Дорога на Лос Анжелес - Джон Фанте 6 стр.


Этой реплике не удалось ни ублажить его, ни впечатлить. Губа его скривилась. Девица за столом что-то бормотала.

– И сэром меня не называй, – сказал Коротышка. – Не люблю я этой церемонной чуши.

– Забери его отсюда, – проговорила девица.

Но меня замечания такой каракатицы не волновали ни в малейшей степени. Они меня развлекали. Ну и рожа! Чересчур забавная, чтоб описать словами. Я рассмеялся и похлопал Коротышку по спине. Я и сам небольшого роста, но просто нависал над этим малявкой. Я чувствовал себя великолепно – будто великан.

– Весьма забавно, Коротышка. Мне нравится ваше урожденное чувство юмора. Весьма забавно. В самом деле, весьма и весьма забавно. – И я снова рассмеялся. – Очень забавно. Хо-хо-хо. Очень и очень забавно.

– Не вижу ничего смешного, – произнес он.

– Но это же смешно. Если вы следуете за ходом моих мыслей.

– К черту. Следовать за мной сейчас будешь ты.

– О, я и так следую за вами. Следую-следую.

– Нет, – сказал он. – Я имею в виду, что ты сейчас пойдешь за мной. Я поставлю тебя в этикеточную бригаду.

Когда мы выходили в заднюю дверь, девица обернулась посмотреть.

– И держись отсюда подальше! – бросила она мне вслед. Но я не обратил совершенно никакого внимания. Уж очень она страшна.

Мы вошли в консервную фабрику. Строение из гофрированного железа изнутри напоминало темное жаркое подземелье. С балок капало. Повсюду вздувались глыбы пара, белого и бурого. Зеленый пол – скользкий от рыбьего жира. Мы шли через длинный цех, где мексиканки и японки потрошили рыбными ножами скумбрию на длинных столах. Все обернуты в тяжелую клеенку, ноги утоплены в резиновые сапоги по щиколотку в потрохах.

Вонь была чересчур. Меня тут же затошнило, как бывает, когда напьешься кипятка с горчицей. Еще десяток шагов – и я почувствовал, как он вздымается, мой завтрак, согнулся пополам и выпустил его наружу. Кишки мои вывалились одним куском. Коротышка захохотал. Он колотил меня по спине и ржал. Потом закатились остальные. Босс над чем-то ржет – значит, и нам можно. Я их возненавидел. Тетки отрывались от работы поглядеть и ржали. Как весело! Да еще за счет компании! Смотрите, как начальник смеется! Наверное, тут что-то происходит. Вот и мы посмеемся. Работа в разделочном цехе замерла. Все гоготали. Все. Кроме Артуро Бандини.

Артуро Бандини не смеялся. Он блевал собственными кишками прямо на пол. Я ненавидел каждую из этих теток, я клялся отомстить, пытался куда-нибудь уковылять, скрыться где подальше. Коротышка взял меня за руку и повел к другой двери. Я прислонился к стене и перевел дыхание. Но вонь накатила снова. Стены кружились, тетки ржали, и сам Коротышка ржал, а Артуро Бандини, великий писатель, снова травил. Как же он травил! Тетки вечером разойдутся по домам и будут рассказывать своим домашним. Этот новый парень! Посмотрели бы на него! И я ненавидел их и даже прекратил на минутку блевать, чтобы насладиться тем фактом, что это – величайшая ненависть всей моей жизни.

– Полегчало? – спросил Коротышка.

– Разумеется, – ответил я. – Пустяк. Идиосинкразии артистического желудка. Безделица. Что-то не то съел, наверное, если пожелаете.

– Еще бы.

Мы зашли в следующий цех. Бабы по-прежнему ржали за счет компании. В дверях Коротышка Нэйлор развернулся к ним и неторопливо нахмурился. И ничего больше. Просто нахмурился. Бабы перестали смеяться. Концерт окончен. Все вернулись к работе.

Теперь мы стояли в цехе, где на банки цеплялись этикетки. Бригада состояла из мексиканских и филиппинских парней. Они с плоских конвейеров подавали банки в машины. Парней двадцать или больше, и мои ровесники, и старше – все приостановились глянуть, кто я такой, понимая, что сейчас на работу выйдет новичок.

– Стой и смотри, – сказал Коротышка. – Включайся, когда поймешь, как они это делают.

– Выглядит очень просто, – ответил я. – Готов уже сейчас.

– Нет. Подожди несколько минут. И ушел.

Я стоял и смотрел. Все очень просто. Но желудку моему до этого не было никакого дела. Через минуту я снова травил. Опять смех. Однако парни эти – не такие, как тетки. Им по правде смешно от того, что Артуро Бандини так здорово развлекается.

У этого первого утра не было ни начала, ни конца. Между фонтанами блевоты я стоял у мусорного бака и бился в конвульсиях. И рассказывал, кто я такой. Артуро Бандини, писатель. Неужели вы обо мне не слышали? Услышите! Не беспокойтесь. Еще услышите! Моя книга о рыбном хозяйстве Калифорнии. Станет основной работой по данной теме. Говорил я быстро между приступами рвоты.

– Я здесь не насовсем. Я собираю материал для книги о Калифорнийском Рыбном Хозяйстве. Я Бандини, писатель. Она не существенна, вот эта самая работа вот тут. Я могу отдать всю свою зарплату на благотворительные цели: в Армию Спасения.

И снова метал содержимое желудка. Теперь там уже ничего не оставалось – только то, что так никогда и не вышло наружу. Я сгибался пополам и давился всухую. Знаменитый писатель, обхватил руками живот, корчился и задыхался. Ничего не выходило. Кто-то перестал смеяться и заорал, чтобы я пил воду. Эй, писатель! Воду пей! Я отыскал пожарный кран и напился. Вода хлынула фонтаном, пока я бежал к двери. И они зареготали с новой силой. Ох уж этот писатель! Что за писатель! Смотрите, как пишет!

– Ничего, переживешь, – смеялись они.

– Иди домой, – говорили они. – Иди пиши книгу. Ты писатель. Ты слишком хороший для консервной фабрики. Иди домой и пиши книгу про блевотину.

Хохот с визгом.

Я вышел на улицу и растянулся на груде рыболовных сетей на солнцепеке между двумя цехами, в стороне от главной дороги, бежавшей вдоль канала. Хохот заглушал даже гул механизмов. Меня он не волновал – ни в малейшей степени. Хотелось спать. Но на сетях спать плохо, они отдавали густым запахом скумбрии и соли. Через минуту меня обнаружили мухи. Стало еще хуже. Скоро обо мне узнали все мухи лос-анджелесского порта. Я сполз с сетей на песчаную прогалину. Там было чудесно. Я вытянул руки, и пальцы мои нащупали участки песка попрохладнее. Ми от чего и никогда не было мне так чудесно. Даже песчинки, которые я случайно сдувал, казались сладкими у меня в ноздрях и на губах. На холмике песка остановился крохотный жучок – посмотреть, что тут за шум. В иных обстоятельствах я бы убил его без малейшего колебания. Он заглянул мне в глаза, помедлил и двинулся вперед. Потом начал восхождение на мой подбородок.

– Валяй, – сказал я ему. – Я не возражаю. Можешь даже в рот мне залезть, если хочешь.

Он миновал подбородок и защекотал губы. Чтобы увидеть его, пришлось скосить к переносице глаза.

– Давай-давай, – сказал я. – Сегодня праздник. Я тебя не обижу.

Он полез к моим ноздрям. Тут я уснул.

Меня разбудил свисток. Двенадцать часов, полдень. Из цехов повалили рабочие. Мексиканцы, филиппинцы, японцы. Японцы слишком деловые, по сторонам не смотрят. Они спешили мимо. Мексиканцы же с филиппинцами увидели, как я валяюсь, и снова захохотали: мол, вот он, этот великий писатель, растянулся тут, словно пьянь какая.

К этому моменту по всей консервной фабрике уже разнеслось, что в их среду затесалась великая личность – не кто иной, как бессмертный Артуро Бандини, писатель; а вот и он сам, лежит, без сомнения, сочиняет что-то для Вечности, этот великий писатель, сделавший рыбу своей специальностью, работал за какие-то двадцать пять центов в час, поскольку так демократичен, этот великий писатель. Так он в самом деле велик, что лежит вот, растянувшись на животе, чуть кишки все не выблевал, не переваривает одного запаха того, о чем собирается писать книгу. Книгу о Рыбном Хозяйстве Калифорнии! Ох, что за писатель! Книгу о калифорнийской блевотине! Ну и писатель!

Хохот.

Прошло полчаса. Свисток прозвучал снова. Они повалили от обеденных стоек обратно. Я перекатился на спину и стал смотреть, как они идут, очертания размыты, желчный сон какой-то. От яркого солнца меня тошнило. Я зарылся лицом в сгиб локтя. Они до сих пор веселились, хотя и не так сильно, как раньше, потому что великий писатель им уже поднадоел. Подняв голову, я наблюдал за ними сквозь щелочки глаз – а поток все тек мимо. Они жевали яблоки, лизали мороженое, чавкали шоколадными конфетами из громко хрустевших пакетов. Тошнота подступила снова. Желудок мой заворчал, забился, взбунтовался.

Эй, писатель! Эй, писатель! Эй, писатель!

Я слышал, как они сгрудились вокруг с хохотом и смешочками. Эй, писатель! Голоса звучали, точно разбитое вдребезги эхо. Пыль из-под их ног клубилась ленивыми облаками. Потом, громче, изо рта, прижатого чуть ли не прямо к моему уху, – вопль: ээээй, писатель! Руки схватили меня, перевернули. Я знал, что произойдет, не успели они начать. Такое уж у них представление о настоящем веселье. Они собирались засунуть мне в штаны рыбу. Я знал это, даже не видя рыбы. Я лежал на спине. Полуденное солнце пятнало мне лицо. Их пальцы вцепились мне в рубашку, я услышал треск материи. Ну конечно! Так я и думал! Сейчас засунут рыбу мне в штаны. Самой рыбы я так и не увидел. Я не открывал глаза. Потом что-то холодное и клейкое прижалось мне к груди и пропихнулось под ремень: вот эта рыба! Дураки. Я все знал еще до того, как они это сделали. Просто знал, что они сейчас это сделают. Но волноваться не хотелось. Одной рыбой больше, одной меньше – какая разница?

Десять

Прошло время. Может, полчаса. Я залез рукой под рубашку и нащупал рыбу. Пробежал по ней пальцами, трогая плавники и хвост. Стало лучше. Я ее вытащил, поднял над собою и осмотрел. Скумбрия, в фут длиной. Я задержал дыхание, чтобы не нюхать. Потом засунул в рот и откусил голову. Жалко, что она уже умерла. Я отшвырнул ее в сторону и поднялся на ноги. Несколько здоровенных мух пировали у меня на лице и на рубашке, где осталось мокрое пятно от рыбы. Особо наглая муха уселась мне на руку и отказывалась шевелиться, хотя я ее предупредил, помахав рукой. Такая дерзость меня безумно разъярила. Я шлепнул по мухе, прикончив ее на месте. Но все равно был так на нее зол, что положил останки в рот и разжевал, а потом выплюнул. Затем снова подобрал рыбу, положил на ровный песок и стал на ней прыгать, пока она не расползлась на кусочки. Бледность на лице своем я ощущал так, будто она – штукатурка. Стоило пошевелиться, как с лица снималась сотня мух. Мухи – такие идиотские дуры. Я замер, давя их одну за другой, но даже мертвые ничему не учили живых. Те все равно упорно мне досаждали. Довольно долго я простоял терпеливо и неподвижно, едва дыша, выжидая, пока мухи не выдвинутся на те позиции, где их легко убивать.

Тошнота прошла. Про нее я уже и думать забыл. Ненавидел я теперь только хохот, мух и дохлую рыбу. И вновь мне захотелось, чтобы рыба была жива. Я бы преподал ей урок, который она не скоро забудет. Я не знал, что случится дальше. Но я с ними посчитаюсь. Бандини никогда не забывает. Он найдет способ. Вы за это заплатите – все до единого.

Прямо через дорогу стояла уборная. Я двинулся к ней. Две бесстыжие мухи последовали за мной. Я остановился как вкопанный, по-прежнему в гневе, будто статуя, замер, поджидая, когда они приземлятся. В конце концов одну я сцапал. Вторая сбежала. Я оторвал у пленницы крылышки и бросил ее на землю. Она ползала по грязи, кидаясь, как рыбка, туда и сюда, думала, что так от меня спасется. Какая нелепость. Я дал ей набегаться вволю, а потом прыгнул на нее обеими ногами и втоптал в землю. Над этим местом я воздвиг маленький курган и плюнул на него.

В уборной я стоял и раскачивался взад-вперед, будто кресло-качалка, пытаясь сообразить, что же делать дальше, как взять себя в руки. Драться – не выйдет, рабочих слишком много. С мухами и дохлой рыбой-то я уже рассчитался, а вот с рабочими нет. Давить их, как мух, – не получится. Надо что-то другое, можно же как-то драться без кулаков. Я умылся холодной водой и хорошенько подумал.

В сортир вошел смуглый филиппинец. Парень из этикеточной бригады. Встал у желоба вдоль стены, хмурясь и нетерпеливо сражаясь с пуговицами ширинки. Затем проблема с пуговицами разрешилась, и он облегчился, непрерывно улыбаясь и вздрагивая от удобства. Теперь ему стало гораздо лучше. Я облокотился на раковину у противоположной стены и засунул голову под кран, окатив шею и волосы. Филиппинец обернулся и снова занялся пуговицами. Потом закурил и оперся на стену, наблюдая за мной. Делал он это специально, смотрел так, чтобы я знал: он смотрит на меня, и больше ничего. Но я его не боялся. Никогда я его не боялся. Никто в Калифорнии никогда не боялся филиппинцев. Он улыбнулся, давая мне понять, что ни во мне, ни в моем слабом желудке тоже нет ничего особенного. Я выпрямился, с физиономии потекла вода. Капли слетали на мои пыльные башмаки, оставляя на них яркие крапинки. В глазах филиппинца я падал все ниже и ниже. Теперь он уже не улыбался – ухмылялся.

– Как себя чувствуешь? – спросил он.

– Какое тебе, собственно, дело?

Он был худощав, чуть выше среднего роста. Я – помельче, но вес у нас, наверное, одинаковый. Я оскалился, осматривая его с головы до ног. Даже выпятил подбородок и оттянул нижнюю губу, чтобы обозначить зенит своего презрения. Он в ответ тоже оскалился, но по-другому, подбородок не выпячивая. Нисколечко меня не боялся. Если ничто не помешает, скоро его мужество укрепится так, что он начнет меня оскорблять.

Кожа у него была орехово-смуглой. Я заметил, потому что белые зубы у него так сверкали. Яркие зубы, словно жемчужное ожерелье. Обратив внимание, какой он смуглый, я вдруг понял, что ему сказать. Я мог бы сказать это им всем. Им от этого всякий раз больно. Уж я это знал, поскольку так больно делали мне. В школе меня дразнили вопсом или даго . Больно каждый раз. Гнусное чувство. От этого я казался себе таким жалким, таким недостойным. А теперь я знал, что это и филиппинца заденет. Так легко, что я внутренне расхохотался над ним, и на меня снизошло спокойное уверенное ощущение: все вокруг правильно. Я не мог дать осечку. Я подошел поближе и заглянул ему в лицо, улыбаясь в точности как он. Он уже почувствовал: сейчас что-то грянет. Выражение лица у него мгновенно изменилось. Он ждал – ждал чего угодно.

– Дай мне сигарету, – сказал я. – Черномазый.

В яблочко. Ах, но он же чувствовал эту малость. Немедленно все стало иначе, одно чувство сменилось другим, от наступления – к обороне. Улыбка у него на лице затвердела, лицо замерло: он хотел бы улыбаться и дальше, но не мог. Теперь он меня ненавидел. Глаза сузились. Замечательное чувство. Он мог избежать собственных корчей. Открыт целому миру. Со мной тоже так бывало. Однажды в кондитерской какая-то девчонка назвала меня даго. Мне тогда было всего десять, но я сразу же возненавидел ту девчонку, как филиппинец сейчас ненавидел меня. Я предложил девчонке мороженое. А она не взяла, сказав, что мама не разрешает ей со мной водиться, потому что я даго. И я решил задеть филиппинца снова.

– Да ты совсем не черномазый, – сказал я. – Ты филипино чертов, а это еще хуже.

Теперь лицо его стало уже не смуглым, не темным. Багровым.

– Желтый филипино. Проклятый иностранец с Востока! Приятно тебе тут, с белыми людьми?

Он не хотел об этом разговаривать. Быстро покачал головой, все отрицая.

– Боже, – сказал я. – Посмотри только на свою физиономию! Желтая, как канарейка.

И я расхохотался. Я согнулся напополам, взвизгивая от смеха. Я тыкал пальцем ему в лицо и ржал, а потом уже стало невозможно притворяться, что я искренне смеюсь. Лицо его заледенело от боли и унижения, губы застыли в беспомощности, неуверенные и саднящие, будто их насадили на кол.

– Господи! – продолжал я. – Ты меня чуть не обманул. Я все думал, ты негритос. А оказалось, ты желтый.

Тут он смягчился. Узловатое лицо разгладилось. Он слабо улыбнулся – студень с водой. По физиономии пошли пятна. Он взглянул на свою рубашку и смахнул махры сигаретного пепла. И поднял на меня глаза.

– Тебе сейчас лучше? – спросил он. Я ответил:

– А тебе какое дело? Ты филипино. Вас, филиппинцев, не тошнит, потому что вы привыкли к этой жиже. А я писатель, мужик! Американский писатель, мужик! Не филиппинский писатель. Я не на Филиппинских островах родился. Я родился вот тут, в старых добрых США, под звездами и полосами.

Он пожал плечами: все, что я говорил, не имело для него никакого смысла.

– Мой не писатель, – улыбнулся он. – Нет-нет-нет. Я родился Гонолулу.

– Вот именно! – воскликнул я. – Вот в чем разница. Я пишу книги, приятель. А вы, азиаты, чего ожидали? Я пишу книги на родном языке, на английском. Я тебе не склизкий азиат. В третий раз он спросил:

– Сейчас тебе лучше?

– А ты как думал? Я пишу книги, дурень ты! Тома?! Я тебе не в Гонолулу родился. Я родился здесь, в старой доброй Южной Калифорнии.

Он щелчком отправил окурок через всю уборную в желоб. Бычок ударился о стену, рассыпался искорками и упал, но не в желоб, а прямо на пол.

– Я пошел, – сказал он. – Ты скоро придешь, нет?

– Дай мне сигарету.

– Нету ничего. – И он направился к двери. – Не осталось. Последняя.

Но из кармана рубашки у него выпирала пачка.

– Желтый филиппинский врун, – сказал я. – А это что?

Он ухмыльнулся, вытащил пачку и протянул мне сигарету. Дешевка, по десять центов за штуку. Я оттолкнул его руку.

– Филиппинские сигареты. Нет уж, спасибо. Не для меня.

Его это устраивало.

– Увидимся, – сказал он.

– Если я тебя увижу первым, тогда нет.

Он ушел. Я слышал хруст гравия на дорожке, по которой он шел прочь. Я остался один. Его бычок валялся на полу. Я оборвал подмокшие края и выкурил его до самых пальцев. Когда держать его стало уже совсем невозможно, я уронил его на пол и раздавил каблуком. Вот тебе! И я размял его так, что осталось только бурое пятно. Вкус у окурка отличался от обычных сигарет: почему-то больше филиппинца, чем табака.

Назад Дальше