Нано и порно - Андрей Бычков 11 стр.


Не отрываясь, смотрел и Алексей Петрович в глаза Альберту Рафаиловичу. Протекала в том взгляде Волга, пели тантру правой и левой руки бурлаки. Альберт Рафаилович не выдержал и закрылся от взгляда машинкой. Снаружи бесшумно сверкнуло, но грозовые раскаты прекрасного пока еще не раздались.

– Ладно, давайте быстрее! – закричал тогда Альберт Рафаилович, оборачиваясь к Иванову.

А потом снова к Алексею Петровичу, который все также тихо, неторопливо и широко протекал во взгляде своем.

– Бедняга… – смутился Альберт Рафаилович. – Поверьте, мне вас искренне жаль.

Подошел узкий палач Иванов и взял Алексея Петровича за локоть крепкой пергаментной перчаткой.

– Ну… эта… – сказал узкий палач Иванов. – Поехали.

Он подвел Алексея Петровича к колоде. Осторожно и бережно его раздел. А потом, уже обнаженного, опрокинул на колоду навзничь.

"На четырнадцать", – подсказал демоний.

– На четырнадцать частей, – сказал вслух Алексей Петрович.

– О'кей.

Иванов взял изумрудные иглы и вонзил их сквозь вены, пригвождая несчастного к колоде. Поставил потом на запястья и лодыжки яхонтовые зажимы и закрутил пассатижами.

Зал застыл. Малевич напрягся. Один из флэшмобберов прикрыл было руками лицо. Но другой флэшмоббер бережно отвел его ладони и тихо сказал ему на ухо:

– Ты должен.

Алексей Петрович молчал. Взгляд его был устремлен сквозь потолки театров, где высоко-высоко на столах уже расставлялись блюда с прекрасным. Гремели вилки и ножи, разносимые угодливыми ухмыляющимися официантами. Скрипели кирзовые сапоги.

Иван Иванович стал забивать. Удары тяжелого рубинового молотка гулко отскакивали от стен. Какая-то дама не выдержала и упала в обморок, обнажая глубокий вырез платья на спине. Холодный пот ее так и не смог удержать ее приклеенной к спинке стула. Зашлась в астматическом кашле сухонькая старушка. Сжал узкие монгольские скулы господин черного пиджака. Потемнела оранжевая подкладка.

А Иванов все бил, бил и бил. Бил тяжело, тупо, нелепо, опуская с размаху ковалово рубинового молотка на тыльную часть золотой стамески.

– Украина, – наконец сказал он, отделяя.

В зале закричали. Одного интеллигентного мальчика стало тошнить. Он попробовал было зажать рот батистовым платком, но болотного цвета массы уже прорывались поверх батиста.

Иванов взял пилу, долго возился и пыхтел, рассматривая ее зубья, наконец, принялся пилить. Пока, в конце концов, не отрезал еще что-то большое. И оно не упало на пол с глухим стуком.

– Белоруссия.

Кто-то не выдержал и завизжал. Визг был какой-то синий, как потом выразился Малевич. Пожилой майор ракетных войск потерял сознание.

Колода была уже залита кровью, в которой жадно и люто отражались прожектора.

Дрожащими пальцами Иванов попытался отлепить с плеча какую-то дергающуюся жилку.

– Быстрее! – крикнул на него Альберт Рафилович.

Иванов снова взялся за топор.

– Перестаньте пожал-ста, хватит! – закричала маленькая девочка с двумя бантиками на голове – розовым и голубым.

Ее интеллигентный папочка мягко зажал ей рот ладошкой. Девочка немного подергалась и обмякла, роняя горячие бессильные слезы на тыльную сторону мягкой отцовской руки.

Казнимый хрипел.

– Давайте… эта… как его… в самом деле побыстрее, – передернулся Альберт Рафаилович.

Иванов засуетился. Стал рубить быстро, поспешно, почти не глядя. Отрубленное он механически сбрасывал на пол мыском сапога. Но на колоде все еще что-то шевелилось, дергалось и стонало.

Внезапно над шевелящимся, дергающимся и стонущим, над разделанным, дымящимся и кровавым взвился прекрасный и чистый хуй.

– Четырнадцатый! – закричал Альберт Рафаилович.

Иванов отбросил топор и быстро сдернул перчатку. Он хотел было схватить этот прекрасный хуй, который сейчас так победно вдруг засиял. Да, блядь, который сейчас так откровенно стоял и сиял. Но хуй не дался в руки своего палача. И взвился под самые потолки театров.

Пол задрожал, прокатился какой-то глухой рокот. Что-то огромное ударило в пол. Хуй Алексея Петровича стремительно развернулся под сводами, легко вычертил пируэт и вдруг спикировал на ошеломленных зрителей. Но он не коснулся их изумленных лиц, он лишь пронесся низко, как стриж, перед изумленными лицами, взмыл и завис.

Зал молчал. Молчал и хуй. Воцарилось молчание. Оно длилось и длилось. Наконец хуй засиял еще ярче и… защелкал. Да, хуй щелкал! Как соловей!

Щелканье услышала Ольга Степановна, и лицо ее прояснилось. Она остановилась, перестала бежать.

– Жив, слава Те! – сказала она и, крестясь, опустилась на колени.

А хуй Алексея Петровича уже выскальзывал в окно. Теперь он устремлялся навстречу прекрасному. Оно надвигалось со всех сторон, окружая театр черной стеной. Уже рассаживались за столами. Столы ломились от блюд. Да, блядь, попировать на славу! Да и разнести к ебаной матери этот театр. Да что там театр…

Нолито было всклянь.

– Чего ждем-то? – раздавались басы.

– Самого, – отвечали им тенора.

– Эй, тише вы, вон он летит.

Издалека к черной стене устремлялась светящаяся продолговатая точка. Она росла на глазах. И – сияла.

– Хуй!

– Хуй летит! – раздались голоса.

Он приближался легко и торжественно, рысью, как на белом коне. И наконец – предстал.

– Все готово, ваше высокопревосходительство! Можно ли начинать?

Но хуй медлил.

– О, прекрасное, – сказал, наконец, тихо он, но это были самые громкие в мире слова. – Ты, конечно, прекрасно. Но… красота твоя не спасет мир.

– Как это?

– Да вот так.

– Ну и что?

– Да хуй с ним, с миром! – заволновались басы.

– Ваше высокопревосходительство, давайте начнем. Ну, пожалуйста!

– Нет, – сказал тогда твердо хуй. – Не пир, а мир я принес тебе, о прекрасное. Несовершенный и грязный мир.

Тимофеев побагровел. Белки его напряглись и… еще больше побелели от ярости. Рот широко раскрылся. Он хотел выкрикнуть что-то страшное, но… На крышу театра обрушился лишь его оглушительный рев. Тимофеев тяжело грохнулся на колени, завалился на бок и… тут-то его и прорвало. Его поразил слезный дар. Он разразился обильными и искренними слезами.

Дождь лил тридцать три дня и тридцать три ночи. Он затопил долины, затопил недобитые скульптуры Церетели и "Газпром". Он залил даже Среднерусскую возвышенность. Смирившееся и покаявшееся прекрасное наконец отошло. И вот уже со дна Среднерусской возвышенности поднималась новая лучезарная фаллическая столица. Поднималась даже, может быть, и не Москва, поднимался скорее всего, блядь, сам град Китеж. Его вели под узцы Мусоргский и Стравинский. Держась за попону, скромно усмехался в усы Глинка. И лишь Римский-Корсаков, слегка касаясь пальцами седла, что-то язвительно отпускал на ухо Даргомыжскому. Лучезарные оркестры готовились исполнять новую русскую оперу. В качестве либретто был, конечно же, взят четырнадцатый фрагмент рукописи Алексея Петровича Осинина.

Конец первой части

Интермеццо

Алексей Петрович Осинин

"ДИОНИС"

Фрагмент № 14

Следует, пожалуй, начать с того, что Дионис был не просто богом производительных сил природы (названный в древнеегипетском своде мифов Осирисом, в "Книге мертвых" зерном, а в "Текстах пирамид" виноградной лозой). Как пишет Плутарх, он был, прежде всего, священным Словом, которое брат его, Сет, бог пустыни, беснуясь в своем невежестве, постоянно разрывает и уничтожает, тогда как Исида, жена Осириса, богиня плодородия (в греческой мифологии Ариадна) постоянно собирает и соединяет вновь. Так она сохраняет Логос, передавая Его посвященным.

Подвиги гигантов и титанов, воспеваемые эллинами, – как пишет далее Плутарх, – оскопление Кроном Урана, и сопротивление Сета Аполлону, и скитания Диониса, и странствия Деметры ничем не отличаются от историй Осириса и Сета и от других мифов, которые каждый может услышать вдоволь. Сюжеты древнеегипетских мистерий переносятся в древнегреческие, ветхозаветные и христианские. Находят параллели даже в Индии. Но в каждом из перевоплощений мифа остается все та же изначальная целительная парадоксальность, которая заставляет нас глубже задуматься и о своей, внешне, быть может, и не столь парадоксальной судьбе.

Вот почему миф о Дионисе мы хотели бы пересказать по своему. В наш век симуляций тем естественнее начать с коррозии Слова. Но мы все же постараемся вернуться к тем первоначальным символам, где отрыв знака от его сути еще не произошел окончательно, и где этот отрыв еще можно сравнить с трепетом мучительной и по своему прекрасной агонии.

Итак, согласно древнегреческому культу Дионис был сыном самого Зевса, он был рожден из его бедра. Минуя века, мы явим его вновь в две тысячи седьмом своем воплощении, когда Дионис является в мир уже в виде философствующего бездельника, который почти уже ни во что не верит, однако, в глубине души своей все же по-прежнему хочет спасти этот мир. Какие средства изберет он на этот раз, и каким будет его Слово? Если все, что проповедывали века, не подействовало, может надо попробовать как-то по-другому? Дионис решает появиться в России, поскольку именно ее народ когда-то (совсем недавно) называли богоносным.

В ту пору в России жили русские русские, еврейские евреи, а также просто русские и просто евреи, а других национальностей почти не осталось, они все истребили друг друга по краям некогда великой империи. А Дионис был один (он был по-прежнему самодостаточен). Конечно, он мог бы явиться и в виде монаха какой-либо иной конфессии, но это вряд ли бы уже подействовало на развращенное население, хотя он и очень хотел объединить все религии, и снова возвратить их к своему первоначалу. Как и когда-то, Дионис прежде всего хотел вдохновить своими песнями силы природы, конечно же, он хотел учить прежде всего добру – как заново сеять злаки, печь хлеб и сажать виноградники, как строить города, добывать и обрабатывать руду, производить самим самые мощные и умные машины, а не только качать нефть, обогащая карманы ценителей искусства Церетели.

И вот Дионис является в Москве. Его новый завет должен прозвучать в одном из московских театров. Но прежде, чем выйти на сцену, Дионис решает проверить, насколько готовы жители мегаполиса двадцать первого века к его совершенным словам.

И вот, облачившись в афинский костюм (тунику, гемидиплодий и пеплос), Дионис решает для начала зайти к директору этого театра, Тимофею Тимофеевичу. А Тимофей Тимофеевич был ну совсем не богатырь. Росту маленького, бороденка жиденькая (вбок торчит), сам жгучий брюнет, но зато лоб здоровенный, ну прямо как картошка. И вот Тимофей Тимофеевич и говорит актеру (а он не знал, что это сам Дионис):

– Вот эти жиды поганые Христа продали, в синагогах своих иудаизм распевают, хоругви наши белые христианские ногами топчут. Сами из себя такие вежливые, приветливые, добренькие, а хватка стальная, все соки из нашего брата Тимофея выжмут, в одной рубахе по миру отправят. Европейцев да американцев все русским фашизмом запугивают, а сами своим еврейским фашизмом втихомолочку гены разбавляют и давят изнутри.

Задумался тогда Дионис, и говорит ему:

– Погоди, я скоро приду.

– Да ты сиди! – Тимофей Тимофеевич вскакивает. – Я тебе сам принесу.

А Дионис ему:

– Не надо.

Встал и вышел.

И вот приходит Дионис к Альберту Рафаиловичу, главному режиссеру этого театра, который должен был вести его творческий вечер. А Альберт Рафаилович ну совсем не Моисей и даже не Давид. И лобик узенький и лыс до безобразия, слюни синие какие-то текут, а ног совсем нету (дрезиной Красного Креста переехало). И как увидел Альберт Рафаилович актера (а он тоже не знал, что это Дионис), так и закричал, брызгаясь слюнями своими чернильными:

– Вот это хамло, дурачье свиное, эти русские козлы навоняли! Чуете, как навоняли? На весь мир навоняли своим русским фашизмом. И ведь нарочно навоняли, чтоб топор вешать можно было. И повесят, я вас уверяю, что повесят! Казни будут! Нет ничего страшнее, чем русский фашизм, бессмысленный и беспощадный.

И Дионис говорит и ему:

– Погоди, я скоро приду.

– Пожалуйста, пожалуйста, – Альберт Рафаилович на тележке к двери подкатывает и толчком открывает. – Возвращайтесь, когда вам угодно, я всегда в клубе.

И вот вышел Дионис от Альберта Рафаиловича и видит во дворе калмыцкого мальчика. И калмыцкий мальчик мучает со всей силы кота.

– За что ты бьешь его? – спрашивает мальчика Дионис.

– Если не я его, так он меня! – отвечает калмыцкий мальчик.

– Отпусти его, – говорит Дионис.

Но лишь мальчик отпустил кота, как тот бросился мальчику на шею и загрыз его насмерть.

И тогда Дионис подумал: "Есть русский фашизм, есть еврейский, есть также и фашизм калмыцких мальчиков и фашизм котов".

И Дионис пошел прочь от этого театра. А навстречу ему уже подходила с интеллигентская толпа с затуманенными пиаром мозгами. Она спешила на его выступление.

И тут Дионис видит, как один из этих самых интеллигентов что-то говорит другому, а тот его понуро слушает, и лишь только пытается что-нибудь вставить, как первый сразу же вскрикивает, гасит его как бы, и на крике дальше продолжает, так что у слушателя его даже выражение лица портится, как будто бы что-то там внутри у него гадится, но возразить он не может, потому как рот его как бы сам собой затыкается на вскрике его собеседника.

И тогда Дионис подумал: "И интеллигентский фашизм тоже существует".

Дионис перешел на другую сторону улицы, где был другой, более традиционный театр для тех, кому за шестьдесят. "Может быть, мне надо было бы выступить здесь?" – подумал он и вдруг увидел, как один старик, лохматый седой, запрыгнул на другого старика, лысого, и стал целовать его взасос и кричать: "Я люблю тебя!" А у самого ненависть в глазах. А у того тоже ненависть в глазах. И как, незаметно пиная присосавшегося локтем, лысый отвечает лохматому: "Так будем же вместе творить добро!"

И Дионис подумал: "А еще есть фашизм любви и фашизм добра".

Из переулка он вышел, размышляя о том, что, наверное, в эту эпоху есть еще и много других фашизмов.

Недалеко высился супермаркет. Из невидимых колонок, установленных где-то под крышей, неслась песня Алены Лапиной. А на входе в супермаркет давились озабоченные покупками массы.

"И прежде всего фашизм попсы…"

И тут Дионис случайно взглянул на витрину и увидел в ней свой отраженный образ, сливающийся с выставленными за стеклом на продажу ботинками, холодильниками, шипованной автомобильной резиной, женским бельем и презервативами…

Он вдруг подумал, что выглядит это так, как будто и он сам выставлен в этой витрине на продажу. Слезы потекли тогда из его глаз. И он задал себе еще один, последний вопрос:

"А какого, какого такого фашизма не существует?"

Вечерело. Он позвонил по мобильному Альберту Рафаиловичу и отменил свое выступление.

Дионис решил просто прогуляться по вечерней Москве. Он дошел до Большого Москворецкого моста, грустно усмехнулся, глянув мельком на Кремль, подмигнул несущему в себе черты индуизма храму Василия Блаженного и стал смотреть, как гаснет и осыпается отражение солнца, разорванное и раздробленное стеклянными панелями небоскребов на другой стороне реки.

Потом он спустился на набережную и побрел в гостиницу "Россия". Поужинав в ресторане, Дионис поднялся в свой номер и закрыл за собой дверь.

И вдруг он увидел ползущую по стеклу осу. Оса злилась, что не может вылететь через стекло, она отлетала, разворачивалась и ударялась о стекло окна снова и снова. В конце концов, она устала бессмысленно биться, ей оставалось только ползти. Каждый раз она начинала свое путешествие снизу и поднималась по стеклу вверх, пока не упиралась в раму. Упершись в раму, оса срывалась и падала. Но каждый раз все же начинала свое восхождение заново. За окном, во дворе гостиницы, расцветала сирень и ее пьянящий загадочный запах давно уже зазывал через раскрытую форточку.

Дионис решил все же помочь насекомому и выпустить его на волю. Но лишь только он осторожно взял осу за бока, как она вывернула свою жопку и больно-пребольно его ужалила. И тогда Дионис не выдержал и закричал:

– Да какого же хуя ты, сука, блядь, извиваешься?! Я же, ебаный в рот, помочь тебе хочу!

После чего набросал на листке несколько заповедей и разлетелся на кусочки вместе с отражением гаснущего в окнах московских театров солнца.

Заповеди Диониса.

Исполняет хор

1. Мир не спасти! Ни хуя не спасти.

2. Но спасать, блядь, можно и нужно.

3. И без жертвы, сука, никак.

4. А где жертва, там и казнь.

5. Каждый сам, на хуй, волен выбирать себе казнь.

6. В казни обязательно должны участвовать врачи и интеллигенты.

Назад Дальше