.

После чая она исполнила данное себе обещание и повела Джона в горы. Брат и сестра долго беседовали, сидя над старой меловой ямой, поросшей крыжовником и ежевикой. Горицвет и ветреницы звездились по зелёному косогору, заливались жаворонки и дрозды в кустах, порою чайка, залетев с морского берега, кружила, белая, в бледнеющем небе, по которому уже поднимался расплывчатым диском месяц. Сладостный запах был разлит в воздухе, точно незримые маленькие создания бегали вокруг и давили стебли душистых трав.

Джон, приумолкший было, сказал неожиданно:

– Чудно! Ничего не прибавишь. Чайка парит, колокольчик овцы…

– "Чайка парит, колокольчик овцы! Ты, дорогой мой, поэт.

Джон вздохнул.

– Ох! Трудная это дорожка.

– Пробуй. Я тоже пробовала в твоём возрасте.

– Правда? И мама тоже говорит: "Пробуй"; но я такой никудышный. Почитаешь мне свои стихи?

– Дорогой мой, – мягко сказала Холли, – я девятнадцать лет замужем, а стихи я писала, когда только ещё хотела выйти замуж.

Джон опять вздохнул и отвернул лицо: та щека, что была видна Холли, покрылась прелестным румянцем. Неужели Джон "сбился с ноги", как сказал бы Вэл. Уже? Но если так, тем лучше: он не обратит внимания на Флёр. Впрочем, с понедельника он приступит к работе на ферме. Холли улыбнулась. Кто это – Берне, кажется, пахал землю? Или только Пётр-Пахарь? В наши дни чуть ли не все молодые люди и очень многие молодые женщины пишут стихи, судя по множеству книг, которые она читала там, в Южной Африке, выписывая их через Хетчеса и Бэмпхарда; и, право, очень неплохие стихи – много лучше тех, которые писала когда-то она сама. Она рано начала – поэзия по-настоящему вошла в обиход несколько позже, вместе с автомобилями. Ещё один долгий разговор после обеда в низкой комнате у камина, в котором потрескивали дрова, – и для неё ничего почти не оставалось скрытого в Джоне, кроме разве чего-нибудь подлинно важного. Холли распрощалась с ним у дверей его спальни, дважды проверив сначала, все ли у него в порядке, и вынесла убеждение, что полюбит брата и что Вэлу он понравится. Он был горяч, но не порывист; превосходно умел слушать и мало говорил о себе. Он, по-видимому, любил отца и боготворил свою мать. Играм он предпочитал верховую езду, греблю и фехтование, он спасал бабочек от огня и не терпел пауков, хотя не убивал их, а выбрасывал за дверь в клочке бумаги. Словом, он был мил. Она пошла спать, думая о том, как страшно он будет страдать, если кто-нибудь ранит его. Но кто его ранит?

Джон между тем не спал и сидел у окна с карандашом и листом бумаги. Он писал своё первое "настоящее" стихотворение – при свече, так как лунного света было недостаточно: его хватало только на то, чтобы ночь за окном казалась трепетной и как бы выгравированной на серебре. В такую ночь Флёр могла бы идти, оглядываться и вести за собой в горную даль. Роясь в глубине своего изобретательного мозга, Джон заносил слова на бумагу, и вычёркивал их, и снова вписывал, и делал всё необходимое, чтобы завершить произведение искусства, и переживал такое чувство, какое должен испытывать весенний ветер, пробуя свои первые песни среди наступающего цветения. Джон принадлежал к числу тех редких мальчиков, которым удалось пронести через школьные годы привитую дома любовь к красоте. Ему, конечно, приходилось таить её про себя, не выдавая даже учителю рисования; но она жила в нём, целомудренная и взыскательная. Стихотворение показалось ему настолько же хромым и ходульным, насколько ночь казалась крылатой. Но всё-таки Джон его сохранил. "Дрянь, – решил он, – но когда нужно выразить невыразимое, всё же лучше, чем ничего". И не без огорчения он подумал: "Этого я не смогу показать маме". Спал он удивительно крепко, когда наконец заснул, захлёстнутый волной новых впечатлений.

VII ФЛЁР

Во избежание неловких расспросов Джону было сказано только:

– Вэл привезёт с собой на воскресенье одну знакомую. По той же причине Флёр было сказано только:

– У нас гостит один молодой человек.

Оба стригунка, как мысленно называл их Вэл, встретились, таким образом, совершенно неподготовленными. Холли так представила их друг другу:

– Это Джон, мой маленький брат; Флёр – наша родственница, Джон.

Джон, вошедший через террасу прямо с яркого солнечного света, был так потрясён этим счастливым чудом, что не мог произнести ни слова, и Флёр успела спокойно сказать "здравствуйте" таким тоном, как будто они никогда не виделись раньше; невообразимо быстрый кивок головы дал мальчику понять, что это – их первая встреча. Джон в упоении склонился к её руке и сделался тише могилы. Он сообразил, что лучше молчать. Однажды, в раннюю пору своей жизни, когда его застали врасплох за чтением при свете ночника, он сказал растерянно: "Я только переворачивал страницы, мама". И мать ответила ему: "Джон, с твоим лицом лучше не выдумывать басен – никто не поверит".

Эти слова раз и навсегда подорвали уверенность, необходимую для успешной лжи. И теперь он слушал быстрые и восторженные замечания Флёр о том, как всё вокруг прелестно, угощал её оладьями с вареньем и ушёл, как только представилась возможность. Говорят, что в белой горячке больной видит навязчивый предмет, по преимуществу тёмный, который внезапно меняет свою форму и положение. Джон видел такой навязчивый предмет; у предмета были тёмные глаза, довольно тёмные волосы, и он менял положение, но отнюдь не форму. Сознание, что между ним и его "навязчивым предметом" установилось взаимное тайное понимание (хоть он и не разгадал, в чём было дело), наполняло мальчика таким трепетом, что он был как в лихорадке и начал переписывать начисто своё стихотворение, которое он, конечно, никогда не осмелится ей показать. Его заставил очнуться топот копыт, и, высунувшись в окно, он увидел Флёр верхом в сопровождении Вала. Понятно, она не теряет времени даром, но зрелище это наполнило Джона досадой: он-то теряет время. Если бы он не сбежал в робком восторге, его тоже пригласили бы на прогулку. И он сидел у окна и следил, как всадники скрылись, появились вновь на подъёме дороги, опять исчезли и ещё раз вынырнули на минуту, чётко вырисовываясь на гребне холма. "Болван я! – думал он. – Всегда упускаю случай".

Почему он не умеет держаться уверенно? И, подперев подбородок обеими руками, он рисовал себе поездку, которую мог бы совершить вместе с ней. Она приехала всего лишь на два дня, а он упустил из них три часа. Ну кто среди всех его знакомых, кроме него самого, свалял бы такого дурака? Никто.

К обеду он оделся пораньше и спустился в столовую первым. Он Дал себе слово больше не зевать – и всё-таки прозевал Флёр, которая пришла последней. За обедом он сидел напротив неё, и это было пыткой: невозможно было ничего сказать из страха, что скажешь лишнее, невозможно смотреть на неё так, как хотелось бы; и вообще возможно ли держаться естественно с девушкой, с которой ты в своём воображении уже побывал далеко за холмами, и притом всё время сознавать, что и ей и всем остальным ты кажешься форменным остолопом? Да, это была пытка. А Флёр говорила так хорошо, перепархивая на быстрые крыльях с одной темы на другую! Удивительно, как она усвоила это искусство, которое ему казалось неодолимо трудным. Право, она должна считать его безнадёжным тупицей.

Взгляд сестры, устремлённый на него с некоторым удивлением, принудил его наконец взглянуть на Флёр. Но тотчас её глаза, широкие и живые, как будто взмолились: "О! Ради бога, не надо!" – и вынудили его перевести взгляд на Вэла; но усмешка в его глазах заставила Джона уставиться на свою котлету, у которой, к счастью, не было ни глаз, ни улыбки, и он поспешил её съесть.

– Джон собирается стать фермером, – услышал он голос Холли, – фермером и поэтом.

Он с упрёком посмотрел на сестру, увидел её забавно поднятую бровь, совсем как у их отца, засмеялся и почувствовал себя значительно лучше.

Вэл рассказал о своей встрече с Проспером Профоном как нельзя более кстати, потому что во время рассказа он глядел на Холли, а Холли на него, тогда как Флёр, слегка нахмурившись, казалось, рассматривала какую-то свою затаённую мысль, и Джон получил наконец возможность поглядеть на неё. На ней было белое платье, очень простое и отлично сшитое; руки были обнажены, в волосах белая роза. В этот быстрый миг, когда он впервые посмотрел на неё свободно после такого напряжённого ожидания, Джон увидел её словно реющей в воздухе, как мы видим в темноте стройную белую яблоню; он "ловил" её, как строчку стихотворения, вспыхнувшую в мозгу, как мелодию, которая выплывет вдалеке и замрёт.

Он смущённо гадал, сколько ей лет, – она так хорошо владела собой и казалась настолько опытней его самого. Почему надо скрывать, что они уже встречались? Джону вспомнилось лицо его матери, растерянное и оскорблённое, когда она ответила: "Да, они нам родственники, но мы с ними незнакомы". Мать его так любит красоту. Неужели же, узнав Флёр, она не будет восхищаться ею? Невозможно!

Оставшись после обеда вдвоём с Вэлом, Джон почтительно потягивал портвейн и отвечал на расспросы своего новоявленного зятя. Что касается верховой езды (у Вэла она всегда стояла на первом плане), то Джону предоставлялся молодой караковый жеребец, только мальчик должен сам седлать его к рассёдлывать и вообще ухаживать за ним после поездки. Джон сказал, что ко всему этому он привык и дома, и убедился, что сразу поднялся в мнении своего хозяина.

– Флёр, – заметил Вал, – ещё не умеет ездить как следует, во она ловкая. Конечно, её отец не отличает лошади от колеса. А твой папа ездит верхом?

– Раньше ездил; но теперь он, вы понимаете, он.

Мальчик запнулся на слове "стар". Отец его был стар, я всё-таки не стар, нет, конечно нет.

– Понимаю, – сказал Вал. – Я знавал в Оксфорде твоего брата, давным-давно, того, который погиб в бурскую войну. Мы с ним однажды подрались в университетском саду. Странная это была история, – добавил он задумчиво. – Она вызвала немало последствии.

У Джона широко раскрылись глаза; всё наталкивало его на исторические изыскания. Но с порога послышался ласковый голос сестры: "Идите к нам!" – и он вскочил, ибо сердце его настойчиво рвалось к настоящему.

Так как Флёр заявила, что "в такой чудесный вечер грех сидеть дома", все четверо вышли. Роса индевела в лунном свете, и старые солнечные часы отбрасывали длинную тень. Две самшитовые изгороди, квадратные в тёмные, встречались под прямым углом, отгораживая плодовый сад. Флёр свернула в проход между ними.

– Идёмте! – позвала она.

Джон оглянулся на остальных и последовал на девушкой. Она, как призрак, бежала между деревьями. Всё было так красиво над нею и точно пенилось, я пахло старыми стволами и крапивой. Флёр скрылась. Джон подумал, что потерял её, когда вдруг чуть не сшиб её с ног на бегу: она стояла неподвижно.

– Правда, чудесно? – воскликнула она, и Джон ответил:

– Да.

Она потянулась, сорвала с яблони цветок и, теребя его пальцами, сказала:

– Можно называть вас просто Джон? И на ты?

– Ну ещё бы!

– Прекрасно. Но ты знаешь, что между нашими семьями – кровная вражда?

Джон обомлел:

– Вражда? Почему?

– Романтично и глупо, не правда ли? Вот почему я сделала вид, будто мы раньше не встречались. Давай встанем завтра пораньше и пойдём гулять вдвоём до утреннего завтрака, чтобы покончить с этим. Я не люблю тянуть канитель, а ты?

Джон пробормотал восторженное согласие.

– Итак, в шесть часов. Знаешь, твоя мама, по-моему, очень красива.

Джон горячо подхватил:

– Да, очень.

– Я люблю красоту во всех её видах, – продолжала Флёр, – но только непременно, чтобы она волновала. Греческое искусство я не признаю.

– Как! Даже Евриггада?

– Еврипида? Ой, нет! Не выношу греческих трагедий, они такие длинные. Красота, по-моему, всегда быстрая. Я, например, люблю посмотреть на какую-нибудь картину и убежать. Я не выношу много вещей разом. Вот посмотри, – она высоко держала на лунном свету свой яблоневый цветок. – По-моему, это лучше, чем весь сад.

И вдруг другой, свободной, рукой она схватила руку Джона.

– Тебе не кажется, что самое несносное в мире – осторожность? Понюхай лунный свет.

Она бросила цветок ему в лицо. Джон с упоением согласился, что самое скверное в мире – осторожность, и, склонившись, поцеловал пальцы, сжимавшие его руку.

– Мило и старомодно, – спокойно сказала Флёр. – Ты невозможно молчалив, Джон. Я люблю и молчание, когда оно внезапно, – она выпустила его руку. – Ты не подумал тогда, что я нарочно уронила платок?

– Нет! – воскликнул Джон, глубоко поражённый.

– А я, конечно, нарочно его уронила. Повернём назад, а то подумают, что мы и теперь уединились нарочно.

И опять она, как призрак, побежала между стволами. Джон последовал за ней, с любовью в сердце, с весной в сердце, а надо всем рассыпалось в лунном свете белое неземное цветение. Они вышли тем же путём, как вошли; вид у Флёр был самый непринуждённый.

– Там в саду чудно! – томно сказала она Холли.

Джон хранил молчание, безнадёжно надеясь, что, может быть, оно покажется ей внезапным.

Она непринуждённо и сдержанно пожелала ему спокойной ночи, и ему подумалось, что разговор в саду был только сном.

У себя в спальне Флёр скинула платье и, завернувшись в затейливо бесформенный халат, все ещё с белой веточкой в волосах, точно гейша, села на кровать, поджав под себя ноги, и начала писать при свече:

"Дорогая Черри!

Назад Дальше