Йоганн Вальгрен Женщина птица - Карл 7 стр.


Я задерживаюсь на минуту в гараже на заднем дворе. В свете уличного фонаря машинный лак блестит, как лед. Это наша третья машина, горчично-желтый "ситроен". Первую папа купил, когда я был еще совсем маленький, но я и сейчас помню: она пахла нагретой пылью, текстилем и старыми книгами… этот запах и сейчас всплывает в памяти, когда я листаю семейный фотоальбом. На фотографиях тех лет машина чуть не на каждом снимке - симпатичная зеленая "вольво PV" , мы, улыбаясь, позируем на его фоне… Потом появился мини-автобус "фольксваген", мама его презрительно называла "цыганской повозкой". Насколько я помню, он почти все время был в ремонте и не оставил большого следа в нашей жизни; во всяком случае, в фотоальбоме его нет.

Я сажусь в машину и пристегиваю ремень. В машине пахнет елкой, мылом и немного трубочным табаком. Я люблю "ситроен" больше тех двух, я даже ездил с папой за город к автопродавцу. Сколько лет мне тогда было? Одиннадцать… двенадцать? Помню папино недоверие к дилеру: "Он торговал лошадьми во время войны, а теперь пользуется теми же грязными трюками…" Но машину, как бы то ни было, купили, папа позволил мне сесть на переднее сиденье и всю дорогу мурлыкал какой-то старинный мотив, рассеянно поглядывая на дорогу.

Я выезжаю на Чёпмансгатан и еду к центру. Холодный белый свет фонарей, жутковатые пустынные улицы. Можно подумать, что в городе чума и все уехали. Проезжаю городской театр, бросаю взгляд на киноафишу: "Глупый убийца", фильм Хассе Альфредссона. Пересекаю Сандгатан и еду к вокзалу и Старому городу. Включаю радио - новости. Вводится пятикроновая монета, новое правительство; долой пятикроновую бумажку и либералов, да здравствует монета и социалисты, шесть лет находившиеся в оппозиции. Мне смешно - людям здесь совершенно наплевать, что там напридумывают соссы в Стокгольме; здесь все останется, как было: то же море, те же поля, та же безработица, спящие улицы и пятикроновые бумажки.

У "Музыки Свенссона" я притормаживаю. Старик часто сидит здесь по вечерам и копается в каком-нибудь старом усилителе или чинит сломанную укулеле . Если он здесь, мне бы хотелось с ним поговорить. Но нет - свет погашен, не светится ни одно окно. Даже Свенссона не найти - что бы это могло значить?

Продолжаю дальше - через Тулльбру и на юг. Проезжаю дом деда с бабкой и почти физически чувствую царящее там молчание… Море уже близко - соленая влага просачивается в машину и прикасается к коже… я думаю о своей работе в магазине. Это уже всерьез, это постоянная работа… Свенссон со своим блуждающим и в то же время сосредоточенным взглядом, он разбирает ревербераторы, расклеивает на стенах дурацкие афоризмы или клеит модели самолетов. Свенссон, настолько погруженный в себя, что может ни с того ни с сего наброситься на ни в чем не повинного покупателя, задавшего ему совершенно безобидный вопрос… Он все время повторяет, что очень хотел бы, чтобы я унаследовал его магазин, но тон его ясно дает понять, что этот момент настанет еще очень не скоро. Неужели так и будет? Не могу представить себя в роли торговца… впрочем, наверняка это все ерунда, пустые мечты, так же как и все остальное в моей жизни - пустая мечта полюбить, пустая мечта вернуть Эстер…

Я сворачиваю в большой район вилл на Слеттен, потом еще один поворот направо - и вдруг оказываюсь на совершенно не освещенной, пустой и холодной дороге. Темнота словно давит на стекла, за ней угадывается огромная космическая глотка, готовая меня проглотить… Я крепче берусь за руль и представляю себя странником в чужом городе. Свет фар, ангельски белый свет, темнота утягивает его с собой и гасит, кажется, в двух метрах от машины.

Я выключаю фары и зажигание: машина катится на свободном ходу, постепенно замедляя ход. Я опять здесь, первый раз за много месяцев. Это именно то место, где все кончилось - дом Эстер.

Я не выхожу из машины. Дом стоит на противоположной стороне улицы. Одно из окон светится таинственным красным светом… Весь дом похож на огромный могильный камень, вырастающий из холодной и немой земли, могильный камень с красной поминальной свечой… Свет в окне… а где она? В какой-то из комнат окнами во двор. Я опускаю окно и зажигаю сигарету. Дым на фоне ночного мрака, как маленькое белое облако… Эстер? Там она, там, в квартире, в своем нелепом коконе. Может быть, с кем-то? Я привыкаю к этой мысли - у нее кто-то другой, она играет на скрипке с кем-то другим, с кем-то другим смотрит телевизор, с кем-то другим занимается любовью, кому-то другому морочит голову своими секретами… Ничего особенного я не чувствую, все нормально, может быть и так… почему бы и нет?

Я закрываю глаза и откидываюсь на сиденье. Эстер. Изголодавшиеся евреи в лагерном оркестре. Ее невидимая рука, когда она будит меня по ночам. Вагнер. Брукнер. Насилие.

В радиоприемнике вдруг возникают помехи. Я кручу ручку настройки, пока не натыкаюсь на Малера на Втором . Зачем я сижу здесь, у ее дома, и даю волю своим больным фантазиям? К чему это?

Я завожу мотор и с чувством приближающейся катастрофы медленно возвращаюсь в город.

* * *

Мы сидим в комнате отдыха рядом с репетиционным залом. На стене - афиши героев нашего времени: Боуи… Ю Ту… Клэш… В углу - кофейный автомат. Бездарные графитти. За окном медленно сгущаются сумерки. В окнах домов, по мере того как темнеет, все ярче разгораются рождественские семисвечники и звезды. Понять не могу - завтра канун Рождества. Неужели прошел год?

Я думаю о маме. На Аннин день она распилила и замочила вяленую треску. Потом целую неделю ежедневно бегала в чулан, чтобы сменить воду. После Люсии добавила соду и известь… Что это - мамин декабрьский ритуал? К Рождеству рыба станет такой мягкой, что ее можно проткнуть пальцем. Эта треска в нашей семье неотделима от Рождества, иногда кажется, что вокруг нее все и вертится: Литургия Вяленой Трески.

Я делаю глоток остывшего кофе. Миро испытующе смотрит на меня. У нас нет времени распивать кофе - сегодня последняя репетиция. Завтра, в канун Рождества, мы первый раз играем в Варберге на дискотеке, и ни один человек не должен остаться равнодушным.

В семь часов мы заканчиваем. Йон и Андерс уезжают в своем красном "Амазоне" с вымпелом на антенне - у них еще полно дел дома. Йон и Андерс - наша ритм-группа, пульс их абсолютно синхронен, удары сердца, вдыхающие жизнь в гитарные пассажи. Днем они вкалывают на родительской ферме в Винберге, хорошо зарабатывают, но у них нет ни одной свободной минуты. Репетиции и концерты для них - отдушина, возможность отвлечься от тяжелых крестьянских будней, паузы, чтобы взять дыхание. Вопрос только, хотят ли они чего-то другого. Я не знаю. Они на несколько лет старше меня, и я не могу сказать, что хорошо их знаю, хотя мы играем вместе уже три года. Миро - совсем другое дело. Он закончил девятый класс, не захотел поступать в гимназию, и жизнь пошла обычным чередом - случайные заработки, а в основном - безработица. Единственное, что для него что-то значит - музыка. Возможность, которая может стать призванием. В этом его надежда… поэтому он так и раним.

Мы молча идем домой мимо украшенных витрин. Над улицами уже несколько дней как повесили праздничное освещение. Завтра канун Рождества - каким он будет у нас? Сестра не приедет… мамин религиозный энтузиазм, рождественский ужин в обществе молчащего деда, вечерня в церкви - я обещал маме пойти.

- Что ты думаешь насчет завтра? - спрашивает Миро.

- Не знаю… Нервничаю немножко: все-таки чужой город.

Миро кивает, делает паузу и спрашивает:

- Мне просто интересно: что будет потом?

- Почему тебе интересно?

- А чем еще интересоваться? Летом мне стукнет двадцать два. Я не хочу здесь оставаться. Жить на пособие, пока бюро по трудоустройству не смилостивится и не предложит работу на пивоварне… Я надеюсь на группу. Что-то должно случиться. Мы должны вырваться отсюда. А иначе какой во всем этом смысл?

Я смотрю в сторону. Наверное, он прав. Иначе какой в этом смысл? Иначе все напрасно. Боже мой, мешает только одно - пробиться немыслимо трудно. В стране тысячи ансамблей, таких, как наш. И что будет с нами, если ничего не выйдет?

Мы расстаемся у подъезда. Миро поднимается к себе, а я решаю сделать крюк и заглянуть в букинистический. Папа закрывает сегодня поздно, в девять - попытка привлечь последних рождественских покупателей.

По дороге я размышляю о нас с Миро - как нам удалось держаться вместе столько лет? С раннего детства и до сегодняшнего дня, когда у нас приличная группа и настала пора попытаться реализовать нашу мечту. Думаю, это дружба. Дружба связывает нас своими невидимыми, бесконечными и прочными нитями. Дружба не похожа на любовь: в ней нет угрозы.

Я вхожу в магазин под звуки "Джингл белл" - папа соединил дверь с магнитофоном, и каждого покупателя встречает музыка - сейчас это "Джингл белл", а осенью было что-то из Фэтса Уоллера.

Папа сидит в конторе в подвале, уткнув нос в ворох квитанций. Он, как всегда, занят и в то же время рассеян, он не замечает, что я стою в дверях. Я кладу руку на мореную поверхность книжной полки - она мягкая и теплая… как внутренности животного, неизвестно почему приходит мне в голову неприятное сравнение. Я стою довольно долго, прежде чем папа наконец поворачивается в мою сторону.

- Йоран! А я и не слышал, как ты вошел.

Я смеюсь - всегда одно и то же, люди обречены быть такими, какие они есть, и папа в этом смысле обречен, оттого и предсказуем до банальности.

- Я скоро закрываю. Еще одну колонку заполню - и все.

- Ты же собирался работать до девяти.

- Нет смысла. Ни одного человека за весь день. Люди теперь охотятся за видеоаппаратами, а не за книгами. Таков уж дух времени.

Он опять погружается в свои бумаги. Я смотрю на его спину и пытаюсь вспомнить, каким он мне казался, когда я был маленьким. Это не так легко, требуется определенное усилие. Я сажусь на корточки - может быть, в этом ракурсе? На какую-то секунду мне кажется - что-то шевельнулось, возникла картинка: папа-вид-снизу… какое-то полузабытое событие… и снова исчезла.

Я прохожу в торговый зал и в ожидании брожу между полками, вдыхая запах старой бумаги и кожаных переплетов. Здесь царит удивительный покой - я думаю, он исходит от папы, все пропитано этим покоем - стены, ковры, стеллажи…

Я смотрю на витрину. Каждый год перед Рождеством мама сама приводила ее в порядок, устраивая целую оргию ярких пакетов, подарочных карточек, рождественских гномиков и соломенных козликов . Но в этом году не захотела. Сказала, что очень устала, бросила что-то о болях в животе… Эти боли нас очень беспокоят. Она жаловалась на живот всю осень. В ноябре мы ездили в больницу в Хальмстад, но врачи ничего особенного не обнаружили, выписали ей какое-то неопределенное лекарство от неопределенных болей, но и лекарство не помогло.

Папе пришлось нанять женщину-декоратора из Хюльте. Она создала в витрине настоящий красно-зелено-белый мираж. На искусственном снегу валяются скомканные и рваные куски ярко-красной оберточной бумаги, создавая иллюзию только что открытых пакетов. Книги лежат в аккуратных стопках, охраняемые поставленными вертикально толстенными старинными словарями. В снег воткнута палочка с плакатом, на котором каллиграфическим почерком написано: "Что за Рождество без книг?!" Это скорее утверждение, чем вопрос, и я некоторое время размышляю над его смыслом.

Появляется папа. Под мышкой у него пакет, завернутый в голубую шелковистую бумагу.

- Это для твоей сестры, - говорит он смущенно, - я хотел послать на прошлой неделе, но не успел.

- А что это?

Папа не отвечает, он ходит по залу и гасит лампы, одну за одной, молча и механически, словно в трансе.

- Я забыл, - вдруг сообщает он, когда мы уже направляемся к выходу. - Купил еще к прошлому Рождеству, но она не приехала. Потом решил, что подарю на это Рождество, но ее опять с нами не будет, если я правильно понял… То есть я завернул этот пакет больше года назад и успел забыть, что там внутри. А теперь еще и послать забыл.

Я выхожу на улицу, папа за мной.

- И что ты собираешься делать сейчас? - спрашиваю я.

- Послать во Францию. Думаю, после Нового года она его получит. Или, может быть, на Тринадцатый день .

- Но она же уезжает!

- Уезжает? Куда, если не секрет?

- В Индию. Ты же знаешь.

Папа ошарашенно качает головой.

- В Индию?! Она едет в Индию? А я и не знал…

Он нервно смеется, наверное, ему совестно. Потом резко останавливается и поднимает голову к усыпанному звездами небу.

Мы с мамой в ожидании вечерни сидим в церкви св. Лаврентия. Я все время думаю над папиными словами: "В Индию? А я и не знал". Он не притворяется, что не знал; он и в самом деле не знал. Как это могло произойти, что ему никто не сказал? Он не успел поговорить с Кристиной, когда она звонила осенью. Рождественская открытка… он и ее мог не заметить. Но почему ни я, ни мама не удосужились ему рассказать? Сейчас я думаю, что так было всегда, папа стоял словно бы особняком от семьи, его как бы не касались наши прихотливые отношения. Так, наверное, и было, никому в голову не приходило вовлекать папу. Даже мне, хотя, как мне кажется, я всегда любил его больше, чем маму.

Я ловлю на себе мамин взгляд и поворачиваюсь к ней.

- О чем ты думаешь? - спрашивает она.

- О Кристине… Когда она уезжает, ты не помнишь?

Мама опускает глаза.

- Сразу после Нового года.

Она тяжело дышит, как всегда, когда хочет сказать что-то важное.

- В Индию… - наконец произносит мама. - С американцем… Что им делать в Индии - бедность, голод, катастрофы… это же все знают.

- Наверное, красивая страна, - говорю я.

- Красивая! - с отчаянием произносит она. - Разве в этом дело?

Ее лицо… ярко-красная роза поджатых губ… она и в самом деле в отчаянии.

По проходу движется процессия - священники и хор. Разговоры мгновенно стихают, наступает тишина, нарушаемая только осторожным кашлем и шуршанием облачения. Хор в темносиних одеждах, на женщинах юбки и блузки, на мужчинах - костюмы. Священники в сияющем пространстве церкви в своих длинных, до пят белых одеяниях с вышитыми на спине крестами выглядят, точно ангелы. Мама внимательно слушает слова Писания, глаза ее излучают тепло - настоящие женские глаза… Не могу понять, почему не пришла бабушка…

И бабушка, и мама унаследовали религиозность по материнской линии - в их роду все женщины были очень религиозны. Вдруг меня поражает мысль, что на мне и Кристине эта традиция кончилась. Детьми мы всегда ходили с мамой в церковь, но больше из младенческого чувства долга, а не потому, что верили или хотели прикоснуться к истине. Потом, когда мы подросли, чувство долга тоже исчезло. Мы прошли обряд конфирмации только потому, что его проходили все. Может быть, в этом виновата сама мама: ее вера странным образом отталкивает, у меня все время чувство, что она основана на очень личном и полубезумном ощущении своей вины и греховности.

Наступает время покаяния. Члены общины бормочут с опущенными головами какие-то обращенные к Спасителю слова… Насколько велика должна быть коллективная вина, чтобы ее можно было простить? Разве мы сами не делаем все, чтобы грех не зачах, чтобы было, что прощать?… Мамино лицо полно раскаяния. Она делает все от нее зависящее, чтобы быть одновременно и грешницей, и праведницей. Ее усталое лицо, складка на лбу, темные опущенные веки молят и о наказании, и о прощении…

Служба продолжается. Сначала читают из Ветхого Завета, потом из Евангелия. Я уже не слышу голос священника, я пришел сюда ради мамы, не более того… Я потихоньку оглядываю помещение церкви; горящие люстры, изображения картин ада на потолке, священники, хор, люди, пытающиеся кого-то умилостивить, но за две тысячи лет не получившие ни слова в ответ… В воздухе что-то странное… боль… смерть… Или, может быть, это чувство вины? Я верчусь на скамье и пытаюсь думать о другом. Рождественский ужин у бабушки с дедушкой; халландская зеленая капуста и рождественский окорок, бабушкин холодец и мамина вяленая треска. Папа, как всегда, погружен в размышления, он почти не притрагивается к еде. Темные скульптуры в углу, если прищуриться, кажется, они идут прямо на тебя. Калле Анка со своими друзьями, Бенгт Фельдрих поет "Видишь звезды в синеве", мама принимается за рождественский кроссворд, дедушка смотрит в окно и на губах его играет загадочная улыбка. Потом, когда мы уже одеты, он пишет мне записку: "Я чувствую, что Кристина скоро приедет домой"… Я почему-то громко смеюсь, сам не понимаю, почему.

Опять поют. Псалом 113… "Роза, порожденье Давидовых корней, воспетая отцами роза Иудеи…"

Почему-то мне становится жутко. Почему? Я закрываю глаза и дышу, глубоко, ритмично… потом, будто далекий смех, слышу мамин голос:

- Йоран! Йоран!

Я открываю глаза. Лицо у мамы совершенно белое, как у ангела. Что с мамой? - успеваю подумать я. - Что с ней? Мама истерически хохочет и держится за живот, медленно сползая со скамьи. Я пытаюсь поднять ее, белую, ангельски-белую, неудержимо сползающую со скамьи под звуки сто тринадцатого Псалма…

Назад Дальше