Бабка держала дом крутой рукой. И Петька боялся ее пуще ночных рассказов о чертях и бесах. Рано, лет в девять, Петька начал помогать бабке и в поле, и по дому: полоть, косить, даже корову доить - все он мог. Ночами Петькино тело ныло от дневной работы. Он часто лежал без сна, на печке, согреваемый ее теплом и убаюкиваемый сопением раскинувшихся во сне ребятишек. Однажды, морозной зимой, Любка, играя с соседскими мальчишками, провалился в затянутую тонким льдом полынью. Она по счастью была мелкой, но Петька быстро обледенел и покрылся изморозью. Сопровождаемый толпой ребятишек, добрался он до дома, где бабка, чередуя оплеухи с причитаниями, раздела его догола, натерла самогоном и постным маслом и запихнула на печку, навалив на его начинающее зреть тело тяжелый мохнатый тулуп. И Петька впервые ощутил странное волнение, когда мягкий черно-седой волос тулупа стал приятно щекотать его ноги, и набухший за последний год срам, и твердые, упрямо торчавшие сосцы. Ночью он проснулся от странного ощущения: его срам, всегда такой мягкий и тряпочный, налился кровью и был твердым как дерево. Испуганный, страшась разбудить бабку, он стал гладить непокорный, непослушный орган, вдруг ставший особенной частью тела. И внезапно ощутил он болезненное и сладкое сокращение где-то внутри этого органа, что-то жаркое и липкое излилось на Петькин живот. Стыдная и невиданно приятная боль скользнула по Петькиному хребту и замерла где-то в самом низу живота.
Нет, не заболел тогда Петька от ледяной воды, но с тех пор мохнатый тулуп стал его ночным компаньоном и любимой игрушкой. Правда, того сладостного ощущения он никогда более не испытывал и, более того, боялся его повторения. Но все покрытое густым волосом стало вызывать в Петьке неукротимое любопытство и стыдное желание - прикоснуться голым телом. Бабка часто драла его без пощады, заставая в обнимку с большой соседской собакой. Не то, чтобы она до конца понимала содомские Петькины побуждения; просто странной казалась ей эта привычка: точно малому дитю обниматься с неразумной тварью.
А лет в 12 обнаружился у Петра талант. Гуляли на свадьбе у дальних родичей бабки. Шумно, пьяно топтали сапогами мужчины. Перебирая платочки жилистыми руками, бабы старались перекричать друг друга в протяжных песнях и разухабистых частушках. Подвыпивший бабкин свояк пристал к Петьке, сидевшему впервые вместе со взрослыми за столом:
- Пей, молодой-красивый, хочу тебя упьянить до подстольного лежания!
Бабка, как могла, оттирала свояка, но выпить Петьке все же пришлось. Жгуче-горький самогон был словно удар. Сладко замутнело в голове. А тут и гармонист подоспел, фальшивя на переборах. Ополоумевший, потерявший стеснительность, полез Петька из-за стола на середину круга. Сама, без натуги выскочила и пропелась бесстыжая частушка:
Мой милашка без коня, Без портов и без сапог. Разнесчастная я - Даже хуя нет меж ног!
На что были пьяны гости, но и они замолкли от неожиданной похабщины, показавшейся еще более смачной от нежности Любкиного возраста. Бабка только руками развела. Свояк же, густо рыгнув, разбил с грохотом бутылку о пол и заорал:
- Дави их, Петька! Голоси дальше!
И началось… Одна за другой полетели частушки, все срамнее и забористее. Вскоре все гости, не исключая жениха, голосили и топотали без стеснения. Только невеста сидела с опрокинутым, безучастным лицом.
Так с той поры и пошло: на субботней ли сходке, на свадьбе ли, подвыпив, заставляли Петьку голосить частушки, что сами собой рождались в его голове - задорные и матерные. Он не только навострился петь, но и плясал легко и весело, выделывая разные коленца. Бабка только изумлялась:
- И какой это бес в тебе сидить?! Никто в семье нашей таким бесстыдством не занимался. Выродок, ты, Петька, выродок и есть!
Он только ухмылялся и виду не подавал, что бабкины слова ранили его глубоко и непоправимо. Но жизнью своей он был доволен и даже счастлив по-своему.
Девицы постарше стали заговаривать с Петькой, а одна с соседней улицы все приглашала на свиданки да прижималась, упругой грудью, таская его в закоулках. Петька в эти минуты недовольно жмурился и почему-то вспоминал мамкину провисшую грудь, пучок волос меж ее голых ног, звук комьев земли, падающих на сосновый гроб… Выдирался он из девкиных объятий, бежал куда-нибудь подальше на задворки и неукротимо рыгал. И были эти минуты для него тайной и мучительной горестью. Ибо чувствовал он свою непохожесть и вслед за бабкой считал ее уродством и смертным грехом. А тут еще в последний год привольной Петькиной жизни стал быстро увеличиваться его срам, да волосы появились в мотне и подмышками. Купаясь с ребятами, Петька перестал снимать рубаху. Так и летел с обрыва, словно объятый белым саваном. С бабкой, слабевшей и сдававшей с годами, Петька был ласков, но все больше молчал, да отмахивался от ее рук и слов. Однажды теплым летним вечером попросили соседи вывести коней в ночное. Петька отнекивался, но бабка цыкнула на него:
- Даром, что ли, я тебя кормлю, бугая такого!
И Петька поплелся по пыльной проселочной дороге к конюшне. Взгромоздившись на спокойную шоколадно-черную кобылу, лениво погнал стреноженных коней к мокрому от росы лугу, что лежал у самой воды. Расстелил свой родной мохнатый тулуп и лег на спину. Фиолетовое небо опрокинуло на него свою серебристую чашу. И Петька замер, ловя своей чуткой душой мгновения красоты и ясности. Откуда-то издалека послышался глухой лошадиный топот. Быстро приближаясь, он вдруг замолк, и из чернильной тьмы к Любкиному костерку вышел высокий человек. В отблесках огня разглядел Любка веселую белозубую улыбку, небритое, заросшее щетиной молодое лицо и растрепанные патлы волос, казавшиеся черными, как сама ночная тьма. Человек, не ожидая приглашения, подсел к огню, поворошил его прутиком и весело спросил:
- Ну, в компанию меня примешь, пацан? Зови меня Васькой, Василием, то-есть. Я из М…, - и он назвал недалекое село. - На побывку из армии пришел, на семь ден. Вот потянуло в ночное. А то в избе - душно. Отец храпит, да мать посапыват.
Петьке стало не страшно и почему-то весело с этим неожиданным говоруном. Новый знакомец сходил к своему привязанному неподалеку коню, стреножил его и вернулся с каким-то кульком к костру. В кульке оказался теплый, только что испеченный хлеб, крынка молока, лук и большая зеленая бутылка самогона.
С хрустом надкусывая лук, Петька глядел на большие, заросшие волосом руки Василия, протиравшего насухо чистую кружку и наливавшего в нее соломенно-желтый самогон.
- Хочешь? - протянул он кружку Петьке.
Тот мотнул отрицательно головой.
- Пригуби только, а то одному выпивать - несподручно.
Петька пригубил. И снова как на свадьбе, - мягкая сила скрутила Петькины мышцы, ударила в голову, расслабила волю. Он уже не слушал и не слышал, о чем болтал Василий. И только неотрывно глядел на его мохнатые руки, да заросшую волосом грудь, выпиравшую из тесной ветхой рубахи Непослушные Петькины руки сами потянулись к упрямым темноватым сосцам.
- Ты чего это? - удивленно и почему-то шепотом спросил Василий.
Но Петька - Любка молчал и только одурело тянулся губами к сосцам.
- Ишь как тебя вино разобрало! Точно теленок ласковый.
Василий ворошил Петькины волосы и мягко отталкивал его голову. - Ну будет, будет, а то у меня хер как железный и так. Ишь обслюнявил всего.
Медленно возвращалась воля. Ночь шла к концу и пустела зеленая бутылка у засыпавшего костра.
- Глянь-ка, - внезапно вскрикнул Василий, указывая на небо у горизонта.
Оно быстро розовело, но не по-утреннему, а как-то страшно неестественно, быстро становясь багровым.
- Горит где-то, - не твое ли село, пацан?
Петька с остановившимися бессмысленными глазами глядел на ясно видные теперь языки, лизавшие низкие облака. Кончилась беззаботность, неясность - все определилось. Это пришла революция и война в Петькино село. И разметали они всю Петькину дальнейшую жизнь. Куда-то сгинули бабка, братья, сестры. Только труба торчала на месте пожарища. Да тихо мяукал котенок, прятавшийся где-то в погребе.
Второе интермеццо
- Микель, Микелино! - юноша, почти мальчик отступает в испуге перед громадной, еще одетой в леса статуей.
Упрямый подбородок, изящно, но не жеманно покоится на плече рука с пращой, выдвинутая вперед нога не скрывает мальчишескую угловатость еще не созревшего тела, и шелковистая кожа, одевает упругие мышцы, готовые взорваться в мощном, броске. Меж балками запутанных, лесов появляется веселое асимметричное лицо, изуродованное перебитым носом.
- Микель, это я? И ты покажешь всем, - даже это и то, что меж ног?
- Ах ты, глупый птенец, - ну, да! ну, да! - я покажу тебя всего и сохраню навечно таким, каким знал тебя и ночью и днем, я сохраню твой запах и твои бедра, твой крепкий зад и вены на ласковых, сильных руках. И самое занятное и веселое во всей этой игре то, что грядущие поколения будут считать тебя образцом мужественности!
Скульптор спрыгивает с хрупких, готовых, обрушится лесов, и ловким обезьяньим движением вскакивает на плечи своей ошарашенной модели. И оба они, мальчишка и умудренный жизнью и интригами муж, весело барахтаются в песке у подножья равнодушно глядящего в бессмертие Давида…
III
Догорали кострища деревень, голод брел по России, гоня перед собой стада людей. В этом потоке замелькала белокурая Петькина голова. Стиснутый вшивыми телами, голодный, очумевший от окружающего его шума, от разрухи и мелькания человечьих судеб, катится он по теплушкам товарных поездов с единой надеждой зацепиться, найти хоть какое-нибудь пристанище, отогреться, отоспаться… В этом бурливом водовороте зародилась в его голове сумасшедшая мысль: найти пропавшего много лет назад отца. Должна же была быть хоть какая-нибудь цель у его блужданий! И тут вспомнил он, что бабка сказывала; "Говорят, отец-то твой в Москве торговлю какую открыл…" Эти случайные бабкины слова, может, и не сказанные, а приснившиеся ему, стали для Петьки как бы завещанием и руководством.
- Куда ты, паренек, топаешь? - спрашивали его попутчики.
- В Москву, к отцу еду, - уверенно и без запинки отвечал Петька.
- Ааа, - с уважением оглядывали его вопрошавшие.
Скоро он и сам поверил, что где-то в Москве есть у него отец, который ждет его не дождется… Но до Москвы добраться ему не удалось. Где-то в середине дня остановился поезд на полустанке, на подъезде к маленькой станции. А затем услышали втиснутые в теплушки люди странные звуки, точно крупный град забарабанил по крышам вагонов. Внезапно вскрикнул и помертвел старичок, что подкармливал Петьку всю дорогу. А затем ревущая, остервеневшая от страха толпа вынесла его из вагона на горящий перрон, разгромленный очередным налетом то ли белых, то ли красных, то ли зеленых банд.
Городок, где очутился Петька, привык к разрухе, к нищим, к беспризорным, и потому никто не обратил внимание на еще одного горемыку, появившегося на его тихих, заросших кленами и черемухами улицах. Петька присел у какого-то полуразваленного, почерневшего крыльца и впервые за последние четыре дня задремал, разморенный ярким весенним солнцем Проснулся он от нетерпеливых прикосновений чьей-то требовательной, но не грубой руки.
- Чего вам? - недовольно пробормотал Петька спросонья.
Улица была залита красно-малиновым закатным светом. Лиловые тени расчертили ее в косую линейку. Пахло росой и печеным хлебом.
- Я и говорю: чего ты здесь на улице ночевать устроился? - Веселый низковатый голос принадлежал крупному человеку с резким шрамом, белой змеей вившимся вдоль всей шеи и исчезавшим на остром кадыке. - Вставай, дурачок-белячок! Ночи у нас еще холодные. Идем ко мне, обмоешься, переночуешь, а там видно будет! Может, и приживешься, а если нет - поезда тут частые, поедешь дальше вшей кормить да людей смешить!
И голос, и сами веселые ласковые слова согревали Петьку и вызывали в его душе странное эхо бабкиных слов:
- … И живеть ведь твой отец гдей-то …
Как во сне, завороженно глядя в спину незнакомца, Петька поплелся вслед за ним вдоль быстро темневших домов. Незнакомец назвался Михаилом Петровичем, и Петька начал новую жизнь в фотографии "М.П. Пименова и Кº.", как значилось на вывеске. Собственно говоря, никакой Кº у Михаила Петровича не было. Просто занесло его после окопов и пороха в этот городишко. И вспомнил он свое старое ремесло, "светописателя" - фотографа по-иностранному, ремесло, которому обучился в северных столицах Питере и Москве. И стал Михаил Петрович неотделимой частью городского бытия. Свадьбы ли, похороны ли, помолвка или день Ангела, - как же обойтись без карточки, без "патрета" для украшения стен и поставцов на комоде. В студии Мишки-фотографа, как его полупрезрительно называли обыватели (свободная профессия всегда презирается ими), висели по стенам приятнейшие для глаза пейзажи: "грецкие" развалины, вазы на постаментах, ядовито-зеленые озера с лебедями, беседки и уходящие вдаль аллеи пальм. Для любителей бравых поз на деревянном чурбане покоилось хорошее казачье седло. Для детишек же были припасены огромные, в рост двухлетнего ребенка, куклы и медведи.
Приведя Петьку в свое незамысловатое жилье, Михаил Петрович весело захлопотал, быстро растопил печь, согрел бачок воды и повел Петьку мыться в баню, что по местному обычаю ютилась на краю огорода неподалеку от дощатого нужника.
В полумраке предбанника Петька подавленно молчал и озирался, ошеломленный небывалой суетой вокруг его личности. Михаил Петрович заставил его раздеться, разделся сам и стал парить и растирать Петькино тело, задубевшее от грязи, холода и ветра. Одежда его была безжалостно сожжена в ярко пылавшей печке. И длинная рубаха Михаила Петровича была приготовлена и лежала на сухой широкой скамье. В сумраке, освещаемый лишь светом потрескивающей лучины, Петька смущенно отворачивался и прикрывался руками.
- Ну, чего ты, - прикрикнул на него Михаил Петрович. - Чай, мужик я! Ишь ты, какой нежный да свежий. Только вот ребра торчат, да сала на жопе маловато…
Большой, по звериному волосатый, он вертел и шлепал Петькино тело точно мячик, оттирая его от грязи и насекомых. Петька вздрагивал от незнакомых, ласково-грубых прикосновений, вызывавших в памяти недалекое мирное прошлое: бабкины сильные руки, натиравшие его маслом, теплый вечер и далекое ржание коней, темный взгляд и грудь, упрямо выпирающую из белой рубахи. И потому Петька задубел в своем смущении, чувствуя как его срам тяжелеет и наливается кровью. Потом они долго, неторопливо пили чай на кухне. Петька прихлебывал горячую жидкость, ощущая, как струйки пота бегут вдоль по хребту. Свет керосиновой лампы делал его лицо еще более молодым и нежным.
- Ты у меня как девушка юная, - шумно хохотал Михаил Петрович, но глаза его были серьезными и напряженными. И взгляды пристальные из-под густых рыжих бровей будоражили и тревожили Петьку. - Ну, идем спать-ночевать, красна девица! Ложись в большой комнате на диване. Вот тебе подушка да простынка, а вот одеяла второго я не припас. Шинелью укроешься, хоть и старая, но теплая - всю войну в ней прошлепал. Отдыхай, а утром работать начнешь!
Ночью Петька проснулся от какого-то движения или, вернее, вибрации воздуха. Темная тень склонилась над ним и большая рука гладила и ласкала его щеку. Петька повернул голову и прижался губами к грубой, пахнущей химикалиями коже.
- Спи, спи, дурачок, блондинчик, - прошептал густой голос.
И Петька испытал сильнейшее желание принадлежать этой силе, этому шепоту, этому терпкому мужскому запаху…
Михаил Петрович обучил Петьку орудовать немудреной аппаратурой, как он торжественно называл софиты и простыни. Петька должен был налаживать свет, усаживать клиентов и даже "наводить фокус". Но большую часть времени он проводил в проявочной. Освещенный адским, красным светом, словно загипнотизированный, смотрел он в прозрачно-черную глубину ванны, где совершалось волшебство: на белой бумаге появлялось бледное, быстро темневшее изображение. Оно выплывало из водных глубин, становилось объемным, оживало, улыбалось или хмурилось, становясь частью Петькиного мира. И он стал жить в этом мире глаз, губ, щек, морщин. Стал придумывать для них истории, сентиментальные, душещипательные. Отогретый, откормившийся, Петька оказался сочинителем и фантазером, занимавшим своими историями Михаила Петровича, который быстро привык к Петькиной говорливости и терпеливо отвечал на его расспросы о Питере, о войне. Вечерами Михаил Петрович обучал Петьку грамоте и счету.
- Без грамоты ты, Петька, нуль, не человек, - говаривал он, слушая, как Петька бубнит по складам очередной урок. У Михаила Петровича была только одна книжка, которая и служила Петьке азбукой: большой, потрепанный, без многих страниц, первый том толстовской "Войны и мира" с ятями и твердыми знаками, в золотом тисненом переплете. Книжка так интересовала Петьку, что он часто, не дожидаясь следующего урока, пытался читать по складам сам, и удивлял Михаила Петровича смышленостью и быстротой ума.
- А тьі умный, Петька, - говорил с некоторым удивлением Михаил Петрович.
Мишка-фотограф, хоть и был заметным лицом в городе, но жил тихо, неприметно. И, что более всего удивляло Петьку, не интересовался женщинами. Петькины подспудные, невысказанные желания толкали его на притворно наивные, но с явным умыслом вопросы:
- И чего ты такой здоровый, - спрашивал Петька, - а не е… ся? Мне бы твои стати, я бы ух как…
Морща в улыбке губы, Михаил Петрович отвечал:
- Да я-то столько их видел, что от одного запаха теперь мутит, а вот ты на удивление - молодой, прыткий, а насчет женского пола - слаб. С чего бы это, Петька?
Петька, пойманный прямым вопросом, живо уходил от ответа:
- Я в этом деле - зеленый, а вы не обучили.
Или отмалчивался, пристально глядя в глаза Михаилу Петровичу, но правду, вертевшуюся на языке, вымолвить боялся. В бане Мишка-фотограф шлепал Петьку по отъевшемуся заду и приговаривал, как бы шутя:
- И зачем мне баба, когда тут такая Любовь Петровна вертится!
Петька только довольно похмыкивал.
Клиенты быстро привыкли и более того полюбили остроглазого и быстрого на затейливые присказки паренька. Девицы являлись в фотографию расфранченными, с вышитыми платками на плечах, в белых чулках и лакированных туфлях. Толстые, туго заплетенные косы украшали и без того налитые груди. Девицы долго перешептывались и прихорашивались в специальном закутке и затем выплывали оттуда напряженно серьезные, сияя наведенным свеклой румянцем. Петька обожал усаживать их перед камерой. И откуда у деревенского парнишки взялась эта кокетливая щепотная манера? Он принимал вычурные "дамские" позы, которые подглядел в старом модном журнале, прихваченном Михаилом Петровичем из Питера.
- А таперича мы вас изобразим, когда вы своему суженому уже в любви не откажете!
Или другая его любимая присказка:
- Мы вас как Сарру Бернару зафиксируем, когда вы вся печальная и нежная дружка ожидаете.