С Лауреатом мы ездим раз в неделю получать газовые балоны, для квасной палатки напротив Дома моды, на проспекте Мира. В кабине у него лежит мафон "Весна", красивый, чёрный. Кассета одна и та же всё время – Токарев. "Я работаю как лошадь, всё дела, дела, дела... А жена не потерпела, и к свободному ушла!.." - сквозь гул мотора и уличный шум доносится хриплый эмигрантский баритон. Лауреат неизменно хмурится, потом встряхивает головой и говорит мне: "Эт про меня, точь-в-точь". Лезет за пачкой "Столичных".
Хороший он мужик. Все думают, что балагур, а ведь глаза у него – грустные-грустные.
Я как-то спросил его, отчего так. Мы разгрузили баллоны, получили от киоскера по кружке кваса и сели на кирпичики, лицом к университетскому Ботаническому саду. За спиной шумел машинами проспект Мира.
Лауреат повернул лицо ко мне и долго – мне стало неловко, я принялся молча пить квас, - разглядывал меня.
"Смотри ш ты..." - наконец, сказал он. "Пацан совсем, а..."
Неожиданно Лауреат встаёт и забирает у меня кружку. Уходит в палатку. Возвращается быстро, опять с полными кружками.
"Грустные, говоришь..." - усаживается он рядом со мной и протягивает кружку. Отхлёбываел из своей. Ставит на землю и лезет за сигаретами.
"Сын у меня был. Валеркой звали. Вот такой, как ты, жердь худая. Постарше только. Больше нету. Долг, блядь, интернациональный. Суки. Даже не рассказали, как..."
Я отпиваю из своей кружки и чувствую, как квас резко шибает в нос и царапает нёбо. В нём водка, понимаю я.
"Вот потому-то у меня глазки и грустные", - глядя на листья деревьев, говорит Лауреат. Хлопает себя по коленям. "Ладно, поехали. Ты смотри, не захмелей. Мне-то что, я - за рулём. А ты еще школьник".
Я не очень понимаю, что это значит, и глупо улыбаюсь.
На обратном пути Лауреат рассказывает о своём походе в женскую баню и громко хохочет. Но я плохо его понимаю, меня развезло от кваса с водкой и я лишь таращусь в открытое окно. Мы сворачиваем в Грохольский переулок. Светит солнце. Летит тополиный пух.
"Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой! То мне страшно, то мне грустно, то теряю свой покой..."
***
Всех давно знаю, ко многому привык. Я тут - свой. В основном, благодаря Рашиду. Это он вызволил меня из бакалейного отдела, из подсобки, где я всю зиму каждый четверг фасовал крупы и конфеты.
Полукруглым совком черпать из ракорячившегося рядом мешка крупу и, следя за стрелкой весов, отмерять килограмм в бумажный пакет, затем сворачивать его края, загибая бумажные "уши" - занятие то ещё... Чуть веселее было с конфетами - после фасовки всегда оставалась горсть-другая, но и это в конце концов надоедало, а конфет уже не хотелось. Иногда в подсобку заходили грузчики – здоровенный Ромка и тихий, улыбчивый Слава. Если на фасовке была дефицитная гречка, они прятали пару пакетов под халат и совершали несколько ходок в подвал. В награду за молчание приносили мне спизженные из рыбного отдела консервы, шпроты или сайру. Но по числу пакетов можно было зашухериться перед Валентиной, да и дверь заведующей часто открыта.
Из жестяной консервной крышки, свернув её с одного конца полутрубочкой, я сделал подобие желобка, узкого в одной части, и широкого в другой. Мешок протыкался еще на складе. Гречка высыпалась по желобку в подставленную тару. Дыра была такая маленькая, что когда желобок вынимался, её практически невозможно было заметить.
"Далеко пойдешь...", - на перекуре похвалил моё изобретение Ромка. "Главное, чтоб не остановили слишком рано".
Я мужественно усмехнулся.
Слава, отложив газету, протянул руку к пустому молочному контейнеру – здоровенной клетке на колёсиках. Приоткрыл решётчатую дверцу. И хлопнул её о контейнер. Клацнул железной задвижкой.
Получилось похоже.
"От трёх до пяти", - подмигнул мне Слава и снова уткнулся в газету.
Оба грузчика – люди незаурядные. Ромка занимается культуризмом. Ему лет двадцать пять. Высокий, широкоплечий, со здоровенными руками. За раз он относит в камеру-холодильник по три коробки масла. Пятидесятикилограмовые мешки с сахаром хватает одной рукой и выбрасывет из подвала на лестницу. Там уже мы тащим их в подсобку. Густые усы и волнистая шевелюра делают его похожим на драгуна. Любимец женского персонала магазина, Ромка не курит и не пьет, впрочим, как и Слава. Хотя отдых они называют "перекуром", по солдатской привычке, объяснил Ромка.
Слава – любитель книг. Он старше Ромки лет на десять. Невысокий, жилистый. На одной лишь сдаче макулатуры – а её в магазине немерено, Слава собрал кучу подписных изданий. Выкупил почти всю серию "Всемирной литературы". Его хорошо знают в "Букинисте" на Сретенке. С ним мы часто спорим по поводу . Я поклонник Маяковского, раннего. Славик – ценитель Северянинова. Как-то раз, насмехаясь над ананасами в шампанском, я довёл Славу до того, что он бросил на пол лоток с глазированными сырками и полез в драку. Хорошо, Ромка расстащил нас и держал, пока мы не успокоились. Теперь избегаем острых тем, переключились на прозу и оба с удовольствием цитируем Гашека.
Почему-то раньше я думал, что грузчик – это вечно пьяный человеческий обмылок... Вообще, знакомство с миром торговли на многое заставляет смотреть иначе.
В магазине есть еще один подсобник. Витя-Зверь. Он работает только в мясном. Огромный пузатый мужик с вечно заспанными, заплывшими глазами. Вся его задача – принять фуру с мясом, закинуть в подвал и по мере надобности .доставить в разделочную. Кличку он получил за три своих главных качества. По словам Лауреата, у Вити "волчий аппетит", "медвежий сон" и "звериная ненависть к работе".
У Вити есть одна уникальная способность – животом он может вышибать запертую дверь. Что иногда он и проделывает, на спор. Выбирает кого-нибудь из заходящих к Рашиду клиентов и предлагает пари на бутылку.
Витя не очень любит людей. Пожалуй, единственный из клиентов Рашида, кого он не задирает и не трогает, это слепой Сан Саныч. Сан Саныч живёт в том же доме, где наш магазин, прямо над нами. Старый, но держится бодряком. Раза два-три в неделю заходит за пригоршней азу или парой котлет. Денег с него никто не берёт, хоть он всегда и протягивает свой кошелёк. Рашид в такие минуты хмурится и сует ему в кошелёк какую-нибудь деньгу.
На майские Сан Саныч напился и сильно ругался матом. Пиджак его больше походил на кольчугу или чешую от висевших на нём медалей. Когда Сан Саныч материл Сталина, медали печально позвякивали.
Витя всегда предлагает ему выпить, но пьяным Сан Саныча я видел лишь раз, перед Днём Победы.
Со мной Витя не общается. Я для него "сопляк". Да и мне на него насрать.
Другое дело – мясник Рашид.
Личность на весь район известная и уважаемая. Плотный, коренастый татарин. Степенный и рассудительный, как и любой человек, работающий с мясом.
Рабочий день Рашид начинает со стакана водки. В его шкафчике всегда хранится пара "Столичной", экспортной, "с винтом". И чистый гранёный стакан, который он тщательно споласкивает после каждого употребления.
Витя-Зверь пьёт обычно "андроповку" или "Русскую". На тех пробки обычные, "бескозырки". Когда отгибаешь ушко, надрывается небольшая полоска, тянешь её и пробка снимается. Если в пробку напихать хлебный мякиш и немного погнуть, краями внутрь, а надорванную полоску с ушком выпрямить вверх, получается туловище и голова верблюда. Остаётся воткнуть в мякиш четыре спички – и ноги готовы.
Русское оригами.
Когда я сделал первого верблюда, Витя-Зверь лишь хмыкнул. А вот Рашиду игрушка понравилась. Мясник поставил её на шкаф и сказал Витьку все пробки отдавать мне.
"Караван хочу", - улыбаясь во всё широкое лицо, подмигнул Рашид. "Ты, смотрю, парень с выдумкой. Иди к нам, чего ты в бакалее трешься..."
Рашид переговорил с заведующей Валентиной. Та, хоть и нехотя – пропал дармовой фасовщик – согласилась.
Уважаемый человек всё-таки просил.
Теперь моя жизнь наладилась.
Рашид учит меня искусству мясницкого дела.
"Смотри", - говорит он, срезая с бледно-желтой свиной туши расплывшееся пятно штампа. Выбрасывает кожу не в мусорный лоток, а в небольшой пакет у шкафчика. "Это второй сорт. Но в советской торговле всё должно быть только первого сорта. И людям нравится, и нам деньга лучше идёт".
Рашид укладывает тушу на плаху, берётся за топор и поводит плечами. Витя-Зверь лениво поднимается со стула, подходит к туше и придерживает её. Рашид взмахивает топором. При каждом ударе он громко "кхекает". Я заворожено наблюдаю. Топор входит глубоко в мясо, рубит кость и тут же взмывает вверх, чтобы снова обрушиться. В руках Рашида он кажется невесомым.
Минута-другая – и туша разделена на крупные куски. Они валяются на кафельном полу. Каждый из них Рашид придирчиво разглядывает. Укладывает на плаху выбранный. Взмах – "кхэк!" - и кусок располовинен. "Кхэк!" "Кхэк"!
Второй мясник, молчаливый Хафиз, водит тонким бруском по обвалочному ножу. Хафиз вечно хмурый, вечно заросший щетиной и совсем непьющий. По пятницам он не обедает с нами. Ходит в мечеть, что неподалёку, у "Олимпийского". Витя-Зверь и Рашид постоянно подсмеиваются над ним, но Хафиз и ухом не ведёт.
"Вот свинина же – грязное мясо" - лыбится Витя-Зверь. "Тебе ж не то, что есть, даже трогать нельзя её".
Хафиз невозмутимо нарезает корейку.
"Ты ж потом руками вот так будешь делать", - не унимается Витя, проводя толстыми пальцами перед своим лицом, на манер мусульманского жеста. "Как с Аллахом потом говорить будешь? Тот скажет – фу, свининой воняет!"
Витя ржёт над своей шуткой. Огромный живот его под черным халатом прыгает вверх-вниз.
"Дюрак ти", - качает головой Хафиз. "Дюрак и камсамолис. Тьфу, а ни чилавек. Савинья и то лушше".
"Понял, Витёк, - улыбается Рашид. – Не нажрал ты еще на свинью. Похож уже, но еще потрудиться надо!"
Витя-Зверь обижается и усаживается на стул. Складывает на животе руки и закрывает глаза, притворяясь спящим.
Рашид усмехается.
"Вот с такими чудиками и приходится работать" - говорит он мне. "Ты с них пример не бери. Хочешь стать настоящим мужиком - запомни такую вещь: мужик должен быть гладко выбрит, коротко подстрижен и слегка поддат. От так вот..."
Хафиз бормочет что-то по-татарски и выходит в зал.
Витя-Зверь всхрюкивает – он и впрямь уже задремал.
Рашид разворачивает ко мне лоток с нарезанными кусками. Мясо так себе, заветренное, синеватое.
"Всё зависит от того, как разложить, и главное – как показать".
Рашид берёт один из кусков и протягивает мне. Крутит кистью, показывая с разных сторон.
"Видишь – если ты так этот кусок показывать будешь, его ни одна дура не возьмёт. А вот так..." - ловко перехватывает он кусок и вновь крутит кистью.
Я поражаюсь – это совсем другое мясо. Свежее и сочное. С одной стороны Рашид заранее срезал заветрившуюся плёнку. Всю её срезать нельзя – слишком большие отходы.
"Так и всё в жизни, пацан. Умеешь сделать правильно – люди оценят. Нет – будешь, вон... Как Витя, стул пропёрдывать..."
И в самом деле – чуть накренившись. Витя-Зверь издаёт звук, похожий на тракторное тарахтенье. Глаза его по прежнему закрыты. Весь облик его напоминает одного из восточных божков, виденных мною в отцовской энциклопедии. Правда, скорее Витя - злая каррикатура на будду.
***
– Эскимос! – раздаётся голос из дверей молочного.
Эскимос – это я.
Такую кличку мне дали за сидение в холодильной камере. Не добровольное, конечно.
Недели две назад Валентина вручила мне длинный, сантиметров в сорок, нож и отвела в "холодильник". Там хорошо, прохладно после духоты бакалейной подсобки. Вдоль левой стены – пластмассовые ящики с варёной колбасой. Каждый батон перевязан в нескольких местах верёвкой.
"Смотри сюда", - Валентина показала на ящики. "Срезаешь веревку, батоны прекладываешь в другой ящик, вон пустой стоит, и складываешь у другой стены. Веревки – бросай сюда" - махнула она в сторону угла. "Работы на полчаса, я приду, открою тебя".
"Вы меня что, запереть тут хотите?" - оглядел я металлические стены, все в инее.
Валентина усмехнулась:
"Работой согреешься. Надень ватник, если хочешь, у кастелянши возьми. Конечно, закрою. Распи.. разворуют, в общем, если не закрыть".
За ватником мне идти было лень. Полчаса в прохладе – отлично даже.
Валентина клацнула дверью.
Камера освещалась обычной лампочкой, достаточно яркой, в прозрачном плафоне.
С колбасой я справился минут за сорок, как было видно на циферблате моих новеньких "Сейко". Съел полбатона попутно, отхватывая куски ножом на манер царя Иван Васильевича – одним махом, держа батон на весу.
Постучал в дверь.
Тишина.
Постучал еще – кулаком. Рукояткой ножа. Ногой,
Безрезультатно.
Пытался услышать, есть ли за дверью люди. Прикладывал ухо к холодному металлу. Но слышал лишь мерный гул холодильной камеры.
Орал во всю глотку. С разбегу лупил ногами в дверь.
Приседал, прыгал и поднимал ящик с колбасой. Больше всего озябли пальцы, и ящик держать было неудобно. Пытался согреть руки в карманах – не очень-то помогло. Полез к единственному источнику тепла – лампе. Прямо по ящикам с колбасой. Но лампа была за плафоном, грела слабо. Порыскал в карманах – двушка была слишком толстой, а вот копейка идеально влезла в прорезь шурупа. Открутил шурупы, снял плафон. Потянулся руками к лампочке. Стоять было неудобно, батоны проминались под ногами, ворочались, как живые. Покачнувшись, заехал рукой по лампе. Та не разбилась, но погасла.
В темноте, присев на корточки и спрятав кисти под мышками, просидел долго. Изредка вставал и молотил в дверь.
Пел песни, почему-то чаще всего про "земля в иллюминаторе видна".
Как стукнул замок, не услышал. Лишь вздрогнул от появившейся полоски света и аханья заведующей.
Валентина оттащила меня к себе в кабинет. Принесла тарелку горящего борща. Поколебавшись, достала из стола бутылку коньяка.
"Или водочки?", - участливо заглянула в глаза.
Чистую водку я никогда не пил, но отказать было не удобно.
Налитые мне полстакана пил мелкими глотками, стараясь не дышать носом.
"Как молоко пьёт!" - сунулся в кабинет Лауреат, но Валентина лишь зло зыркнула на него.
В общем, это из-за Лауреата она и забыла про меня.
Заведующая чуть не плакала.
"Ты только не рассказывай никому, ладно?" - просила она.
Лицо и уши горели. В голове приятно шумело. Только в желудке водка с трудом уживалась с супом, ёкая и отрыгаясь.
"Так ведь все и так знают", - удивился я. "Лауреат уж наверняка рассказал..."
Я стремительно пьянел. Постеснявшись, попросил еще полстакана.
"Так ведь то у нас", - удивилась, в свою очередь, заведующая. Блеснула золотым рядом зубов. "Мы как одна семья. Свои секреты. А другим о них знать не положено. Ты выпей ещё, только не увлекайся. Рано тебе ещё".
Я выпил.
Потом выпил с Рашидом и Витей-Зверем.
"Ну вот, теперь, когда сядешь – карцер не страшен будет!" - ржёт Витя-Зверь и получает тумак от Рашида:
"Ты не каркай, дурак... пацан только жить начинает".
"Турма тош люди живут", - неожиданно встревает Хафиз. "Только будиш пить – чилавек савсем палахой будиш. Дома плоха жить будиш, турма плоха жить будиш..."
"Не слушай его, малой! – смеётся Витя-Зверь. – Пей смело, у тебя еще вся печень впереди!"
Я выпивал и закусывал бужениной. Совсем не хотелось ни в тюрьму, ни домой.
Схемы разделки коровьей туши, развешанные на противоположной стене, покачивались и плыли куда-то вбок.
Потом я поплёлся в "Гастроном" на Переяславку. Наташки "на воде" не оказалось – её поставили в рыбный. На перекур не отпустили. Я долго стоял у прилавка и говорил нехорошие слова в адрес заведующей. Своей и местной.
Наташка смеялась. Ну, вылитая татарка...
Покупатели обходили меня стороной.
Уловив краем уха, сквозь шум и ватный гул в голове непонравившееся мне слово "милиция", всё же свалил из гасторнома.
Как доехал до дома – помню плохо. Сразу лёг спать. Даже забыл спрятать сигареты в электрощитке.
На утро, под хмурый взгляд отца и мамино качание головой, собрался, не завтракая, и поехал на работу.
Меня мутило и шатало. Но это было неважно.
Я – свой.
– Эскимос, иди сюда!
Это зовёт меня Слава. Он сидит на скамье возле распахнутых широких дверей в молочный отдел. Слава уже облачился в серый застиранный халат, нараспашку. Рядом с ним лежат новенькие рабочие перчатки.
Я подхожу, жму ему руку. Присаживаюсь рядом.
Слава читает газету, "Вечёрку". "Кто убил Улофа Пальме?" - вижу я заголовок.
– Прикольная фамилия, - говорю я. – И кликухи не надо. Готовая уже – Пальма.
Славик хмыкает и переворачивает страницу.
– А я только вчера узнал – Катаев, оказывается, умер... – лениво сообщает мне он.
– Какой из них? – спрашиваю его с видом знатока.
Слава недоуменно смотрит на меня.
– Ну не Евгений же...
Слава рад шансу посадить меня в лужу и начинает рассказывать биографию Катаевых. Я и не знал, что Евгений погиб на войне.
Мы беседуем об Ильфе и Петрове и их романах. Славе книги сатириков категорически не нравятся.
– Ты понимаешь, они были хорошие публицисты. Мастера. Но то, чем они занимались – не искусство. Это ремесло. Штучная работа, но – ремесло. Вот "Одноэтажная Америка" их – вещь хорошая. А "Золотой телёнок" и "Стулья" - злые вещи. Да там на каждой странице - ненависть к русским. А сам Остап – сволочь и гад, если разобраться. Стариков бьёт, не только Кису. Хлеб на дорогу бросает... Не, плохие книжки... И всё гнилое - за смехуёчки спрятано... Жиды, хуле с них взять...
Слава сплёвывает себе под ноги.
– Да ну... – растерянно говорю я. – По-моему, ты преувеличиваешь... Тем более, какая разница – жиды, не жиды... Нормальные люди среди них тоже есть. Вон, директор у нас в математической был, Гольденберг. Хороший дядька. Даже книжку мне подарил, про Лермонтова. И дружбан у меня там – Димон Бравер, тоже пацан как пацан.
Слава хмыкает:
– Дружбан твой и дальше математику учить будет. А ты тут чему научишься? Говно на лопате носить... Даже тут не русские всем заправляют, а татарва одна. Рашид этот, Хафиз... Рувили всякие...
– Да какая разница-то? – завожусь я. – Нет, ты объясни.
Особенно меня задевают слова про знакомых мясников.
Славка не в духе сегодня, и снова принимается за газету.
– Здоров, интеллигенты! – раздаётся голос появившегося из дверей Ромки. На нём клетчатая рубаха, едва сходящаяся на груди, и линялые "левисы".
– Чего, Эскимос, попал под раздачу? – подмигивает Ромка. – Ты его побольше слушай, ага. Станешь таким же хануриком. Будешь сидеть, газетки почитывать.
– На себя посмотри... – бормочет Слава, встаёт со скамейки и уходит.
Ромка держит в руках свой халат. Бросает его на забытые Славой перчатки. Закатывает рукав рубашки и сгибает руку. Бицепс вздувается, по всему предплечью змеятся крупные вены.
– Посмотрел. Не стыдно, - смеётся Ромка, скидывает рубаху и передевается в халат прямо на улице. Я поневоле отмечаю, что мой бицепс меньше любого из кубиков на его животе.