К Экхарду обращается самый старший в группе: он что-то говорит ему, указывая на томик. Кивнув, учитель перелистывает страницы. Тут и там на полях видны заметки, сделанные карандашом и принадлежащие руке прежнего, ныне покойного, владельца. Учитель протягивает мне книгу, открытую на стихотворении "Заупокойная по его жене" Генри Кинга. Логика подсказывает, что старик, захотевший его послушать, тоже с некоторых пор вдовствует.
Спи, почивай, любовь моя.
Хладна, тиха постель твоя.
Проснешься ты, когда в раю
Твою судьбу я разделю,
Когда года, печаль и боль
Вновь обручат меня с тобой
И сердце, полное тоской.
Накроет камень гробовой.
Не подведу, ты только жди,
Ведь я давно уже в пути.
Печалью сердце иссушив,
К тебе стремлюсь, пока я жив.
Минута, час – все ближе встреча:
Свиданье наше недалече.
Не доходалась меня, жена:
Пустилась в дальний путь одна.
Тебя могила призвала
И ты вперед меня ушла;
Клянусь, я много б отдал впредь
За счастье первым умереть.
Чу! Слышишь сердца гулкий стук?
Я тороплюсь к тебе, мой друг:
И как бы время ни текло,
Возле тебя склоню чело.
Глаза старика заволокло влагой – что уж говорить, я сам был тронут. Раздались благородно-сдержанные аплодисменты (так хлопают тонкие ценители поэзии), и всем захотелось со мной пообщаться. Стихи слушатели поняли, однако стесняются и, вместо того чтобы обращаться ко мне напрямую по-английски, предпочитают говорить через Экхарда.
Не скажу, что я большой почитатель поэзии – не трогает меня, и все тут. Скажу больше: инстинктивно я ощущаю в стихоплетстве некую наигранность. Посудите сами: если вы влюбились и ваш предмет не испытывает взаимности, зачем об этом писать? Для кого? Для того чтобы вышла книга и все увидели, какой вы молодец? Чтобы вас как тему сдавали на экзаменах? Думаю, весь смысл в том, чтобы казаться умнее на фоне окружающих.
Прежний владелец этого томика, царствие ему небесное, мнения о себе был весьма высокого. Листаю страницы, и на глаза попадаются сделанные им пометки. Возле стихотворения, принадлежащего перу некоего Джона Катса, он пишет: "Вульгарщина, хуже, чем у Теннисона в период упадка". После завершающих строк поэмы Томаса Кемпбелла "Битва за Балтику" нацарапано: "Бог ты мой". Досталось даже бедняге Эдгару По: "Опустился до уничижающей пошлости".
Короче говоря, меня разбирают противоречивые чувства. С одной стороны, я понимаю, что не обязан восхищаться стихами только потому, что они попали в сборник, а с другой – вижу, с какими лицами слушают эти люди, и понемногу проникаюсь их настроением. Оказывается, можно читать поэзию с удовольствием, а не потому, что заставили в школе.
Мне понравился стишок Ли Ханта под названием "Поцелуй Дженни".
Дженни чмокнула меня
В щечку, соскочив со стула;
Время – вор, но в пику дням
Радость и меня коснулась.
Пусть печален, болен, стар,
Пусть богатства не нажил я.
Зато ласковы уста
Дженни милой.
На самом деле все не так ужасно. Может, я не прав, но мне почему-то кажется, что Дженни – это девочка лет семи-восьми, и здорово, когда ребенок подбегает и чмокает тебя в щечку.
Поражаюсь, насколько хорошо здесь знают этот сборник. Такое чувство, что во времена чрезвычайного положения чтение английской поэзии, мягко говоря, не приветствуется. Не сказать чтобы это было строго-настрого запрещено, но если тебя застанут в общественном месте, когда ты во всеуслышание декламируешь стихи, то вполне могут записать в опасно мыслящие элементы, которые подлежат устранению. И все-таки запретный плод, как известно, сладок.
Меня просят выбрать и почитать что-нибудь на свой вкус. Я хотел было сказать, что не имею особых предпочтений в плане поэзии, но тут, листая страницы, натыкаюсь на один очень знакомый текст. Здесь он дан как стихотворение, но я знаю его в виде песни. Пробегаю глазами по строкам, а в ушах звучит нежный голос матери. Мамуля везет нас с сестренкой в школу и поет:
Эгей, эгей, на горочку,
Эгей, эгей, холмистую,
Да к бережку, где с миленьким
Входила в речку быструю.
Ах, если б знать, ах, если б знать,
Любовь дается мам почем,
Сердечко б спрятала в ларец
И заперла его ключом.
Оказаться бы сейчас дома, снова увидеть мать! Я бы обязательно поблагодарил ее за это дорожное пенис и за то, что показывала нам свои любимые картины. Медленно, словно пробуждаясь ото сна, прихожу в себя.
Просят почитать Вордсворта.
– Великую оду! Просим могучую оду!
Они требуют оду "Откровения бессмертия". Это стихотворение я помню со школы. Специально читаю медленно и отчетливо, чтобы слушателям было понятно каждое слово, и между тем открываю для себя много нового – будто только теперь понял весь смысл.
Восставши ото сна, забвения и мрака,
Священная звезда позолотит восток;
Так начинают путь без трепета и страха
Все души сущего – закат их столь далек.
Под призрачным покровом на земле
Пускаются они по хоженой тропе,
И славным заревом освящена дорога:
Младенец чист, ведь он – творенье Бога.
Лишь только отрок подрастет,
Темницы мрак над ним смыкает своды,
Но ясный пламень зрим его очам,
Хозяйки, матери-природы.
Не меркнет светоч в трепетной руке,
Тернистый, бренный путь он освещает;
Сквозь бури и ненастья гроз душе
Надежду рая обещает.
Средь будничных сует утратит зрелый муж
Спасительного пламени обитель:
Померкнет свет, зовущий в путь,
Судьбы его и радости хранитель.
Они плачут. Я тоже растроган до слез. Эти люди живут в постоянной опасности, в любой Момент кого-то из них может не стать, и тут, в стихотворении, им говорят, что жизнь – бренная штука, но она не напрасна, есть в ней что-то такое, ради чего стоило появляться на свет. Боже мой, даже шлюха с теорбой слушает меня так, словно в рифмованных фразах кроется спасение ее души. Помню, как с пренебрежительной усмешкой Петра бросила в адрес Вицино: "Он предлагает отвечать на насилие стихами". Помню раскаленный прут в ее руке… Нет, я за Вордсворта.
– Вы, должно быть, испытываете гордость за свою страну, – говорит Экхард. – У вас столько замечательных поэтов!
Да, теперь я горд.
Глава 10
В путь мы с Экхардом трогаемся с утра, хотя и поодиночке. Он доводит меня до дороги, ведущей из города, и советует не крутить головой по сторонам – так проще сойти за местного. Если двигаться все время прямо, через милю будет заправка. Именно там мне велено его дожидаться.
Добравшись до места, обнаруживаю весьма древнюю заправку, оборудованную единственной помпой.
Стою, разглядываю это старье, и думаю: кому вообще может понадобиться заправка с одним насосом? Это настоящий антиквариат, доисторическое сооружение – так и напрашивается сюда какой-нибудь смотритель в комбинезоне и кепочке, который поможет вам управиться с чудо-агрегатом. Вытянутая металлическая штуковина, похожая на головастого безрукого чувака. Таким старьем можно заправлять только допотопную технику. И тут до меня доходит, что новые машины здесь вообще не ездят. Эта страна – настоящее кладбище подержанных автомобилей, некогда колесивших по нашим зажиточным краям. Здешнему населению пробки на дорогах и не снились.
Чутье подсказывает, что обслуги здесь нет, будка пуста (я заглянул в окно). Впрочем, следы человеческого пребывания налицо: кружка на гвоздике, маленький телевизор, а вот самого хозяина нет как нет, сгинул. Заправка-призрак.
Наконец подтягивается Экхард. За спиной – армейский вещмешок, на голове – шерстяная шапка, весь шарфом обмотался, чтобы не замерзнуть. Он видел, как я заглядывал в окно, и поясняет:
– Забрали его.
Уже и до заправщиков дело дошло?
– Литературу почитывал.
Тогда понятно. В книгах заключены идеи, которые заставляют размышлять и задаваться вопросом: в чьих интересах действуют власти?
– А телевизор, значит, смотреть можно?
– Естественно. Все, что вещают по телевидению, их устраивает. Люди сидят, уставившись в экран, и всему верят, как дети малые. А власти и рады скармливать народу всякую чушь.
Во всяком случае, ко мне это не относится. Бывает, конечно, и я телевизор смотрю, но уж, во всяком случае, младенцем себя от этого не чувствую и столь яростного гнева не разделяю. Ну, тупят в телевизоре, и что? Нельзя же круглосуточно энергией брызгать, иногда и расслабиться нужно. Экхард не согласен:
– Уж лучше лежать, уставившись в стену. Тогда хотя бы мысли в голову приходят. А если все время телевизор смотреть, начинаешь мыслить в заранее заданном направлении.
– Ну, у меня на родине все по-другому, – уверенно заявляю я. – У нас нет подчиненных государству каналов.
– Зато вам корпорации внушения проводят, денежки из карманов выкачивают. Это тоже не мысли, я вам
скажу.
О чем тут спорить? Я же сам смотрю телевизор с выключенным звуком. Это для меня как настенная живопись – мелькает перед глазами, и ладно. А в Лос-Анджелесе до такого додумались… Где-то читал, что в одном отеле в стенах вырезали дырки размером с экран, и когда мимо них проходишь, замечаешь слабое мерцание. Если заглянуть в это оконце, там и правда телевизор стоит, его со стороны не видно – только отсветы разноцветные по комнате. Представляете, там кто-то старательно вещает о чем-то важном, а на выходе получается всего-навсего цветастое мельтешение: синий, пунцовый… Мне это здорово по душе пришлось. Экхарду я рассказывать не стал – тут в двух словах не объяснишь.
С асфальта сворачиваем на утоптанную проселочную дорогу. Экхард говорит, по ней овец гоняют на пастбище.
Как оказалось, учитель пишет роман.
А ведь я мог бы и сам догадаться. Если человек люто ненавидит общественное вещание, то он скорее всего упражняется в крупных формах литературы. Таким людям обидно, что все смотрят телевизор и никто не читает книг. Почему бы тогда, спрашивается, не пойти работать на какой-нибудь канал, чтобы писать сценарии для передач? Так я отвечу: таланта не хватает. Можно сколько угодно сидеть и писать повесть, день за днем, год за годом, убеждая себя в собственной гениальности, а ты попробуй сунься на публику: очень скоро тебя попросят отчитаться о проделанной работе, и окажется, что ты – полная бездарность и ни на что не годен. Так что люди, которые пишут романы, редко кому их показывают. Это как стареющая женщина, которая перестала смотреться в зеркало, чтобы навсегда остаться в своей памяти молодой и цветущей.
Центральный персонаж книги – писатель, который трудится над гениальнейшим произведением. Он неожиданно влюбляется в девушку, та беременеет, и перед нашим героем встает дилемма: либо забить на величайшую в истории литературы книгу, устроиться на работу и трудиться во благо семьи, либо бросить подругу. Экхард излагает суть романа с неподдельной страстью, отчаянно жестикулируя. Видимо, этот выбор для него смерти подобен. Герой – на пике своего вдохновения, вот-вот родится величайший роман столетия, но и девушку он любит, души в ней не чает, да и срок уже превысил тринадцать недель.
Какова же будет развязка? От нетерпения начинаю перебирать в голове возможные варианты. Итак, герой забрасывает книгу и, считая девушку причиной всех своих бед, оставляет ее. Кончает с собой. Убивает ее.
Или они умирают вместе при странном стечении обстоятельств.
Ничего подобного. Писатель на время откладывает роман, женится на девушке и идет работать в школу простым учителем.
И тут я понимаю, что роман этот автобиографический. Экхард пишет историю своей жизни, а проводить меня до границы не может потому, что завтра у него большой праздник, его собственная свадьба. И раз уж я волею судеб попадаю на торжество, то не окажу ли любезность продекламировать в честь молодых стихотворение одного своего соотечественника?
– Мою будущую жену зовут Илона, по-вашему Хелен, Елена. У Эдгара По есть стих, посвященный женщине с этим именем.
"Опустился до уничижающей пошлости". Поскольку озвучивать стихотворение придется мне, заодно и погреюсь в лучах чужой славы.
– Так вы забросили роман?
– Да, – отвечает он. – Как только Илона сказала, что у нас будет ребенок, я вернулся в школу. Теперь мое величайшее творение – этот малыш.
– Расстроены?
– Почему же? Илону я очень люблю. И кроху нашего. Знаете, при нашей-то жизни только и делаешь, что боишься, но я все равно счастлив.
И это правда: учитель так и светится от счастья, рассказывая про свою невесту и будущего малыша. Как-то сразу вспомнился бедняга Эгон, обреченный на смерть. Как он сказал? "Стараемся ради детей: пусть хотя бы они хорошо поживут".
– Как-то сразу все переменилось. – Экхард на ходу воздевает руку к небу. – Вот смотрю на облака и думаю: обязательно покажу их своему малышу. Поведаю ему, что на небе есть необыкновенная страна, и когда лучи солнца пробиваются сквозь облака, облачные люди спускаются, как на салазках, на землю, чтобы нас навестить. Так мне отец рассказывал. И я долго в это верил, много лет. Да, наверное, и до сих пор верю.
Он робко улыбнулся, опасаясь, что я стану высмеивать его детские мечты.
– Жаль, что мне отец ничего подобного не рассказывал.
– А потом, когда ребенок повзрослеет, – приободряется Экхард, – я буду читать ему свои любимые стихи. Он тоже их полюбит.
– Он? Вы ждете мальчика?
– Да нет, мне все равно. Я и дочку буду любить. Надеюсь, она будет похожа на Илону.
– Илона красивая?
Я спросил просто так – думал, ему будет приятно.
– Да на первый взгляд не скажешь, – отвечает он. Тихо, с почтением. – По мне так она красавица. У нее темные волосы и светлое лицо. Тихое, спокойное. Увидите. Такая красота не увядает. Бывает, смотрю на нее и представляю, как она расцветет с возрастом.
Откровенность так откровенность. Теперь понятно, почему он забросил свою книгу. Зачем писать роман, когда можно его прожить? Aut face aut loquere meliora silentio. Либо молчи, либо превзойди молчание словом.
Сдается мне, у отца со мной было нечто подобное. Ну разве что в несколько иной последовательности: мать меня еще только вынашивала, когда он написал "Поцелуй благодати". В пьесе Иуда отрицает мученичество фразой: "Я не умру за веру, потому что верую в жизнь". Мученичество предстает перед нами в различных формах, одна из них – приносить себя в жертву искусству. А что, если и мой отец возложил свою жизнь на алтарь? Может быть, осознанно или даже с гордостью? Раньше я всегда считал, что он переключился на киносценарии для того, чтобы выплатить закладную на дом, и на том его великая мечта закончилась. Хотя, может быть, с ее гибелью родилось нечто новое. Может, папа тоже посмотрел на облака и загорелся мыслью рассказать своему малышу про небесных человечков. Впрочем, ничего такого отец не делал – ведь я тот самый ребенок, и кому знать, как не мне. Но суть не в этом. Может, я был для него важнее, чем мечта стать знаменитым писателем. Возможно, он и сейчас так же сильно меня любит. Ладно, теперь у него есть Джо-кукушонок.
От всех этих мыслей даже кишки заворчали. Где бы найти укромное местечко? Жаль, что туалетной бумаги с собой не прихватил. Не успеваю я толком об этом подумать, как вдруг слышу приближающийся рев моторов.
Экхард замирает и, побелев как полотно, бормочет:
– Полиция.
Не знаю, как он догадался, но вскоре и я их замечаю: подскакивая на кочках, к нам приближаются два мотоцикла.
– Я сам с ними побеседую, – вполголоса говорит учитель. – А вы молчите.
– Может, они не остановятся.
– Остановятся, уж будьте уверены.
Зябко кутаясь в пальто, я вдруг замечаю какую-то тяжесть в кармане: оказывается, все это время я носил с собой пистолет. Сую в карман руку и крепко сжимаю рукоять пистолета; другой стискиваю щипцы. Экхард до смерти перетрусил – все из-за того, что я рядом. Я ставлю его в опасное положение, ведь меня, иностранного подданного, не тронут, а ему достанется по полной программе. Меня охватила злость.
Наконец подъезжают мотоциклисты. Так и есть, полиция в полной экипировке, все в коже. Промчались мимо, разворачиваются на полном ходу – ни дать ни взять ковбои на необъезженных жеребцах. Глушат моторы, перекидывают ноги через кожаные седла и этаким развязным шагом крутых молодчиков направляются к нам. "Да, мы такие! А ну, к ноге, козявка!" Смотрю на них, а у самого живот подводит, и вовсе не от страха. Так все это заезжено, скатано с выдумки несчастного американского писаки с маленьким членом, страдающего комплексом неполноценности. Короче говоря, прежде чем я сделал то, что сделал, меня охватило сильное желание сбить с этих остолопов их бутафорскую смелость.
Молоденькие пацаны, мои ровесники, а может, и младше. Они встали на этот путь потому, что власти выдают мощные боты, теплые кожаные куртки и кобуру с пистолетом, которая тяжело хлопается о бедро. Вся их уверенность проистекает из того факта, что до сей поры они имели дело исключительно с мирным населением своей страны, приученным становиться по стойке "смирно" и класть в штаны, когда мимо проезжает полицейский.
Экхард ведет себя по уставу: руки по швам, глаза потуплены. Его обыскивают первым. К нему обращаются: что-то сказали насмешливо, с издевкой. Не успевает учитель рта открыть, полицейский замахивается рукой в кожаной перчатке и влепляет ему пощечину, сбивая с носа очки. Глазам своим не верю. Мой друг не проронил ни слова, а эта обезьяна его мордует.
Без видимого недовольства бедолага подбирает очки и пытается нащупать в кармане документы. С малым успехом – у него сильно трясутся руки, и все из-за меня. Эта блатная скотина снова бьет несчастного по лицу – тот едва на ногах удержался. Ну все, с меня хватит. В конце-то концов, какого черта?
Вынимаю пистолет и делаю предупредительный выстрел в землю. Все внимание переключается на меня, а я как гаркну изо всех сил:
– Один шаг, паскуда, и ты покойник!
– Не надо! – перетрусил Экхард.
– Что, жить надоело?
Пусть я ору по-английски, эти ребята достаточно видиков насмотрелись, чтобы понять, что к чему. У меня такой вид, словно я с катушек слетел. Для пущей убедительности держу пистолет на уровне лица, да еще вперед напираю так, что впору испугаться: "А ну, только дернись, голову снесу! Ну, попробуй, дай повод!"
Я здесь палач.
И не спрашивайте, откуда это взялось. Меня захлестнула какая-то дикая злоба, что-то взорвалось внутри и крутится, как заезженная пластинка: "Плевать на все! Катитесь вы к чертям собачьим!"
Все, пора брать быка за рога, самое время.
– Пусть только потянутся к кобуре, я стреляю! Скажи им!