Между людьми - Решетников Федор Михайлович 2 стр.


Зато как останусь я один дома, то вволю насмотрюсь на картинки, на листки и на переплет. И достанется же тогда книге: мне очень нравилось прокалывать иголкой или булавкой глаза изображенным на картинке людям и прокалывать также буквы, или чертить карандашом на листках разные каракули. Дядя, когда читал книгу, догадывался, что это мои проделки, и тетка расправлялась со мной, заставляя целый день простоять на коленях в углу. Мне обидно казалось стоять, и я решил, что лучше будет если я картинку вырву из книги, а самую книгу брошу в печь. Долго я хохотал над своей выдумкой и ждал к тому случая. Так и сделал. Раз вечером, когда дядя и тетка ушли в гости, а меня оставили домовничать, я запер двери на крючок, подбежал к столу, схватил книгу и начал операцию. Помню, что мне страшно почему-то казалось вырывать из книги картинки, и я думал: а что, если они воротятся? а если они теперь в окно смотрят? Я погасил свечку, подошел к окну и прилежнее прежнего продолжал свою операцию, выдирая как попало, лишь бы скорее кончить работу… Книгу потом я спрятал под шкаф, где лежали только старые теткины ботинки. Дядя и тетка домой пришли поздно, когда я уже спал. Книги они не хватились; а тетка еще, как раздевалась, дала мне конфетку, пряник и грецкий орех. Целую ночь я не спал. Как только тетка склала утром в печку дрова, я живо бросил книгу в печь, но бросил так, что она свалилась набок, к самой стенке. Тетка стала затоплять печь. Она любила, чтобы у нее дрова в печке хорошо были складены; поэтому она, заметив книгу, сначала подумала, что это кирпич.

- Что за дьявол, откуда это кирпич? Сверху, что ли, выпал… - и стала вытаскивать клюкой этот кирпич. Каково же было ее удивление, когда она увидала свою любимую книгу без картин и с ободранными листками!

Дядя долго меня драл ремнем за эту проделку.

Он очень любил картинки, но никогда не покупал их. Раз ему подарил кто-то картинку лубочный фабрики, изображающую войну. Дядя стал любоваться на картинку с теткой, а я сидел в углу. Больно меня брало любопытство посмотреть картинку, точно меня бес толкал в бока.

- Ишь, дьявол! Смотри-ко, это, поди, в эполетах-то, - генерал? - говорила тетка.

- Как же.

- А это?

- Ты смотри: у этого орденов сколько, - и это генерал.

- Экое счастье… Гляди же, сколько он людей-то давит! Смотри, копыто-то на трех головах стоит… А саблей-то вон пятерых зацепил…

Между тем я уже подкрался к ним; приподнялся на пальцы ног - не видать; зашел сбоку.

- Ты что? - крикнул дядя.

Я отошел немного и скорчил глаза. Тетка пожалела меня и подозвала к столу. Я ничего не понимал в картинке, и когда дядя взял ее в руки, я хотел еще посмотреть и рванул ее так, что одна половина ее осталась в моей руке. За это дядя так ударил меня по голове, что я ударился об пол; изо рта пошла кровь.

С этих пор я крепко не залюбил дядю.

Меня учили молитвам, учили молиться утром, вечером, перед обедом и ужином и после них; учили уважать и почитать старших, любить тетку и дядю, называть их родителями - и всему этому учила меня тетка. Но молитвы я знал плохо, а знал больше песен и сказок; тетку и дядю я уважал, боялся, и так как я был мал, то без их спросу ничего не мог сделать, и это бессилие свое я испытывал на себе каждый день. Старших я не мог любить всех, а любил только тех, которые были ласковы ко мне; с кем хороши были мои воспитатели, кого они любили, того и я называл хорошим человеком и к тому лез без церемонии. Одно только я не мог тогда понять: зачем мне молиться еще за родную мать и за родного отца? ведь я не видал их? Зачем молиться за отца, когда тетка называет его пьяницей и часто пугает меня тем, что отошлет меня к нему?.. Тетка мне на мои вопросы или отвечала бранью, что я бестолочь, скот и проч., или говорила, что молиться нужно. Молился я вслух, по принуждению, так: умою лицо, становлюсь среди комнаты и начинаю молитву; вдруг тетка крикнет: подожди, балбес! рано: чай не поспел… Я отойду, сяду в угол и жду: скоро ли будет готов чай. Наконец чай готов; дядя и тетка садятся за стол; я становлюсь посередине комнаты и говорю вслух молитвы. Все молчат. Если я ошибусь, тетка поправит меня.

Больших усилий стоило ей растолковать мне, что у меня была родная мать, что не она, тетка, родила меня, а только воспитывает и кормила меня поначалу грудью, как свое детище. Но мне тогда все равно было: родная она мне мать или нет. Я только знал и понимал, что она меня кормит и что за обиду, нанесенную мне уличными мальчуганами, которые нередко тревожили мой нос до крови, всегда заступалась; значит, я был не чужой ей. Я плохо понимал тогда, что значит мать, отец и сын, и только гордился иногда тем, что живу у таких людей, которых любят другие люди, и часто важничал. Например, бывало, придет какой-нибудь нищий к нам, я и говорю ему: "Дома нету!" А сам думаю: "Вот и ничего не дали. Маменька велела подавать грошики, а я не подам тебе, себе возьму". Придет к дяде проситель какой-нибудь, да дядя спит, я и говорю ему: "Спят еще!" Знаю я, что нужно сказать ему: подождите или сядьте, а я думаю: "Постоишь, не велик барин…" Если мне давали подачки, я думал, что мне так и следует давать подачки, потому что я сын ихний, а это мне чужой. То, что я был не чужой дома, я знал хорошо, и если слышал, что дядю кто-нибудь ругает, пересказывал тетке да дяде, и дядя говорил, что он отомстит тому человеку чем-нибудь…

С каждым днем мне тяжелее становилось бывать дома. Я дома уж не баловал, но озорничал и нарочно делал то, что не нравилось тетке, которой я не мог ничем угодить. За всякую неловкость она бранила меня, кричала; я сначала злился, а потом плакал, сознавая, что меня напрасно ругают. Родственники мои, дети одних со мною лет, знали, что я терплю много, и постоянно говорили мне: "Зачем ты боишься их? Ведь они не родные тебе". Я сначала отмалчивался и не жаловался на них, а потом, слушая каждый день их советы, стал размышлять в тяжелые минуты: а зачем я боюсь их? Ну, и не стану бояться… Тетка скажет мне: становись на колени! Я не встану.

- Тебе говорят! - крикнет она… - Это что значит?- произнесет она с изумлением.

Я не слушаюсь.

- Вы не родная мне… - скажу я.

Тетка озлится, схватит ремень и начнет неистовствовать по моей спине. Но я не просил прощения и не выдавал своих друзей… Эти сцены стали повторяться часто; меня наказывали больно, а я день ото дня становился злее и упрямее. Поставят меня на колени - я целый день простою и не попрошу прощения; не накормят меня - я сам украду хлеба… И как же я в это время ненавидел своих воспитателей!..

Больно мне было слышать то, что меня попрекали моим родным отцом, говоря, что мой отец никуда не годный человек, что дядя держал его прежде у себя из милости, делал ему много добра, за которое он отплачивал ему различными неприятностями. Тетка молила бога, чтобы я захворал и умер; а дядя корил тетку, что она женила его брата и что она одна виновата в том, что я родился и живу теперь у них, а пользы от меня никакой не выходит, кроме того, что я выхожу очень дрянной мальчишка: не слушаюсь их, грубиян и начинаю поворовывать.

Оба они требовали, чтобы я делал то же, что делают и они: говорил с толком, не играл с ребятами, сидел смирно на стуле и исполнял все ихние приказания без ошибки. Но мог ли я это сделать? Меня манили игры товарищей; мне завидно было, что другие дети живут как-то вольнее. Если же я видел, что их обижали не хуже меня, били еще хуже, - я как-то радовался…

Все-таки я любил тетку более дяди. Дядя бывал дома редко. Утром вставал он рано; рано мы пили чай; за чаем шли рассуждения, что состряпать или испечь сегодня; он рассказывал о деяниях своих сослуживцев, она ему поддакивала или говорила про какую-нибудь соседку. Я сидел в углу, как посторонний человек, считая глотки дядины и теткины и дожидаясь, когда мне подадут чашку чая. Выпив чашку, я подходил к дяде и тетке поцеловать у каждого руку. Дядя ничего не отвечал на мою благодарность, а тетка все что-нибудь да замечала: "ты не стоишь того, чтобы тебя поить чаем! это тебе последний раз" - и т. п. Когда дядя уходил из дома, я должен был или сидеть смирно у окна, или чистить вареный картофель, подносить тетке воду, выносить помои и за неумелость получал подзатыльники; но зато она кормила меня сдобным печеньем и разными сластями - произведениями своих рук - раньше, чем сама пробовала; мыла меня в это время в бане, чесала и помадила голову и брала с собой в гости… Вот за это-то я и любил ее больше всего на свете. Отчего это? Оттого, вероятно, что она сердилась на меня и колотила меня бессознательно, не умея иначе научить меня хорошему, приучить к своему характеру, сделать из меня подобие себе и мужу; и ей все-таки жалко было меня тогда, когда она не суетилась, а сидела молча за работой. Недаром же она так лелеяла меня, так ухаживала за мной четыре года, как за родным детищем…

- И, матка! Ведь мне жалко его. Хоть и побьешь, и побранишь его, да опять-таки и пожалеешь… А весь, как станешь добром-то обращаться, спомянет и меня, - говорила она какой-нибудь своей подруге по вечерам, находясь в веселом настроении.

- Бить-то его не надо.

- Не могу, нрав уж такой у меня… И сама я не знаю, как будто я люблю его. А за что, спрашивается, мне любить-то его?..

- Ну, вот: ведь маленькова взяла…

- Упрям только больно: весь в мать.

- Ну, вырастет, за все отблагодарит.

- Вот уж! - по шее бить будет…

- Эй ты, жених, поди-ка сюда!.. Будешь ты любить маменьку? - спрашивала меня подруга тетки.

- Буду.

- Ну, не ври: уж коли ты теперь непочтителен, что после-то будет?

Мне досадно было слышать такие слова; в эти минуты я готов был бог знает что сделать для тетки, чтоб она меня похвалила.

Когда дядя меня бил, - а он бил редко, да метко, - тетка всегда заступалась за меня. Нужно мне что-нибудь, она поворчит-поворчит - и выпросит у дяди.

Была у меня бабушка по тетке. Ей было в это время уже годов семьдесят; но она была здоровая женщина. Утром она пекла калачи, днем она эти калачи продавала на рынке, а вечером вязала или шила. На рынок я ходил каждый день, то за картофелем, то за капустой и т. п., - и всегда подходил к бабушке. Она давала мне калачик и медную гривну на пряники. Вечером около нее собирались ребята и вдевали в иголку нитку, когда она что-нибудь кропала. Она очень любила нас, маленьких ребят, говорила так ласково. Мы любили слушать ее песни, которые она пела на тон убогого Лазаря, которого поют нищие на кладбищах в радоницу; и как она рассказывала сказки!.. Всем было весело с нею, потому что она говорила как-то смешно и постоянно смешила нас своими рассказами. Она любила тетку больше всех детей, а меня больше всех своих внуков.

- Бедная ты сирота. И пожалеть-то тебя некому, - говорила она мне. - Ишь как избили тебя. А ты, голубчик терпи: стерпится - слюбится, говорит пословица. Вырастешь, спасибо скажешь.

- Зачем она, бабушка, бьет меня?

- Уж я говорила ей: что, мол, ты парня-то бьешь? креста, что ли, у тебя на вороту нету-ка?

- Ну?

- Не буду, говорит, бить.

- А вот она бьет. Я и не буду слушаться ее.

- Не балуй!

- Правда, не буду.

- Грех. Ведь она все же и заступается за тебя. А ты, коли она забранится, смолчи - она и не ударит.

Ребята просили бабушку, чтобы она пристала и за меня, и за них, и она из-за нас распекала своих детей, которые вымещали свою обиду на нас и говорили бабушке, что она вмешивается не в свое дело.

На седьмом году дядя стал брать меня с собой рыбачить. До этого времени я всегда удивлялся тому - как это дядя рыбу ловит? Придет он с рыболовства и приносит с собой туесок с живой рыбой. Тетка в восторге; дядя ругается, что сегодня плохо клевала рыба, а я засовываю руку в туесок и ловлю рыбу. Мне очень хотелось посмотреть, как он удит, но он всегда один уплывал в лодке куда-то далеко. Приставал я к нему, чтобы он меня взял рыбачить, но он не брал. Надо заметить, что дяди я очень боялся еще потому, во-первых, что сама тетка побаивалась его; а это я знал из того, что он часто покрикивал на нее за щи или за то, что она не заштопала ему дыр на брюках или халате, и она всегда говорила, когда его не было дома: ах, как бы мне уноровить ему! Во-вторых, я знал его здоровые кулаки. Когда потом дядя стал брать меня с собой на рыболовство, я, после каждого рыболовства, всячески старался угодить ему и тетке, чтобы он взял меня снова рыбачить. Я знал, что если тетка попросит его, он возьмет меня, и знал также то, что он не всегда слушал тетку. И делал я ему различные угождения; заставит меня тетка чистить дядины сапоги, я старательно чищу целый час или до тех пор, пока тетка не выхватит у меня щетку и не ударит ею по моей голове и дочистит сапог сама. Скажет он, чтобы я шел копать червей, я не шел, а бежал, подпрыгивая на одной ноге, думая: а вот я рыбачить пойду! - и накопаю ему что ни на есть самых лучших червей из навоза. Мне очень нравилось сидеть с дядей в лодке, и я сидел вместо мебели, как называл меня дядя, потому что дядя мне не давал удилишка. Мне нравилась большая река, рыболовы, нравилось искусство дядино ловить рыбу: как он закидывает лесу в воду, поплевывая предварительно на червячка, насаженного на удочку, как поплавок пляшет на воде, как дядя подсекает удилишком, как он изгибается, когда тащит большую рыбу, говоря, чтобы я сидел смирно, как эта рыба возит лесу, как дядя вытаскивает ее в лодку и как он проклинает все и всех, когда не вытащит рыбы.

А дядя зол был ругаться. Раньше этого я не слыхал, чтобы кто-нибудь умел ругаться так, как ругается мой дядя. Он ругался даже и тогда, когда говорил с кем-нибудь. Он ругал все и всех, живых и мертвых, свиньями, дармоедами, а себя называл самым умным человеком, которого все и все обижают. Мне весело было тогда, когда он ругался; я так привык к его ругани, что думал, что он только тогда и весел, когда ругается. Я обыкновенно сидел в носу или в корме лодки, а дядя посередине, и я сравнивал дядю с бубновым королем - так уж он больно походил на него в своем халате, шляпе и с трубкою в зубах. Я ловил руками рыбу в туеске, издевался над червями, причем лодка качалась, дядя злился, кричал: тебе говорят или нет!.. Я присмирею, сижу как сыч; а потом опять начинаю уже неистовствовать в лодке. Дядя терпит-терпит да как "свистнет" меня удилишком по затылку и закричит:

- Я тебе говорил или нет? Ах ты этакой… - И зубы у него словно трещат, и лицо такое сделается страшное, что меня ужас возьмет; я опять присмирею, так что даже и соседние рыболовы смеются.

- Валяй ево! валяй хорошенько…

- Ишь какой, только шалит!

- Смотри, рыбу-то отгонит всю!

Дядя, как видно, осердится и скажет им: не ваше дело! - так что и те присмиреют.

Дядя, как он сам говорил, был злой рыбак. Он ничего не любил так сильно, как рыболовство, и страшно ругался, если ему в какой-нибудь день не удавалось рыболовить. Он удил постоянно от елки. Елку эту он срубил в лесу, за две версты от города, и к своей лодке пер ее на своих плечах, проклиная свое житье. Так же пер он к лодке пятипудовые камни и хвастался, что он силач. Действительно, с пятипудовыми каменьями он обращался довольно нецеремонно и вертел их, как полупудовые. К верхушке елки он привязывал веревку, которою были обвязаны два или три камня, пудов в восемь или девять; к корню привязывал тоже веревку, длиной сажень в пять, и наплав. Елку свою он бросал таким образом: сначала раздевался и мерял дно реки, против одного места, близко от города, и щупал плиту, то есть гладкое, ровное дно. Мерял дно он также и багром. Смерявши дно, он тащил в лодку камни, клал их на дощечку, положенную поперек носа и края лодки, потом клал в лодку и веревку с наплавом. Выбросивши веревку с наплавом, он мерял дно снова и, удостоверившись, что здесь хорошо поставить елку, выбрасывал ее ловко из лодки, а потом брал за один конец доску и опрокидывал ее тоже ловко в воду; камни и елка исчезали, и оставался только один наплав. Наплав означал место елки. От елки дядя считал лучше удить, чем от заездков, потому что против самой елки пронос воды очень тихий и елку можно всегда перетащить, да и притом дядя думал, что с елкой меньше возни. Часто дядю злили тем, что отрывали наплав от елки, а иногда и всю веревку; а отрывали или плоты, или суда, или городские ребята по ночам. Впоследствии я сам был большой охотник на эти штуки. Если нет наплава, дядя долго ругался, плевал в воду и искал елку кошкой, сделанной из больших гвоздей наподобие якоря, и если не находил елки, срубал новую. Если у него было свободное время, он всегда сидел у елки, будь тут гром, дождь и валы. Он злился в это время на гром и на Илью, от которого, по его понятиям, гремел гром, но дождь и валы он любил. Если его сильно мочило, он подплывал к берегу, втаскивал на берег лодку, опрокидывал и забивался под нее, выжидая, когда дождь перестанет идти. После дождя рыба хорошо клюет, говорили все наши рыболовы. Дядя никогда не ел свою рыбу, он говорил, что ему жалко есть ту рыбу, которую выудил он, а тетка каждый день стряпала для себя из нее пироги. Это уж редкость, когда дядя будет хлебать уху из пойманной им рыбы.

Дядя любил рыбачить один, и я не знаю, зачем он меня брал с собой, - вероятно, потому, чтобы я привыкал к рыболовству, привыкал ко всякой погоде, а может быть и потому, чтобы я не баловал дома. И я сидел в лодке, как кукла. Помню, что в течение двух месяцев, в которые я имел удовольствие сидеть с ним в лодке, он не сказал мне ни одного ласкового слова, не сказал ни одного наставления, называл меня шельмой, и если его обманывала рыба, он ругал рыбу, плевал со злости в воду, ругал меня, говоря: "Это все от тебя не клюет рыба! Как отец твой несчастный, так и ты такой же злосчастный…" Может быть, он хотел испытать мое счастье и поэтому брал меня с собой. А у него была такая замашка. Впоследствии мы рыбачили неводом и закидывали невод на счастье тетки, дяди и мое. Оказывалось, что рыбы попадало мало, и заключали, что всему этому я виной. Один раз какая-то рыба оборвала всю лесу у дяди, чуть не по самое удилишко. Дядя обругал меня: это все от тебя! Поплыл за лесой, но лесы не мог поймать. С этих пор он не стал брать меня с собой, и я рыбачил уже сам с берегу, да и это случались очень редко, потому что меня одного боялись отпускать к реке, чтобы я не утонул. Зато если я рыбачил, то становился по колено в воду, болтал удилишком в воде, когда не клевала рыба, и особенно любил ловить раков.

Назад Дальше