VITA BREVIS. Письмо Флории Эмилии Аврелию Августину - Юстейн Гордер 6 стр.


Немного погодя ты добавляешь: "И две мои воли, одна старая, другая новая, одна плотская, другая духовная боролись во мне, и в этом раздоре разрывалась душа моя".

Должно быть, в то время ты и написал мне письмо, в коем ты также изливаешься в словах о том, как не хватает тебе наших объятий. Но пусть ныне письмо это не тревожит тебя, я не стану показывать его священнику.

Твои откровения продолжаются так: "Мирское бремя нежно давило на меня, словно во сне: размышления мои о Тебе походили на попытки тех, кто хочет проснуться, но, одолеваемый глубоким сном, вновь в него погружается. И хотя нет ни одного человека, который пожелал бы всегда спать - бодрствование по здравому и всеобщему мнению лучше, - но человек обычно медлит стряхнуть сон: члены его отяжелели, сон уже неприятен, и однако, он спит и спит, хотя пришла уже пора вставать. Так и я уже твёрдо знал, что лучше мне себя любви Твоей отдать, чем злому желанию уступать…"

Но, Аврелий! Неужели ты произносишь это ещё раз? Однако же ныне мне кажется: ты повторяешься, что вообще-то не так уж непохоже на тебя, такое ты, разгорячась, мог постоянно твердить всё снова и снова!

А ты всё только продолжаешь и продолжаешь: "Много лет моих утекло (почти двенадцать лет с тех пор, как я девятнадцатилетним юношей, прочитав Цицеронова "Гортензия", воодушевился мудростью, - но не презрел я земного счастья, и всё откладывал поиски её, а между тем не только обретение, но одно искание её предпочтительнее обретённых сокровищ и царств и плотских услад, готовых к услугам нашим".

Ещё ты пишешь, как Бог избавил тебя от уз плоти. "Дай мне целомудрие и Воздержание, но только не сейчас, - просил ты. - Я боялся, как бы Ты сразу же не услышал меня и сразу же не исцелил от этой злой страсти: я предпочитал утолить её, а не угасить". Этого ты "не вполне хотел и не вполне не хотел".

Но вот наконец пришла к тебе твоя новая невеста и обняла тебя. И тебе открылась "чистота в своём целомудренном достоинстве, в ясной и спокойной радости…".

У меня почти появляется желание поздравить тебя, потому что каким-то образом ты всё же женишься, правда, на невидимой царице, но ведь это её ты возжелал. А кроме того, ты женишься, и поэтому вовсе нет необходимости какой-то новой, неизвестной женщине войти в дом твоей матери. И волки сыты, и овцы целы. Таким образом, должно быть, твоя матушка была необычайно счастлива, ты ведь этого даже не скрывал. Она за один и тот же раз и оженила, и окрестила тебя!

Ты пишешь о своём безумном душевном волнении после этого твоего обращения к новой вере. Я чуть было не сказала - после этой свадьбы: "И страшная буря во мне разразилась ливнем слёз. Чтобы целиком излиться и выговориться, я встал… - и отошёл подальше от Алимпия; даже его присутствие было мне в тягость. В таком состоянии был я тогда, и он это понял; кажется, я ему что-то сказал; в голосе моём уже слышались слёзы; я встал, а он в полном оцепенении остался там, где мы сидели. Не помню, как упал я под какой-то смоковницей и дал волю слезам: они потоками лились из глаз моих - угодная жертва Тебе".

Итак, ты снова искал прибежище под смоковницей, и тем самым круг некоторым образом замкнулся, потому что ты не мог не подумать о той нашей смоковнице здесь, у нас дома в Карфагене. "Ты бывала в Риме?" - спросил ты тогда. У меня дрожь пробегает по спине, когда я думаю об этом, ибо в свете твоих откровений кажется, словно в тот раз случилось нечто почти пророческое. Возможно ли, что иные капли слёз, что потоками струились из глаз твоих, были пролиты также из-за меня?

Только тогда, когда ты упал под какой-то смоковницей в Милане, Эней обрёл свою обещанную ему страну. Наконец это свершилось: всё преодолела любовь!

Ты пишешь: "Тут идём мы к матери, сообщаем ей: она - в радости… Ты обратил меня к Себе: я не искал больше жены, ни на что не надеялся в этом мире. Я крепко стоял в той вере, пребывающим в которой "Ты обратил печаль её в радость" большую, чем та, которой она хотела и ждала от внуков, детей моих по плоти".

Не был ли ты в тот раз всё же слишком прыток, поспешно описав духовные возможности Адеодата в этой области? Ведь не мог же ты тогда знать, как несчастлива его судьба? Или же бедный мальчик позволил обнять себя Воздержанию, и он тоже? Или же ты больше не считал его своим сыном? Ну да, он был, понимаешь ли, внебрачным ребёнком, и мы ещё не подошли к последнему акту трагедии.

О поездке обратно из имения Верекунда ты пишешь в Девятой книге: "Мы взяли с собой и Адеодата, сына от плоти моей и от греха моего. Он был прекрасным созданием Твоим. Было ему лет пятнадцать, а он превосходил умом многих важных и учёных мужей. Исповедаю тебе дары Твои, Господи Боже мой, Создатель всего, властный преобразить безобразие наше: от меня этот мальчик ничего не получил, я только запятнал его своим проступком. А что он воспитан был в учении Твоём, это внушил нам Ты и никто другой; исповедаю Тебе дары Твои".

Далее ты пишешь: "Есть у меня книга, озаглавленная "Учитель". Это он там разговаривает со мной. Ты знаешь, что все мысли, вложенные там в уста моего собеседника, принадлежат ему, шестнадцатилетнему. Много ещё более удивительного обнаруживал я в нём. Меня пугала такая даровитость. Какой мастер, кроме Тебя, мог бы сделать такое чудо? Ты рано прервал его земную жизнь, и мне спокойнее за него. Я не боюсь ни за его отрочество, ни за его юность - вообще не боюсь за него".

Не скрываю, до какой степени мне больно читать эти строки. И я бранюсь, но совсем по другой причине. Какова здесь воля Бога, что забрал Адеодата из жизни здесь, на Земле, я не стану ничего говорить. Знаю только, что именно ты забрал мальчика у его матери. Адеодат был моё единственное дитя, милостивый господин епископ!

Не под твоей ли опекой он в конце концов зачах и умер, покинув нас обоих?

Как хорошо тебе теперь, когда не нужно более бояться того, что и Адеодат тоже мог бы дозволить соблазнить себя какой-нибудь непостоянной женщине под смоковницей. Сама я, вероятно, боялась бы даже того, что он однажды упал бы на колени перед Воздержанием - как его раб и паж, как "герой туфельки", как настоящий подкаблучник.

IX

ТЕПЕРЬ Я ГОВОРЮ, как и ты, что многое пропускаю, дабы быстрее подойти к тому, чему я придаю большое значение. Кроме того, я истратила половину своего состояния на покупку пергамента и у меня осталось не так уж много листов, чтобы писать.

По дороге домой из Африки вы прибыли в Остию на Тибре. Там у тебя с Моникой была "сладостная беседа", во время которой вы пытались выявить, "какова будущая вечная жизнь святых…" Итак, в беседе вашей вы пришли к тому, "что любое удовольствие, доставляемое телесными чувствами, осиянное любым земным светом, не достойно не только сравнения с радостями той жизни, но даже упоминания рядом с ними".

Ты должен простить меня, милостивый господин епископ, но я ныне - женщина образованная. При всём моем смирении я ощущаю поэтому известную потребность указать, что это звучит как своего рода заклинание, мольба. Потому что подумай, а вдруг ты ошибаешься именно в этом решающем пункте. Ты хотел бы воздать хвалу Эпикуру, как ты сказал однажды, когда ещё не знал меня. Сама же я полагаю, что ты и Адеодат хотели сразу же вернуться домой в Карфаген. Тогда бы у тебя выбора не было и тогда-то и тебе должно было бы жить, как полноценному человеку, - здесь и ныне. Полагаю, у тебя было бы более чем достаточно земной любви, дабы делить её как со мной, так и с другими.

Жизнь так коротка, что у нас нет возможности вершить неверный суд над любовью. Сначала нам должно жить, Аврелий, а уж потом мы можем философствовать.

Но не будем, в конце концов, забывать Монику. Итак, в Остии она слегла в лихорадке. И ты слышал, как она однажды "доверчиво, как мать", разговорилась с кем-то из твоих друзей "о презрении к этой жизни и о благе смерти". Sic!

Думаю, она была человеком богобоязненным, что умудрялся презирать эту жизнь. Всё же я ощущаю потребность добавить: возможно, это то же самое, что презирать дело сотворения мира Богом. Мы ведь не знаем, создал ли Бог для нас какой-то другой мир. Замечаю, что ныне я начинаю повторяться, но это лишь потому, что ты, милостивый господин епископ, пожалуй, так часто повторяешься в своих откровениях! Я полагаю, что следует назвать человеческим высокомерием отрицание этой жизни со всеми её земными радостями - в пользу существования, которое, возможно, является всего лишь некоей абстракцией. Ты, верно, не забыл, как критиковал Аристотель все подобного рода представления о мире идей?

Жизнь так коротка, Аврелий! Нам дозволено надеяться на жизнь после этой. Но нам не дозволено дурно говорить друг о друге и о самих себе, приблизительно как об орудии достижения такого бытия, о котором мы ничего не знаем. Кроме того, есть ещё другая возможность, которую ты вообще не затрагиваешь ни в одной из своих книг. Как императорскому оратору, тебе бы, во всяком случае, следовало рассмотреть возможность того, что вечная жизнь существует лишь для отдельных душ, но само основание для вынесения приговора здесь иное, нежели ты сам считаешь по преимуществу уже данным. Я, например, вовсе не полагаю считать, по необходимости, большим грехом чувственную любовь к женщине в жизни некоего человека, нежели разлучить ту же самую женщину с её единственным сыном. Сама же я наслаждаюсь мыслью о том, что тот самый Бог, который создал небо и землю, - это тот же самый Бог, что создал и Венеру. Помнишь то время, когда я носила ребёнка? Или то время, когда кормила грудью Адеодата? Даже тогда ты отваживался обладать мною и не искал никого другого.

Разве тогда ты отстоял далее от Бога?

Я не говорю: я знаю что-то об этом. Я говорю лишь: я не знаю!

Я не говорю даже: я не верю в Суд Божий. Я говорю лишь: я, возможно, верю также в Суд над тем, чтобы повернуться спиной ко всем радостям, ко всему теплу и ко всем тем нежностям, которые отрицает ныне епископ Гиппона Царского. Таково откровение Флории!

Итак, Моника умерла на девятый день болезни на пятьдесят шестом году своей жизни - и на тридцать третьем году жизни моей, Аврелий! Тогда "эта верующая и благочестивая душа разрешилась от тела".

Ты пишешь далее: "Когда мать испустила дух, Адеодат, дитя, жалобно зарыдал". Но тебе показалось, "что не подобает отмечать эту кончину слёзными жалобами и стенаниями: ими ведь обычно оплакивают горькую долю умерших и как бы полное их исчезновение. А для неё смерть не была горька, да вообще для неё и не было смерти".

Мир её памяти, Ваше Высокопреосвященство! Ты не скрываешь, что и тебе было тоже больно, ужасно больно, и что как только ты оставался один, ты давал волю слезам. Ты наверняка чуточку стыдился того, что уронил несколько капель слёз, оплакивая свою мать, ведь это могло быть воспринято как знак: земные чувства тебе ещё не чужды.

Помнишь, как мы однажды говорили о надменности греческих героев. Мне кажется ныне, что, быть может, уместно напомнить тебе, что даже ты - всего-навсего только человек. Доколе ещё, Аврелий, ты будешь злоупотреблять моим терпением? Сколько бы ты ни изворачивался, у тебя тоже есть "земные чувства"; я имею в виду, если у тебя вообще есть чувства, потому что каковы именно должны тогда быть другие чувства, коими как раз и обладаешь ты?

И вот я получила второе письмо от моего Аврелия…

После похорон Моники в Остии ты вместе с Адеодатом уехал в Рим, и там вы оставались почти целый год.

Но этот год ты совершенно не описываешь в своих откровениях, милостивый господин епископ. Почему ты этого не делаешь? Ужели всё же есть предел твоим откровенным признаниям?

"Исповедаться - лекарство для того, кто совершил ошибку", - пишет Цицерон. Но ты, Аврелий, не признаёшь свои самые важнейшие ошибки! Как ты можешь вычеркнуть последний акт трагедии? Ибо чему может научить нас трагедия, если мы о ней не рассказываем?!

После смерти Моники тебя, должно быть, внезапно швырнуло в состояние пустоты и сомнения. Ведь ты тоже остался ныне один с сыном, Моника умерла, и тебе недоставало меня, Аврелий, тебе меня недоставало! Должно быть, то же самое происходило и с Адеодатом - ведь минуло два года с тех пор, как он не видел меня. Но меня ему не дано было никогда больше увидеть, и его я тоже никогда больше не увидела.

В письме своём ты сообщил, что Моника умерла и что мне не должно мучить тебя, возвращаясь всё снова и снова к прошлому.

Но ты постарался рассказать, что помолвка твоя давно расторгнута и что ты никогда не женишься. Возможно, ты всё-таки нуждаешься в том, чтобы тебе напомнили о самых последних заключительных словах твоего привета.

Ты пишешь: "Как мне недостаёт тебя, Флория! Я желал бы, чтобы ты была ныне с нами. Я хочу видеть тебя, я хочу видеть тебя и одновременно не хочу этого. Я хочу, но я не могу, и я не могу, но я хочу".

Как трудно бывает порой человеку решиться на что-либо, и разве так уж странно в подобном случае, когда его несколько раз заносит и он поступает неподобающим образом? "Вижу и одобряю лучшее, а следую худшему", - пишет Овидий.

Тогда ты дозволил и Адеодату приписать маленький привет своей матушке. Как мило с твоей стороны, Аврелий, и так предусмотрительно, потому что мальчику наверняка показалось это приятным после того, как прошло несколько лет с тех пор, как он и я видели друг друга в последний раз.

Недоставало нам друг друга взаимно, и я истолковала твои слова тогда так, что ты хочешь видеть меня. И я поехала в Рим. Мне посчастливилось, и оказия с кораблём представилась мне всего лишь через несколько дней.

Один вопрос всё время назойливо звучал в моих ушах: "Ты бывала в Риме?" Когда я прибыла туда теперь во второй раз, и на этот раз совсем одна, мне пришлось походить по разным церковным общинам, расспрашивая о тебе. Но уже через несколько дней мы встретились наверху на Авентине и смогли обнять друг друга вновь.

Так мы и стояли долгое время, глубоко заглядывая друг другу в глаза, настолько глубоко, насколько могли проникнуть наши взгляды. Разве в тот час мы не были одной-единственной живой душой, словно отражавшейся в себе самой? А потом ты что-то сказал, Аврелий, ты помнишь, что именно? "Отныне ты будешь постоянно со мной", - сказал ты!

Ты не пал тогда, когда мы в течение нескольких кратких недель снова начали нашу старую совместную жизнь. Я имею в виду то, что ты восстал к новой жизни, после того как пребывал в теневой долине теологов. Поэтому в том, что произошло в эти недели, нет ничего такого, в чём нельзя было бы откровенно признаться и Богу, и людям. Надеюсь, ты ничего не пишешь в твоих книгах о том времени, исключительно принимая во внимание то, что произошло потом.

Помнишь, как мы стояли тогда внизу на Форуме, глядя на снег, что лежал над императорскими палаццо? Ты увидел, что я мёрзну, и тогда ты тесно прижал меня к себе, так тесно, что я ощущала, как теплела твоя кровь. Помню, я повернулась к тебе и сказала, что в тебе нет стыда. Но я желала того же самого. Нас было двое, но желание у нас было лишь одно - общее.

Мы не могли жить под одной крышей, так как ты не хотел, чтоб Адеодат встретился со мной.

"Во всяком случае - не сейчас", - сказал ты. Я могла бы умереть от тоски и страстного желания увидеть сына. Но ты полагал, что мальчик был бы столь ужасно разочарован, если бы не одно, так другое всё же помешало бы нашему великому воссоединению. И вот ты снял тогда наверху, на Авентине, эту комнату, место, где ты и я могли видеться.

Как нам забыть ту зиму, Аврелий?! Мы снова состояли оба в браке с Венерой и могли вольно резвиться в её объятиях. Разве ты не говорил тогда, что чувствовал себя увядшим древом, которое вдруг снова поднимается и оживает, ибо наконец-то после долгого засушливого лета полил дождь?

Это не только ради того, чтобы пощадить тебя, я сейчас выражаюсь кратко. Однажды в полдень ты обрушился на меня в приступе внезапного бешенства. Это было после того, как мы снова делили друг с другом дары Венеры. А потом ты ударил меня… Помнишь, как ты ударил меня? И ты, Аврелий, ты, что некогда был уважаемым учителем риторики, ты почти безжалостно избил меня за то, что дозволил искусить себя моей нежностью. Это мне должно было нести вину за твою страсть. Я уже процитировала Горация, но сейчас я охотно повторю: "Когда глупцы хотят избежать ошибки, они, как правило, делают совершенно противоположное!"

Ты бил меня и кричал, Ваше Высокопреосвященство, потому что я ныне снова стала угрозой для спасения твоей души. Потом ты схватил палку и вновь ударил меня. Я думала, что ты, быть может, хотел выбить из меня жизнь, потому что это, вероятно, могло бы принести точно такую же пользу, как если бы речь шла о тебе.

Назад Дальше