Бронзовый мальчик - Крапивин Владислав Петрович 27 стр.


- Что ты! Ничуть… Я сам был сплошной дурак. А он ведь за каждого отвечает… Даня, ты заметил, как он перекрестился, когда сошли на пирс? Там, в Старых Соснах…

- Я… нет…

- Дело-то ведь было нешуточное, - совсем по-взрослому сказал Салазкин. - Особенно когда о камни грохнуло…

- Я толком, кажется, ничего и не понял, - признался Кинтель. - Потому что новичок…

- Теперь уж какой ты новичок!.. А если бы что-то случилось, это было бы навеки ЧП имени Александра Денисова. Потому что я наворожил. Своей дурью.

Кинтель помолчал и спросил, преодолев нелов-кость:

- Санки, а ты заметил: меня вчера почему-то перестали Кинтелем называть? Всё "Данилка" и "Да-нилка"…

- А тебе как больше нравится? По-новому или по-старому?

- По-всякому, - вздохнул Кинтель. - Ладно, пока. Я побегу, дед сейчас как раз на обед придет. Он ведь еще ничего не знает про это… - Кинтель похлопал по отвисшему карману.

Дед поставил бронзового мальчика перед собой и смотрел на него с хорошей, чуть печальной улыбкой. С такой же, с которой рассказывал Кинтелю о своем детстве: как гоняли на пустырях тряпичный мяч, пробирались без билета в летний фанерный цирк в городском сквере и устраивали на Сожинском спуске гонки на построенных из досок самокатах…

- И нос блестит… Так в точности блестел нос у моего приятеля, рыжего Вовки Постовалова, когда мать насильно умоет и вытрет его… И так же он замахивался на обидчиков.

- Думаешь, он замахивается? - спросил Кинтель. В жесте мальчишки вроде бы не было угрозы. Кулак, поднятый к плечу и повернутый сжатыми пальцами вперед, все-таки означал, скорее всего, приветствие. - Похоже на салют. Ну вроде как "рот-фронт"…

- Пожалуй, - согласился дед. - Хотя в ту пору не было еще никаких "рот-фронтов"… А может, он заступается за кого-то? Без особой агрессивности, но с ощущением своей силы и справедливости…

- Слишком беззаботно стоит… Смотри, Толич, он что-то держал в руке, кулак просверлен.

- В самом деле… А может быть, не держал, а держался? Видишь, слегка отклонился влево.

- За что держался?!

- Ну, скажем, за ветку, за ручку колодезного ворота… за что угодно.

- А где тогда это "что угодно"?

- Видишь ли, мальчик мог быть не сам по себе, а деталью какой-то композиции. Скажем, большого письменного прибора. А на приборе мастер мог понастроить все что хочешь. Бронзовые вещи были тогда в моде.

Кинтелю это не понравилось. Не хотелось, чтобы мальчишка был чем-то вроде шахматной фигурки среди множества других. Нет, он - сам по себе. Веселый, храбрый, встретивший друзей. "Вот и я! Возьмите меня в "Тремолино"!"

- По-моему, он не от прибора. Смотри, здесь имя мастера выбито. Разве мастер стал бы свое клеймо ставить на каждую детальку? Выбил бы на общей площадке… Нет, этот пацан сам по себе отлитый!

- Возможно, возможно, - покладисто сказал дед. И уже как-то рассеянно. Сел на диван, откинулся к спинке, ладони - под затылок.

- Толич, а Оля… мама твоя… она ничего про бронзового мальчика не говорила? Может, это была у них с Никитой общая игрушка, а потом он спрятал ее для тайны…

- Нет, Даня, не помню… Мало ли у мамы было игрушек… Может быть, они об этом мальчике что-то в своих детских дневниках писали…

- А где дневники?!

- Вот и я про то, что "где"… Сожгла мама все в тридцатых годах. Все старые бумаги.

- Зачем?!

- Господи, "зачем"… Я же рассказывал тебе, какое было время. Боялись всякой мелочи. Вдруг кто-то прочитает, что твой дед был владельцем лавки! Буржуй, эксплуататор, враг трудового народа! Или на снимке увидят какого-нибудь твоего дальнего родственника в фуражке с кокардой. "В вашей семье были белогвар-дейцы?.."

- Все равно, - с обидой сказал Кинтель. - Можно было спрятать получше. Чего уж так трястись-то?

- Вот так, мой милый, и тряслись… - Дед смотрел перед собой. И в голосе была горестная усмешка. - Многие годы в постоянном страхе. А мама особенно. Если бы узнали, что ее муж был священником…

Кинтель сел рядом с дедом, поставил пятки на диван, а мальчика - себе на колено. Мальчик покачался и встал прочно. Искра блестела, лицо было задорное. Мальчик не понимал, как можно жить в постоянном страхе. И Кинтель сказал:

- Это же немыслимо: бояться с утра до вечера, каждый день…

- Никто из молодых этого не понимает. А это было. И жили… И считали, что нормально. Потому что ничего другого не знали. Нам же с рождения вдалбливали, что наша страна самая справедливая, а там, на остальном белом свете, сплошной гнет и насилие… И сравнивать было не с чем… Вот представь, вылупился из икринки карась в каком-нибудь полуозере-полуболоте. Что он знает о реках и океанах? Он считает, что болото его - весь мир, такой, каким он и должен быть…

- Человек, он ведь не карась, - тихо возразил Кинтель. Было не то чтобы жаль деда, а как-то неловко за него.

- Да… И где-то пробивалась, конечно, правда. Из обрывков каких-то, из старых книг. И того же Пушкина и Салтыкова-Щедрина. Понятия о какой-то общей, всечеловеческой совести. Но ведь, с другой стороны, каждый день: "Самая главная правда на Земле - коммунизм!" И попробуй в этой правде усомниться! Даже мысленно - и то страшно: неужели я враг своему народу? А уж открыто…

- Но были же… которые против…

- Были, но немногие. Если даже и понимали, что к чему, то все равно… Далеко не каждый может быть героем…

"Ты уже говорил про это", - подумал Кинтель.

- Понимаешь, какая подлая система! Она все время держала людей на грани! На страхе! Вспомни, ведь еще недавно все хором одобряли войну с Афганистаном! А если и проклинали, то шепотом. Многие ли выступали открыто?.. И это совсем в ближние времена. А раньше… И это в любой момент могло коснуться каждого.

- Что "это"? - сказал Кинтель, покачивая мальчика.

- Ты ведь до сих пор не знаешь, почему я перестал быть морским врачом…

- Ты говорил: из-за сердца… А по правде почему? - Кинтель покосился на деда. Тот по-прежнему сидел с ладонями под затылком, смотрел перед собой.

- Плавал я на "Донецке" уже два года, когда появился у нас новый первый помощник капитана. Первый - значит, помполит. "Помпа". Не штурман, а комиссар, который бдит за правильностью идеологии. И вот, когда стояли мы в Архангельске, пригласил он меня к себе в каюту. А там еще один - незнакомый, с лысинкой, в пенсне и в штатском костюме. Какой-то весь увертливый. Молчит, только слушает. А "помпа" заводит разговор: "Вы, Виктор Анатольевич, молодой специалист, член партии, сознательный человек, разбираетесь в обстановке. Не согласитесь ли нам помочь…"

Гляжу я на лысого: ясно, кому это нам. Вербуют в стукачи, сволочи. Чтобы следить за своими и капать, кто что сказал и сделал. И первая мысль, конечно: послать их… А вторая: послать-то послал, но тогда - что? Вмиг найдется повод - прощай заграница. А предстоял рейс на Кубу - давняя мечта моя. Был я молод и горел жаждой путешествий. До той поры, кстати, бывал только в скандинавских портах да в Польше и Германии. И вот ситуация: с одной стороны - Антилы, пальмы, летучие рыбы, восторг тропиков, а с другой… Думаю - а что с другой? Ну, скажу этим типам: ладно. Потом и отвертеться можно. Да и в конце концов, не гестапо же сотрудничать приглашает, не ФБР или ЦРУ, а свои, советские. Вдруг и правда за границей какое шпионство встретится?"

"Ну, - говорю, - в общем-то я не знаю. Такое дело… Тут ответственность особая, и способности нужны…"

И тогда встревает лысый. Прямо как в старом анекдоте: "А вы попробуйте, Виктор Анатольевич. Попытка - не пытка. Мы вам доверяем…"

Ну и… не сказал я "нет". Пробормотал, что попробую, мол, раз уж так это надо…

Ничего особенного и не было сперва. Несколько раз помполит спрашивал между делом: "Ну, о чем говорят?" - "Да ничего такого, - отвечаю. - Вы же не хуже моего знаете. Экипаж у нас дружный, сплоченный, идейно выдержанный… Анекдоты, правда, травят, да не про политику, а все больше такие, знаете ли, неприличные, как всегда мужики в своем кругу…"

Пришли в Гавану, начались увольнения. Разбивают по трое, в одиночку ни-ни… Один в тройке - старший. Ну, пошли мы однажды гулять по старому городу: я, радист Веня Соловьев и матрос Рябов. Не помню, как звали. Довольно пожилой уже, малоразговорчивый… Бродили мы, на старые бастионы смотрели, на мулаток. Потом решили в церковь зайти. Неужели, говорит Веня, революционные кубинцы Богу молятся? Зашли. Молятся. И пожилые, и молодежь. Даже два мальчика священнику помогают. Ну а особенно и смотреть нечего, церковь скромненькая, не то что соборы в Гданьске или Гамбурге… Одна картина мне понравилась, в боковом приделе. Богоматерь с Младенцем. Будто живые. Рябов тоже подошел, смотрит. А потом задержался еще, вижу: перекрестился украдкой…

А наутро вызывает меня "помпа": что нового? "Да ничего, - говорю, - все в ажуре". - "В самом деле? - И прищурился. - А то, что матрос Рябов религиозные ритуалы в иностранной церкви демонстрировал, тоже "в ажуре"?"

Значит, радист стукнул, паразит…

Мне бы заверить помпу: не видел, и все тут. А меня забрало за печенку. Видно, есть предел человеческому маразму. "Не обратил, - говорю, - внимания, товарищ первый помощник. А если бы и обратил, не счел бы данный факт нарушением. Потому как у нас вроде бы по Конституции свобода совести, и каждый имеет право…" - "Даже за границей, где на нас постоянно направлены десятки вражеских глаз?!" - "А что он, - спрашиваю, - антисоветские лозунги, что ли, на паперти декламировал?" - "Ну-ну, - говорит "помпа". - Вашу оригинальную точку зрения вынужден я буду сообщить куда следует…" Тут меня и прорвало: "Только попробуй, сволочь! Там "где следует" узнают и то, как ты на одеколон "Кармен" кораллы выменивал, которые к вывозу с Кубы запрещены! И что у тебя за дверной обшивкой спрятано!"

Про обшивку я уж так, наугад. Знал, что таким образом многие мелкую контрабанду прячут. Он, смотрю, побелел, процедил: "Идите…" Ну и на том наши контакты кончились до завершения рейса. А рейс длинный был. Я пару дней помучился всякими сомнениями (потому как не герой), а потом по наивности стал думать, что всё обойдется.

Пришли опять в Архангельск, заглянул я с приятелями в ресторан отметить возвращение. Там какая-то шпана стала нарываться на скандал. И тут же - милиция. Загребли не их, а нас. Протокол об участии в коллективной драке (которой вовсе и не было). Загранвиза - прости-прощай… Тут я смекнул, чьих рук дело. По глупости попробовал права качать. Меня на медкомиссию: у вас сердце барахлит, не годитесь для плавсостава. А потом в военкомат: на два года пойдешь служить как офицер запаса. Я говорю: "У меня же сердце не в порядке!" - "Это там у вас сердце, а для нас в самый раз…" Ну и оттрубил "две зимы, две весны" в Казахстане. Кстати, не жалею, хорошие там были ребята. Хотя, конечно, пришлось несладко. С Кларой, с бабушкой твоей, и с маленьким Валеркой обитали втроем в крошечной комнатке общежития… Потом вернулись сюда, ушел в санавиацию (и сердце оказалось ни при чем). В море больше не совался… Так и живу. С грязной плямбой на душе…

- С чего плямба-то… - скованно сказал Кинтель. - Ты же никого… не предал.

- Кроме себя. Когда не сказал сразу "нет", предал себя самого. Тут уж никуда не денешься… Спустил флаг, как Семен Михайлович Стройников…

- Стройников, может, посмелей многих был! - вскинулся Кинтель. - Он людей спасал!

- Ну… может быть. Тем более. А я спасал себя…

- Ничего себе "спасал"! Послал эту помпу ко всем чертям!

- Нет, Данилка, не обольщайся, дед у тебя никогда не был смелой личностью.

Кинтель встал, поставил мальчика на край стола. Потрогал на его виске бронзовый завиток. Сказал не оборачиваясь:

- Я знаю, почему ты на себя наговариваешь. "Видишь, какой я плохой, не жалей, что уехал от меня… И не вздумай возвращаться…"

Дед резко заскрипел диваном.

- Ты рехнулся? Да хоть сегодня перебирайся обратно!

- Нет уж, - вздохнул Кинтель. - Теперь нельзя. Сам знаешь…

Он затолкал мальчика в карман, пошел к двери. И, опять не решившись оглянуться, проговорил:

- Ты про себя хоть что рассказывай. А я тебя… все равно любить буду, не запретишь. - Он быстро вышел из квартиры и побежал к лифту.

Слышал сквозь дверь, как из кухни кричит тетя Варя:

- Данила! А обедать?!

Пообедал он у Денисовых. Санькина мама встретила Кинтеля на улице, попросила поднести до подъезда тяжелую сумку, а потом не отпустила: повела "без всяких разговоров" есть суп и сосиски, который раздобыла по великой счастливой случайности. "А то вон какой тощий! В точности как мой обормот…" Кинтель давно уже был в доме у Салазкина своим человеком, стесняться и отказываться не стал. Тем более, что сосиски последний раз он ел в прошлом году.

Отец Салазкина оказался дома, сели обедать вместе. На кухне, по-домашнему. И Кинтель за столом рассказал Александру Михайловичу и Санькиной маме о всех вчерашних приключениях. Многое родители знали уже от Салазкина, но бронзового мальчика видели, конечно, впервые.

- Если бы наш Санечка не расчистил спиной камень, ничего бы не было, - подвел итог Кинтель.

- Вчера вечером сам рубашку стирал, - сказала мама Салазкина. - Чтобы сегодня отправиться в ней в школу. До того упрямый стал…

Бронзовый мальчик стоял среди тарелок и блестел искрой на носу…

Дома Кинтеля сурово встретила Регишка:

- Где тебя носит? Я целый день одна…

- Большая уже. Занялась бы хозяйством.

- Я и так… Пойдем в парк?

- Мартышка, у меня завтра английский. Англичанка грозила парой за четверть тем, кто перевода не сдаст.

Уже пришел отец и грел на кухне ужин, а Кинтель все еще корпел над письменным переводом. Наконец закончил. Теперь не страшно, пускай спрашивают. Надо только для гарантии сверить текст у Алки…

И тут он вспомнил про Алкин подарок. Деревянное яйцо так и лежало в спортивной сумке, под костюмом!

Кинтель вытащил яйцо, покатал в ладонях. Показалось - внутри что-то стукнуло. Разве оно не сплошное? Кинтель поднес яйцо к окну, под вечерние лучи, пригляделся. Тонюсенькая щель делила яйцо пополам. Кинтель сжал скользкое дерево пальцами, поднатужился. Половинки скрипнули, шевельнулись. Кинтель сунул в щель ногти… Ура!..

В яйце пряталась голубая пластмассовая коробочка. В ней, опутанный тонкими проводками, лежал крошечный фонарик.

Он был шестигранный. Из прозрачной пластмассы, витой проволоки и древесного шпона. Такие фонари ставят на моделях старинных кораблей. И Кинтель сразу вспомнил про Алкиного брата, который занимался в судомодельном кружке.

Специально заказывала? Или выпросила готовый? Ну, Алка…

Внутри виднелась лампочка от карманного фонарика.

Стесненно улыбаясь - не столько лицом, сколько в душе, - Кинтель вышел из дому, позвонил Алке из ближнего автомата:

- Привет. Кинтель это…

- А! Здравствуй… - Она как-то грустновато это сказала.

- Слушай, а я ведь только сейчас открыл яйцо-то! Вчера не догадался.

- Ты всегда был недогадливый…

- Ладно тебе! В общем… спасибо.

- На здоровье… Данилка.

С ума сойти! И она туда же!

Но тут Алка сказала уже веселее:

- Там проводки. Соединишь с батарейкой - загорится.

- Конечно! Я понял!

- Вот и хорошо.

- Слушай, Алка… А ты, что ли, специально вчера в такую даль перлась, меня у подъезда караулила? Чтобы подарок отдать?

- Не выдумывай! У нас на Сортировке знакомые, я к ним ездила по делу! А фонарик захватила… так, на всякий случай.

- Врешь небось, - сказал Кинтель задумчиво.

- Ну, считай, что вру… Включишь фонарик - вспомнишь…

- Я тебя, моя овечка, и так всегда помню, - перешел Кинтель на обычный тон. - И сейчас тоже. Ты английский перевела?.. Ой, а почему тебя сегодня в школе не было? - спохватился он. - Завтра-то придешь?

- Не приду, Данилушка, - усмехнулась она. Странно как-то, будто издалека. - Я теперь вовсе не приду.

- Ты… чего это? Почему?

- Завтра уезжаем в Москву. А потом насовсем.

- Как это? Куда?

- Ты глупенький, да?

- Наверно… да, - сказал он без обиды. С неожиданной грустью.

- Туда, куда едут люди с фамилией Шварцман…

- Но… ты же… - Он совсем растерялся. Он же ее, Баранову, с детского сада знал.

- У меня мамина фамилия. А у папы Шварцман… Все документы уже оформлены и визы…

- Ну ты даешь, Алка… - потерянно сказал Кинтель.

- Так что зажигай иногда фонарик…

Кинтель кашлянул и попросил серьезно:

- Давай, Баранчик, встретимся. Хоть на минутку.

- Зачем, Данилка?

- Ну… попрощаемся по-человечески.

- Мы вчера хорошо попрощались. Я тебя таким красивым запомнила… - Опять привычная Алкина насмешливость шевельнулась в голосе. Но чуть-чуть, ласково так…

Кинтель молчал. Алка сказала, как взрослая маленькому:

- Не расстраивайся. Может, я тебе письмо напишу.

- Ты же адрес не знаешь!

- Если бы не знала… как бы вчера оказалась у твоего дома?.. - И пискнуло в трубке, заныли противные гудки.

Постоял Кинтель в будке. Подумал: не набрать ли номер снова? Не решился. Да и что тут скажешь? К тому же и двушки больше не было.

Большой печали Кинтель не чувствовал. Скорее грустную растерянность: "Эх ты, Алка… Как же я теперь без тебя-то? Ни английский сдуть, ни подразнить, как бывало…" Но если копнуть себя поглубже, было за этой несерьезной грустью что-то еще. Более скрытое, тревожное и горькое. Словами не скажешь.

Пришел Кинтель домой, вытащил из старого кас-сетника плоскую батарейку, примотал к язычковым контактам проводки. Загорелась в фонарике желтая искра - славно так! Будто на носу у бронзового мальчика.

Кинтель вспомнил о мальчике и сразу понял, что надо делать! Смастерил из тонкой проволоки крючок, приладил к фонарику. Сунул крючок в кулак мальчишки.

- Вот что у тебя было в руке…

Регишка, примостившись неподалеку, тихонько следила за Кинтелем. Когда фонарик опять вспыхнул - теперь уже у мальчика, - она спросила:

- Мальчик кого-то встречает, да?

- Почему ты так думаешь?

- Светит, чтобы тот не заблудился…

"Как вчера маленький Федор…"

- Да, Регишка. Светит. И надеется…

Тайная, непонятная, ничем вроде бы не подсказанная надежда жила в Кинтеле со вчерашнего дня. Будто мальчик каким-то путем соединит Кинтеля и… ту, кого зовут Надеждой Яковлевной. Соединит в счастливом разрешении загадки… Думать о таком было боязно, и Кинтель инстинктивно отодвигал эти мысли.

Назад Дальше