- Нет, не ободряйте меня. О, если бы я могла быть святой! Если бы только я могла быть святой!
- Как ваш друг Каэтано?
- Он поправляется, но у него паралич. Одна из пуль задела нерв, проходящий через бедро, и нога парализована. Это заметили, только когда он оправился и уже мог двигаться.
- Может быть, нерв еще восстановится?
- Я молю бога, чтобы это было так, - сказала сестра Цецилия. - Вы бы повидались с ним.
- Мне не хочется никого видеть.
- Его-то вам хочется увидеть. Его могут вкатить сюда.
- Ладно.
Его вкатили в кресле, худого, с прозрачной кожей, с черными отросшими волосами; глаза у него смеялись; когда он улыбался, видны были плохие зубы.
- Hola, amigo! Que tal? Как дела?
- Как видите, - сказал мистер Фрэзер, - а вы?
- Жив. Паралич ноги.
- Скверно, - сказал мистер Фрэзер. - Но нерв может восстановиться.
- Говорят - да.
- А болит еще?
- Теперь нет. Некоторое время я с ума сходил от боли в животе. Я думал, что эта боль убьет меня.
Сестра Цецилия со счастливой улыбкой наблюдала за ними.
- Она говорит, что вы даже не охнули, - сказал мистер Фрэзер.
- Столько народу в палате! - возразил мексиканец. - А у вас как? Очень болело?
- Порядочно. Но, конечно, меньше, чем у вас. Когда сиделка уходит, я плачу час, два часа. Это успокаивает. У меня с нервами сейчас очень плохо.
- У вас радио. Если бы у меня была отдельная палата и радио, я бы плакал и кричал все ночи напролет.
- Сомневаюсь.
- Честное слово, да. Это очень полезно для здоровья. Но когда столько народу - нельзя.
- По крайней мере, - сказал мистер Фрэзер, - руки остались целы. Мне сказали, что вы работаете руками.
- И головой, - сказал он, постукивая себя по лбу. - Но голова не так важна.
- Три ваших земляка были здесь.
- По распоряжению полиции.
- Они принесли пива.
- Оно, вероятно, было плохое?
- Плохое.
- Сегодня по распоряжению полиции они придут и сыграют мне серенаду. - Он засмеялся, потом похлопал себя по животу. - Я еще не могу смеяться. А музыканты они убийственные.
- А кто стрелял в вас?
- Тоже дурак. Я выиграл у него в карты тридцать восемь долларов. Было за что убивать!
- Те трое сказали мне, что вы много выигрываете.
- И беднее любого нищего.
- Отчего?
- Я несчастный идеалист. Я жертва иллюзии. - Он засмеялся, потом скривил рот и похлопал себя по животу. - Я профессиональный игрок, но я люблю играть. Именно играть. Мелкая игра всегда нечестная. Для настоящей игры нужно, чтобы везло. Мне не везет.
- Никогда?
- Никогда. Мне никогда не везет. Вот этот баран, который стрелял в меня? Умеет он стрелять? Нет. Первый раз он промахнулся. Вторым выстрелом попал в беднягу русского. Кажется, мне повезло? Что же дальше? Он дважды попадает мне в живот. Ему везет. Мне не везет. Он не попал бы в лошадь, держа ее за стремя. Все дело в счастье.
- Я думал, он попал в вас, потом в русского.
- Нет, сначала в русского, потом в меня. Газета ошиблась.
- Почему вы не стреляли в него?
- Я никогда не ношу оружия. При моем счастье, если бы я носил оружие, меня вешали бы десять раз в год. Я - скверный игрок, и только.
Он остановился, потом продолжал:
- Когда я выиграю, я сажусь играть, а когда играю - я проигрываю. Мне случалось просаживать в кости три тысячи долларов и оставаться с шестью долларами в кармане. При хороших костях. И не один раз.
- А почему вы не бросите?
- Если доживу, счастье переменится. Мне не везет уже пятнадцать лет. Если мне когда-нибудь повезет, я разбогатею. - Он усмехнулся. - Я хорошо играю, я бы хотел разбогатеть.
- Вам во все игры не везет?
- Во все игры, и с женщинами.
Он снова улыбнулся, показав плохие зубы.
- Правда?
- Правда.
- Что же делать?
- Продолжать понемногу и ждать, когда счастье переменится.
- А с женщинами?
- Ни одному игроку не везет с женщинами. Он слишком занят. Он работает ночами. Когда же ему бывать с женщиной? Ни один мужчина, который работает ночью, не может удержать женщину, если она чего-нибудь стоит.
- Вы - философ?
- Нет, друг мой. Провинциальный игрок. Из одного городка - в другой, потом - в третий, потом - в большой город и опять все сначала.
- Потом - пуля в живот.
- Первый раз, - сказал он. - Всего один раз.
- Я вас утомляю разговорами? - спросил мистер Фрэзер.
- Нет, - сказал он. - Это я вас утомляю.
- А нога?
- Нога мне не особенно нужна. Что с ногой, что без ноги, мне все равно. Я могу переезжать и так.
- Желаю вам удачи, искренне, от всего сердца, - сказал мистер Фрэзер.
- Я тоже, - сказал он. - И чтобы боль кончилась.
- Она пройдет, конечно. Уже проходит. Это совсем не важно.
- Чтобы поскорее прошла.
- И вам того же.
***
В тот вечер мексиканцы играли на гармонике и других инструментах в палате; это было очень весело: и вдохи и выдохи гармоники и звуки колокольчиков, трубы и барабаны разносились по всему коридору. В той же палате был ковбой, свалившийся со спины своей "Ночки" в жаркий пыльный вечер на глазах у большой толпы зевак. Теперь с переломленной спиной он собирался учиться делать ремни и плести стулья, когда поправится и выпишется из больницы. Был плотник, упавший с лесов и сломавший обе ноги и оба запястья. Он упал, как кошка, не обладая кошачьей гибкостью. Его можно было вылечить так, что он смог бы работать снова, но на это требовалось много времени. Был мальчик с фермы, лет шестнадцати, со сломанной ногой, которая неправильно срослась, и ее нужно было снова ломать. Был Каэтано Руиц, провинциальный игрок с парализованной ногой. Через коридор до мистера Фрэзера доносились их смех и шутки по поводу игры мексиканцев, присланных полицией. Мексиканцы были довольны. Они вошли, возбужденные, к мистеру Фрэзеру и спросили, не хочет ли он, чтобы они сыграли ему что-нибудь. И еще два раза приходили играть вечером по собственному желанию.
В последний раз, когда они играли, мистер Фрэзер лежал в своей комнате с открытой дверью и прислушивался к громкой скверной музыке и не мог не думать. Когда они спросили, что ему сыграть, он попросил "Кукарачу", одну из тех зловеще легких и мажорных мелодий, под которые люди веселее идут на смерть. Они играли громко и с чувством. Мелодия казалась мистеру Фрэзеру лучше других, но эффект был тот же.
Хотя они играли с чувством, мистер Фрэзер продолжал думать. Обычно он избегал думать, кроме того времени, когда писал, но сейчас он думал о тех, кто играл, и о том, что говорил тот, маленький.
Религия - опиум для народа. Он верил в это - этот угрюмый маленький кабанчик. Да и музыка - опиум для народа. Тощий не подумал об этом. А теперь экономика - опиум для народа; так же как патриотизм - опиум для народа в Италии и Германии. А как с половыми сношениями? Это тоже опиум для народа. Для части народа. Для некоторых из лучшей части народа. Но пьянство - высший опиум для народа, о, изумительный опиум! Хотя некоторые предпочитают радио, тоже опиум для народа; самый дешевый; он сам сейчас пользуется им. Наряду с этим идет игра в карты, тоже опиум для народа, и самый древний. Честолюбие тоже опиум для народа, наравне с верой в любую новую форму правления. Вы хотите одного - минимума правления, как можно меньше правления. Liberty, Свобода, в которую мы верили, стала теперь названием журнала Макфэддена. Мы верим в нее, хотя не нашли еще для нее нового имени. Но где же настоящий? В чем же настоящий подлинный опиум для народа? Он знал это очень хорошо. Это только пряталось в каком-то уголке мозга, который прояснялся по вечерам после двух-трех рюмок; он знал, что это там (конечно, на самом деле этого там не было). Что же это такое? Он же знал очень хорошо. Что же это такое? Ну, конечно, хлеб - опиум для народа. Запомнит ли он это и будет ли в этом смысл при дневном свете? Хлеб - опиум для народа.
- Послушайте, - сказал мистер Фрэзер сиделке, когда она вошла, - приведите сюда этого маленького худого мексиканца. Пожалуйста!
- Как вам понравилось? - спросил мексиканец с порога.
- Очень.
- Это историческая мелодия, - сказал мексиканец. - Это мелодия истинной революции.
- Послушайте, - сказал мистер Фрэзер, - почему людей оперируют без наркотика?
- Не понимаю.
- Почему не всякий опиум хорош для народа? Что вы хотите сделать с народом?
- Он должен быть избавлен от невежества.
- Не говорите глупостей. Образование - опиум для народа. Вы должны это знать. Вы сами учились.
- Вы не верите в образование?
- Нет, - сказал мистер Фрэзер. - В знание - да.
- Я не понимаю вас.
- Я и сам часто и с удовольствием не понимаю себя.
- Вы хотите еще раз послушать "Кукарачу"? - тревожно спросил мексиканец.
- Да, - сказал Фрэзер. - Сыграйте "Кукарачу" еще раз. Это лучше, чем радио.
"Революция, - подумал мистер Фрэзер, - не опиум. Революция - катарсис, экстаз, который можно продлить только ценой тирании. Опиум нужен до и после". Голова у него была ясная, даже чересчур ясная.
Вот они скоро уже уйдут, думал он, и унесут с собой "Кукарачу". Тогда он включит радио, ведь радио можно приглушить так, чтобы еле-еле было слышно.
Переводчик: Е.Романова
14. Отцы и дети
Посреди главной улицы был сигнал объезда, но обычно машины ехали прямо, и Николас Адамс, решив, что тут, вероятно, был и уже закончился какой-то ремонт, поехал прямо, не сворачивая, по безлюдной мощенной кирпичом улице; в воскресный день почти не было движения, но перед ним то и дело вспыхивали световые сигналы, которых уже не будет через год, когда ток выключат за неуплату взносов, - и, дальше, под тенистыми деревьями, обычными в маленьких городках и милыми сердцу, если ты родился в этом городе и гулял под ними, хотя чужим кажется, что от них слишком много тени и сырость в домах, - и дальше, мимо последнего дома, по шоссе, которое шло в гору, а там круто спускалось вниз между гладко срезанными откосами красной глины и рядами молодых деревьев по обеим сторонам. Он родился не здесь, но сейчас, в разгаре осени, хорошо было ехать по всем этим местам и смотреть на них. Хлопок собрали, и на полях уже поднялась кукуруза, кое-где чередуясь с полосами красного сорго; машина катилась легко, сын спал на сиденье рядом, дневной пробег был уже сделан, город для ночевки намечен, и Ник смотрел, где на маисовом поле посеяна соя и где горох, как леса перемежаются вырубками, далеко ли дома и службы от полей и кустарников, и, мимоездом, он мысленно охотился по всей этой местности, зорко оглядывая каждую прогалину и соображая, где здесь должна кормиться дичь и садиться на ночлег, где можно найти выводок и куда он полетит, если его спугнуть.
На охоте, когда собаки учуют перепелов, не следует заходить между выводком и тем местом, где он прячется, не то перепела вспорхнут все разом, одни прямо вверх, другие шурша и чуть не задевая вас по голове, и тогда они кажутся невиданно крупными, - остается только обернуться и целиться через плечо им вдогонку, пока они, сложив крылья, не упали камнем в густую заросль. Мысленно охотясь на перепелов именно так, как научил его отец, Ник Адамс начал думать о своем отце. Первое, что вспомнилось Нику, были его глаза. Ни крупная фигура, ни быстрые движения, ни широкие плечи, ни крючковатый ястребиный нос, ни борода, прикрывавшая безвольный подбородок, никогда не вспоминались ему, - всегда одни только глаза. Защищенные выпуклыми надбровными дугами, они сидели очень глубоко, словно ценный инструмент, нуждающийся в особой защите. Они видели гораздо зорче и гораздо дальше, чем видит нормальный человеческий глаз, и были единственным даром, которым обладал его отец. Зрение у него было такое же острое, как у муфлона или орла, нисколько не хуже.
Бывало, Ник стоит с отцом на берегу озера - в то время и у него было очень хорошее зрение, - и отец говорит ему:
- Подняли флаг. - Ник не мог различить ни шеста, ни флага на нем. - Видишь, - говорил отец, - вон там наша Дороти. Она подняла флаг, а сейчас идет к пристани.
Ник смотрел на ту сторону озера и видел длинную линию лесистого берега, за ней высокие сосны, мыс над бухтой, расчищенные холмы ближе к ферме, белый коттедж среди деревьев, но не мог различить ни шеста, ни пристани, только белый песок и изогнутую линию берега.
- Видишь стадо овец на косогоре, ближе к мысу?
- Вижу.
Оно казалось светлым пятном на серо-зеленом косогоре.
- Я могу их сосчитать, - говорил отец.
Как и все люди, обладающие какой-либо незаурядной способностью, отец Ника был очень нервен. Сверх того, он был сентиментален, и, как большинство сентиментальных людей, жесток и беззащитен в одно и то же время. Ему редко что-нибудь удавалось, и не всегда по его вине. Он умер, попавшись в ловушку, которую сам помогал расставить, и еще при жизни все обманули его, каждый по-своему. Сентиментальных людей так часто обманывают.
Пока еще Ник не мог писать об отце, но собирался когда-нибудь написать, а сейчас перепелиная охота заставила его вспомнить отца, каким тот был в детские годы Ника, до сих пор благодарного отцу за две вещи: охоту и рыбную ловлю. О том и о другом отец судил настолько же здраво, насколько не мог судить, например, о половой жизни, и Ник был рад, что вышло именно так, а не иначе: нужно, чтобы кто-нибудь подарил тебе или хоть дал на время первое ружье и научил с ним обращаться, нужно жить там, где водится рыба или дичь, чтоб узнать их повадки, и теперь, в тридцать восемь лет, Ник любил охоту и рыбную ловлю не меньше, чем в тот день, когда отец впервые взял его с собой. Эта страсть никогда не теряла силы, и Ник до сих пор был благодарен отцу за то, что он пробудил ее в нем.
Что касается другого, о чем отец не мог судить здраво, то в этом случае все что нужно дается самой природой, и каждый выучивается всему, что следует знать, без наставников, и тут все равно, где бы ты ни жил.
Зато таких необыкновенных глаз, как у отца, Нику больше ни у кого не приходилось видеть, и Ник любил его очень сильно и очень долго. Теперь, когда он знал обо всем, не радостно было вспоминать даже самое раннее детство, до того как дела их семьи запутались. Если б можно было об этом написать, он бы освободился от этого. Он освободился от многих вещей тем, что написал о них. Но для этого не пришло еще время. Многие оставались еще в живых. Он решил думать о чем-нибудь другом. Теперь уже ничем нельзя помочь, и он много раз передумал об отце все с начала и до конца. Тот облик, который гробовщик придал его отцу, еще не стерся из памяти Ника, и все остальное он помнил совершенно ясно, до долгов включительно. Он поздравил гробовщика с успехом. Гробовщик гордился своей работой и был явно польщен. Но не гробовщик придал ему этот облик. Он только внес смелой рукой кое-какие исправления сомнительного художественного достоинства. Лицо сформировалось само собой в течение долгого времени. Оно приняло законченные очертания в последние три года. Из этого вышел бы хороший рассказ, но слишком многие оставались еще в живых, и написать его было нельзя.
Первоначальное воспитание Ника было закончено в лесах за индейским поселком. Из коттеджа в поселок вела дорога через лес до фермы и дальше по просеке до самого поселка. Он и теперь чувствовал всю эту дорогу под босыми ногами. Вначале она шла по хвойному лесу позади коттеджа, устланная перегнившей хвоей там, где бурелом рассыпался в прах, и длинные щепки торчали, словно дротики, на расколотом молнией стволе. Через ручей лежало бревно, и, оступившись, можно было увязнуть в черном болотном иле. Выйдя из лесу, надо было перелезать через изгородь, а дальше твердая, высохшая на солнце дорога вела через скошенный луг с торчащими кое-где стеблями конского щавеля и коровяка, трясина же, где водились кулики, оставалась слева. На ручье стоял летний сарай. За сараем лежала куча свежего навоза, а рядом другая куча, уже подсохшая сверху. Дальше опять начиналась изгородь и твердая, горячая дорога от сарая к дому, а потом горячая песчаная дорога, сбегавшая к лесу, и здесь был мост через тот ручей, где росли тростники; их мочили в керосине и делали из них те факелы, с которыми по ночам били рыбу острогой.
Потом большая дорога сворачивала влево, огибая лес, и поднималась в гору, а по лесу шла широкая глинистая дорога, прохладная в тени деревьев и расчищенная там, где вывозили кору, которую драли индейцы. Кору складывали длинными рядами в ровные штабеля, похожие на домики, крытые корой, и ободранные стволы лежали огромные и желтые там, где валили деревья. Стволы оставались гнить в лесу, их даже не убирали и не жгли верхушек. Дубильне в Бойне-Сити нужна была только кора: зимой ее волокли по льду через озеро, и с каждым годом становилось все меньше леса и все ширилась выжженная солнцем, поросшая бурьяном вырубка.
Но тогда леса было еще много: девственного леса, где стволы были голые внизу, и ветви начинались на большой высоте, и ноги ступали по чистому, устланному упругой коричневой хвоей грунту, на котором ничего не росло, и в самые жаркие дни там было прохладно, и они сидели втроем, прислонившись к стволу пихты шириной в два человеческих роста; ветер шумел в вершинах, прохладный свет ложился пятнами, и Билли сказал:
- Ты опять хочешь Труди?
- Труди, а ты хочешь?
- Угу.
- Идем туда.
- Нет, здесь.
- А как же Билли?..
- Ну, так что ж. Билли мой брат.
После они сидели все втроем и прислушивались к трескотне черной белки в верхних ветвях: снизу ее не было видно. Они дожидались, чтобы она снова зацокала, - когда она зацокает, то распушит хвост, и Ник будет стрелять туда, где заметит движение. Отец выдавал ему только три патрона на целый день охоты, а ружье у него было одноствольное, двадцатого калибра, с очень длинным стволом.
- Не шевелится, дрянь этакая, - сказал Билли.
- Стреляй, Ники. Пугни ее. Она прыгнет. И ты опять стреляй, - сказала Труди. Для нее это была длинная речь.
- У меня только два патрона, - сказал Ник.
- Дрянь этакая, - сказал Билли.
Они сидели, прислонившись к дереву, и молчали. Нику было легко и радостно.
- Эдди говорит, он придет ночью спать к твоей сестре Дороти.
- Что-о?
- Он так сказал.
Труди кивнула.
- Он только того и ждет, - сказала она.
Эдди был их сводный брат. Ему было семнадцать лет.
- Если Эдди Гилби придет ночью и посмеет хотя бы заговорить с Дороти, знаешь, что я с ним сделаю? Убью его, вот так! - Ник взвел курок и, почти не целясь, потянул его, всаживая заряд в голову и грудь этому ублюдку Эдди.
- Вот так. Вот как я его убью.
- Тогда лучше ему не ходить, - сказала Труди.
- Пусть лучше глядит в оба, - сказал Билли.
- Он хвастает, - говорила Труди, - только ты его не убивай. А то попадешь в беду.
- Вот так и убью, - сказал Ник. Эдди Гилби лежал на земле, и грудь его размозжило выстрелом. Ник гордо поставил на него ногу. - Я сниму с него скальп, - сказал он с торжеством.