Любка (грустная повесть о веселом человеке) - Илья Глезер 3 стр.


Он опирал голову о томно сложенную лодочкой ладонь и замирал перед оторопевшей девицей, с трудом понимавшей все эти словесности, однако, всем своим видом выражавшей испуганное благоговение перед бездной образованности и хороших манер.

- А ну, молодой и красивый, - грудь колесом, и руку за лацкан вставьте. Усы у вас, между прочим, сильно топорщатся, а я их маслицем смажу, так что они на фотке, как глянцевые выйдут.

Словом, клиенты любили ходить к "Мишке и Петьке - фотку изобразить". Но разруха катилась тяжелым бревном по раздираемой страстями России, и дела у Мишки-фотографа шли не ахти как, несмотря на городскую популярность Петькиных галантных манер.

Однажды воскресным днем, возвратившись откуда-то изрядно навеселе, Михаил Петрович бросил Петьке, как нечто неважное:

- Приготовь все в большой комнате: свет, камеру - сейчас клиенты будут.

- Так воскресный же день, и вы (Петька по деревенскому не мог называть старшего на ты) гулять обещались.

- После, после погуляем вместе, новую фильму пойдем глядеть.

Вскоре появились клиенты плотно сбитая бабенка, одетая по-городскому, нафиксатуаренная и напудренная, и с ней усатый мужчина лет 40–45 с тяжелым подбородком и синеватыми мешками под глубоко запавшими глазами. Мужчина почему-то был с велосипедом, который он пристроил в углу фото-студии. Петька быстро разглядел, что Михаил Петрович скрывает явное смущение за приветливой суетой и весельем.

- Ну садитесь, садитесь, гости дорогие, да не рассаживайтесь, давайте дело делать!

Откуда-то выпорхнула бутылка водки, запечатанная красным сургучом.

- Из самого Питера привез, - пробормотал удивительно высоким голосом мужчина.

Петька даже вздрогнул, так не вязался суровый мужичий вид с тонким фальцетным тенорком. Распечатали бутылку. Петьку послали за стаканами и огурцами. Появилась и буханка черного, тяжелого хлеба. Выпили, закусили, закашляли и шумно задышали. Но рассиживаться, действительно, не стали. Девица деловито расстегнула блузку, сняла через голову узкую юбку и оказалась в чем мать родила: только носки белые в черных туфельках на ногах. Петька разевал в растерянности рот и дышать забывал. Михаил Петрович услал его зачем-то в темную комнату. Когда он вернулся, девица возлежала на фоне одной из декораций, широко разведя ноги и, чуть улыбаясь. И началась съемка… Девица была зафиксирована и спереду, и сзаду, и сбоку. Петька менял задники. Так что телеса дамочки были запечатлены на фоне "грецких" развалин, в пальмовой роще, на берегу ядовито-зеленого озера и крутошеих лебедей. А затем произошло то, что отложило печать на всю последующую судьбу Петьки. Мужчина вышел из-за занавески, где обычно прихорашивались клиенты перед съемкой, и было на нем …ничего, если не считать блестящих штиблет и носков на резинке. Он подошел к возлежащей девице, присел перед ней на корточки, погладил по довольно дряблой груди. И Петька увидел, как член у мужчины шевельнулся и затем, налившись кровью превратился в толстый мощный ствол. В студии запахло острым потом. Девица раздвинула ляжки и мужчина ввел свое орудие наполовину.

- Ну, чего уставился? - бурчал недовольно Михаил Петрович. - Снимать надо!

Девица становилась на четвереньки, поворачивалась на правый, на левый бок, садилась верхом, мощный ствол мужчины проникал в нее и останавливался где-то на половине, словно встречая преграду. У Петьки все слилось в одну серую пелену, только обвитый змеистыми венами член был осью, вокруг которой вращалась странная сноподобная действительность. Мужчина и девица дважды прикладывались к бутылке. Не отставал и Михаил Петрович, но Петька отказывался. Девица между тем взгромоздилась на велосипед и сложила губки сердечком. Мужчина приблизился к ней, и Петька впервые увидел "минет". Красные губы девицы охватывали плотным кольцом мужскую плоть, вбирая ее все глубже. Петьку замутило неукротимо. Он выбежал из студии, едва не повалив треногу фотоаппарата. Когда он вернулся со двора, отдышавшись на холоду, дамочка и мужчина одетые прощались с Михаилом Петровичем. Петька заметил, Михаил дал сколько-то денег мужчине.

- Ну иди, иди сюда, красна девица! Ишь, как засмущали тебя. Впервой всегда так, страшно и мутит. Привыкнешь, так нипочем будет. Ну, давай я сам все проявлю, а ты гулять отправляйся! Дело, Петька, обычное - война - разруха, да революция эта е…ная. А дело - стоит. Вот напечатаем побольше этой ебли, да в Питер отправим. Я тут одного человечка подговорил. Не даром, конечно, но мы в убытке не будем. Ну, иди дыши воздухом, да вытряхивай все из головы.

Петька повел плечами и с трудом выдохнул:

- Да неохота мне одному. Я лучше помогать вам буду.

Ну и лады. Идем в проявочную, блондинчик-дурачок!

В темной, наполненной красным сумраком комнате Петька снова ощутил непонятное волнение, как в давешнюю первую ночь, когда проснулся от прикосновения теплой руки Михаила. Теперь они оба стояли над темным раствором и смотрели, как в его таинственной глубине появляются срамные изображения: черный лобок девицы, мощный, обвитый точно кореньями ствол мужчины" Петька почувствовал, как его собственный прибор начал шевелиться в мотне штанов Он слышал, что и Михаил Петрович задышал шумно и возбужденно. Краем глаза Петька видел, что его хозяин слепо уставился взглядом в одну точку, явно не видя, что там происходит. И в то же время рука Михаила Петровича как бы невзначай легла на Петькины ждущие плечи. От этого прикосновения Петьку стала бить крупная неуправляемая дрожь. Глаза его затянула мутная пелена.

- Не бойся, дурачок, меня, я ведь с первого взгляда к тебе с любовью…

А руки его торопливо и жадно шарили в Петькиных брюках и расстегивали ворот рубахи. Затем Петька почувствовал, что его поднимают и несут сильные руки, и крупный, полный запахом хмеля рот прижимается к его рту.

В жаркой темноте Петька обливался потом, колени его были полны желанной слабостью и дрожью. Подмятый тяжестью мускулистого тела, он извивался, ловя ртом воздух. Вдруг острая проникающая боль взрезала его тело, и он отчаянно закричал. Но крик получился коротким. Рот его был зажат губами Михаила Петровича, и он, не помня себя, кусал эти мягкие, пропахшие водкой куски мяса. А потом столь же острая как боль пронизывающая волна радости охватила его тело, и он застонал, слабея и отдаваясь этой волне, чувствуя на языке соленую липкую кровь. Дальше он уже ничего не помнил. Очнулся Петька от густого храпа Михаила Петровича, притиснутый к стене его голым боком. Лежал он в темноте и, не зная сам почему, тосковал и печалился. Михаил Петрович вздохнул, прекратил храпеть, повернулся к нему лицом и, приоткрыв набухшие со сна веки, улыбнулся:

- Вот мы и поженились, Любовь Петровна! Ишь ты, как меня искусал, но за дело, я не в обиде.

И он нежно прикоснулся губами к Петькиной щеке. И это прикосновение открыло в Петькиной душе какую-то невидимую преграду, развязало путы, и неуправляемые жаркие слезы потекли из Петькииых глаз. Он прижался мокрым лицом к теплой волосатой груди Михаила Петровича и замер, сотрясаемый рыданиями.

- Ничего, ничего, - бормотал Михаил Петрович. - Мы с тобой всю жизнь будем заодно, вместе. Как в Писании сказано: муж - жена - одна плоть.

И Петька принял эти слова с полным серьезом и верой День за днем потекла его новая жизнь. Вскоре он уже не мыслил и не представлял себе, что может жить один без Михаила Петровича, без его сильного мускулистого тела, без ночных бесстыдных ласк, без прозвища "Любовь Петровна", без всей этой веселой суеты полуремесленников - полухудожников, которую они вели в этом тихом, забытом временем углу России…

Шелестел осенний дождь за мутными стеклами окон. На мокром крыльце метались ржавые листья. Вечерело. Петька заканчивал свою обычную работу: раскладывал по ящикам готовые фотографии, развешивал еще мокрые негативы и отпечатки. Михаил (мой мужик, как называл его теперь про себя Петька) возился на кухне, готовя немудреную снедь: картошку и щи. Внезапно загремели тяжелые шаги на крыльце, кто-то по-хозяйски, не стучась, распахнул входную дверь. Упало неловко задетое ведро в сенях, и вода забулькала, потекла по скрипучим половицам в погреб. Петька услыхал матерящегося Михаила Петровича, а затем странное молчание воцарилось в сенях. Выглянув из темной каморки, Петька увидел, как двое в кожаных куртках и портупеях стоят перед мертвенно-бледным Михаилом Петровичем. Не более нескольких секунд длилась эта пауза, а затем клубок сильных тел покатился по полу, и ничего не соображающий от страха и неожиданности Петька опомнился только, когда двое поволокли беспамятного Михаила Петровича к выходу. Голова его черно-кудрявая безжизненно пересчитывала пороги и ступеньки. Петька выскочил из темной комнаты, ухватился за одного из кожано-портупейных комиссаров:

- Дяденьки, за что вы его, куда же вы его…?!

Продолжая тащить Михаила Петровича к выходу на дождливо-осеннее крыльцо, один из чекистов отшвырнул Петьку, точно котенка, и захлопнул перед ним дверь. Бросившись к окну, он увидел, как двухколесная таратайка увозит беспамятного, а, может, и мертвого Михаила Петровича в осеннюю слякоть и туман. Петька долго стоял, не шевелясь, посреди опустевшей фото-студии. Тупо глядел на лебедей и колонны, на серые стены, служившие фоном, на нелепую одинокую треногу фотоаппарата. И вдруг завыл, запричитал по-бабьему:

- Миша, Мишенька мой, как же я теперь одна буду. И куда же они, ироды, увели тебя, любовь моя ненаглядная, единственный мой… Господи, да как же это я теперь одна без него буду!?

Слова деревенские, древние, впечатанные в память с детства лились как песня с пересохших Петькиных губ. Впервые он называл себя и считал себя женщиной и всем своим существом, всей своей плотью и душой ощущал невозвратимость потери. Сидя на полу, распатланный и чумазый, он не обращал внимания на слезы и царапины, руки его механически рвали рубаху, и он выл и причитал точно по покойнику. Все страхи, все сомнения и боль сливались в этом вое. Растворялся, уходил в небытие Петька, деревенский балагур и частушечник, и оставалась лишь - Любка, тоскующая женщина, потерявшая мужа и любовника.

Долго сидел он на полу в наступающей темноте, то затихая, то снова начиная погребальный плач. Глубокой ночью он, наконец, поднялся, зажег лампу, обмыл глаза и лицо холодной водой, что стояла в большой бочке, припасенная для субботней бани. Медленно, мыкаясь из угла в угол, стал собирать вещи. Сложил и запер в комод фотоаппарат, накрыл серыми простынями кушетку. Долго перебирал холщевые рубашки и поношенные порты Михаила Петровича. Взял одну, поновее - на память. Собрал небольшой заплечный мешок со своими пожитками, положил туда остатки мятых рублей, что хранились в секретном месте, за большим зеркалом, и перекрестил все углы обезлюдевшего дома Серым, осенним утром, крадучись, выбрался из дома и заспешил на окраину еще спавшего городка Оглянулся в последний раз на голые, печально-черные от дождя деревья, закрытые ставнями окна и решительно направился к железной дороге. Просвистел товарный поезд, медленно ползущий под моросившим дождем. Любка прицепился к последней, пустой и скрипучей платформе. И началась следующая часть его неспокойной жизни. Уплыл из виду, уплыл из памяти маленький городок, где Любка был единственный раз в своей жизни счастлив…

IV

Гудел Казанский вокзал. Любка раззявился на замысловатые башенки и цветные стекла. Такой красоты он еще не видел. Вокруг топотала и спешила столичная жизнь. Цокали копыта потрепанных рысаков, разносчики в цветных рубахах истошными голосами предлагали бублики и пирожки. Ковыляли слепые, припадочные, безногие и безрукие инвалиды. Скрипели телеги, груженые снедью для московских нэповских рынков. Любка совсем растерялся в кипящей толпе. Он и вздохнуть не успел, как чьи-то ловкие руки срезали его заплечный мешок с провизией и немногочисленными пожитками. Любка кинулся за удирающим пацаном. Да, куда там - верткий оборвыш скрылся в густо снующем люде. И Любка побрел вдоль сверкающих стекол Садового кольца, В голове его было гулко, глотка пересохла, а глаза устали от тьмы незнакомого, равнодушного и спешащего невесть куда народа. Долго он крутился по Кольцу, а к ночи снова прибило его к той же Вокзальной площади. Осенний вечер опустился на темнеющий город. Веселая заря мазнула оранжевыми бликами вычурные башенки вокзала, а у его подножья уже было темновато и серовато-синие тени выползли из затейливых закоулков, ожидая ночного часа.

Голод сводил Любкин желудок не на шутку, и его начало мутить. Он пристроился к блинному ларьку и долго смотрел, как уписывают люди блины. Вон один мужик - десяток, наверно, сжевал … Баба в цветастом платке подкатила к ларьку на извозчике. Видно с рынка, после продажи. Задрала подол и откуда-то, чуть не из срамного места, достала измятые рубли и щепотно стала навертывать блин за блином.

- Ты чего глядишь, жрать небось хочешь? - Голос раздался над самым Любкиным ухом, и он даже вздрогнул от неожиданности:

- Ишь ты какой нервный, да нежный с виду. Мы сейчас это устроим.

Голос принадлежал молодому пареньку, на вид Любкиному ровеснику, одетому чисто, но с какой-то размашистой небрежностью.

- Из деревни? Плясать, голосить частушки можешь?

Любка обалдело кивнул утвердительно.

- Ну иди поближе к ларьку, да начинай петь и плясать, да хорошо делай, раззява!

Любка от неожиданности и повелительности тона не заметил даже, что его матерят и ругают. Послушно, привык за годы с Михаилом Петровичем быть в подчинении, побрел к ларьку и остановился перед бабой, что все клевала свои блины. И вдруг топнул ногой, топнул другой и, подбоченясь, пошел по кругу выписывать кренделя, да выделывать коленца, как на деревенских свадьбах. Вокруг собрались любопытные зеваки. Толпа обступила подпевающего самому себе Любку и начала дружно шлепать в ладоши:

- Давай, давай, пацан, хорошо делаешь, по-нашему!

Любку слова эти и хлопки еще больше раззадорили. Он внезапно остановился и завопил во весь голос на деревенский манер - горловым - белым звуком:

Не целуй меня взасос - я не Богородица. От меня Исус Христос - все равно не родится!

Толпа раскололась визгливым смехом. Баба поперхнулась блином и зачертыхалась:

- Похабник-Антихрист, чтоб тебе язык на том свете выжгло!

А Любка, подстегиваемый улюлюкавшей толпой, выбил коленце и продолжал:

- Засолил капусту милка, - да забыл укропу, перепутал, где п … да, - засадил мне в ж...пу!

Толпа забулькала, заохала, закашляла. Внезапно баба прекратила чертыхаться, схватилась за подол и завопила:

- Ограбил, сволочь, держите его, держите, люди добрые! Что же это, а?! Кошелек срезал!

Толпа заворчала, завертелась, в ее гуще пошли водовороты Любку уже не слушали, глядели куда-то в сторону, вслед порхнувшему Любкиному знакомому, да бежавшей за ним вприпрыжку бабе, бросившей недоеденный блин на грязную, затоптанную мостовую. Часто дышавший пахан, потерявший где-то свой картуз, вынырнул перед Любкой, точно соткался из ночного воздуха, схватил его за руку и потащил в глухую черную тень, в глубины незнакомых переулков на вокзальных задворках, облюбованных таинственными незнакомцами, появлявшимися к вечеру и так же внезапно исчезавшими еще до рассвета. Хозяин дома, небритый, в трусах, но в валенках на босу ногу, встретил новичка вопросом:

- Как звать?

Петька, не зная сам почему, не задумываясь, ответил:

- Любкой меня кличут!

- Ишь ты - смелый. Пидорас, что ли?

Любка, не понявший вопроса, на всякий случай ответил:

- Женщина я …

- Ну ладно, ладно, разберемся, кто ты есть … Стирать, варить, можешь?

- Самое простое - картошку, щи, кашу.

- Сойдет. К вечеру приготовь человек на десять. Воры у меня разные - пацаны да мужики. Тертые, битые, крученые. Не очень показывай себя. Женщина, говоришь? Найдешь полюбовника - твое дело, но запомни: лягавых не жалеют. Рано ли поздно, в зоне будешь: на работу не выходи, повязок красных не носи, с ментами не кобелись, но и не подъебывай. Помни, ты - вор в законе! Пацаны соберутся к вечеру, тогда и решим, куда тебя определить. Ишь, морда у тебя ничего, смазливая, одеть, так и вправду за девку сойдешь!

Любка согласно кивал головой, вполовину понимая речь мужика в валенках.

К вечеру, действительно, к столу, накрытому белой скатертью, собрались "пацаны". Большинство потрепанные временем, войной, тюремными ходками и отсидками. Но среди изъеденных морщинами и запятнанных проседью бород мелькали и молодые лица. Ели обильно, еще обильнее выпивали, но компания была молчаливой. "Солидные" - как их определил для себя Любка. Внимательно, не перебивая, выслушали Любкину историю. Белокурый, верткий парень, что привел Любку в малину, носивший странное имя: "Щука", то и дело вскидывал на Любку смешливые глаза и подмигивал ему заговорщицки. Наконец, хозяин малины, еще более грузный за столом, отодвинул стул, подошел к плотно занавешенному окну и проговорил:

- Вот и женщину заимели мы в малине.

Кто-то за столом коротко хохотнул.

- Я и говорю - пидорас он, но свой человек. Без нужды - не донимайте Любку, не он в ответе, что тело у него мужское, а душа - женская Ты - хохотун - завтра пойдешь с Любкой на дело!!

- Да зеленый он, она, то-есть, - запутался говоривший.

- И ничего, что зеленый Ты и поможешь и просветишь, чтобы почернел, да созрел…

- Вася - я же и говорю - завалит он нас, в штаны накладет и завалит!

- Я тебе не Вася, а Василий Семенович! Или "Черный"! Понял! И без трепотни! О деле поговорим позже, меж трех…

Белокурый только кивал в знак согласия. Хозяин поманил Любку и вместе с ним и белокурым выкатился в соседнюю маленькую комнатушку. Закрыв плотно двери, "Черный" присел на широкую постель и, глядя на моргающую, подслеповатую лампадку под угловой иконой, сказал:

- Теперь о деле всурьез. Ты, "Седой", место знаешь. Оно - хорошее и наживное, но трудное. Мы туда сначала Любку запустим…

На следующий день у московского Торгсина, учреждения, где новые власти скупали золото и драгоценности в обмен на жратву, появилась молодая парочка: Любка - в платочке, в новом цветастом ситцевом платье и туфлях на высоком каблуке, и с ней давешний белокурый "пацан" в черной "тройке" и огромной, надвинутой на брови кепке. Выглядела Любка вполне соблазнительно и даже вызывающе приятно. Мужики косились, а прохожие женского полу и среднего вида - осуждающе поджимали губы и покачивали головами. Никогда еще Любка не чувствовал себя так свободно и непринужденно. Платье туго обтягивало его довольно увесистый зад, бедра сами просились и пританцовывали, а высокие каблуки придавали походке упругость и легкость Взгляды мужчин вызывали у Любки приятный озноб и придавали особую оживленность и кокетливость его собственным взглядам и улыбкам. Давешний хохотун - "Седой" сначала стеснялся своей роли, но затем обвык и даже стал заигрывать с Любкой.

- Ишь ты, и впрямь - девка, зад так сам и просится.

Назад Дальше