Дар: Денис Бушлатов - Бушлатов Денис Анатольевич 7 стр.


Мысли о ноге дьявольским образом трансформировались в его голове в мысли о старой кошке невообразимой расцветки, что жила в их трехкомнатной "сталинке". Его отчего–то совершенно не беспокоил тот факт, что ни жена, ни родственники, ни коллеги по работе к нему не приходили. Раздумья об этом были фрагментарными, как воробьи, что копошились на подоконнике его палаты, поклевывая страшные мясные крошки. Кошка - вот кто занимал большую часть его внутренней империи. Сладко ль ей живется без него? Сытно ль ее кормят? Не поколачивает ли ее жена? При мысли о том, что дородная жена зверски избивает кошку молотком, Евгений Валентинович жмурился и исходил весь от едкого страха, знакомого лишь старикам.

- Боже, Боже, - шептал он и косился набожно в потолок. В растрескавшейся штукатурке, в темных влажных пятнах, всюду, виделись ему зловещие предзнаменования.

- Вы не знаете, как там кошка? - дико испугал он как–то санитарку, клещом вцепившись ей в руку.

Тело Евгения Валентиновича шло на поправку. Душа же его мало–помалу увядала, словно цветок, отрезанный от стебля. Постепенно старик переосмыслил всю свою жизнь и с вялым ужасом не обнаружил в прошлом ничего, кроме топкой рутины. Большую часть последних тридцати восьми лет он отдал работе в учреждении, преданно занимаясь делом, не принесшим ему ни довольства удовольствия, ни пользы. Сослуживцы не любили старика, перешептывались за спиной. В свои шестьдесят два года он до смерти боялся сокращения кадров, понимая одновременно и то, что его нынешняя должность являет собой не более чем синекуру и то, что рано или поздно скучающий начальник отдела, глядя несколько в сторону, сдавленно объявит о его увольнении. Страх его носил характер дуальный, несколько даже сюрреалистический: с одной стороны, Евгений Валентинович осознавал абсолютную бесполезность своей нынешней работы, с другой же - опасался, что будучи уволенным вскорости умрет, не зная, что делать дальше. Порой, впрочем, снилось ему, что он сам с грохотом и скандалом врывается в кабинет начальника, огревает последнего тяжелой мраморной пепельницей по блестящей лысой макушке и обретает свободу. Во снах этих Евгений Валентинович использовал большую часть смелости, отпущенную ему высшими силами.

Рутина не отпускала его и в семейной жизни. Со временем похоть уступила место спокойной привязанности к молодой жене, сменившейся через несколько лет привычкой. Но и та превратилась в постоянное тихое раздражение, не покидавшее его ни на секунду.

Втайне он подозревал, что и жена, и угрюмый сын давно ненавидят его и ожидают неминуемой гибели. Приходя домой, он успокаивался лишь закрывшись в туалете. Там, прикорнув на шатком унитазе, он чувствовал себя почти хорошо. Сны Евгения Валентиновича мало чем отличались от яви. Помимо редких видений о пепельнице, что оставляли после себя фиалковый привкус свободы, грезил он и о женщинах, которых не полюбил в своей стерильной жизни, и о путешествиях, которых не совершил. Большая часть сновидений, впрочем, была связана с работой.

- А ведь я мог бы стать капитаном! - пищал кто–то бесформенный, малопонятный в желудке его. - Мог бы водить крупнотоннажные суда по Атлантическому океану! Ветер бы трепал мои седые кудри, морская пыль серебрила густые усы, в белоснежных зубах дымилась бы ароматная гаванская сигара… Ароматный дым ее подобен солнцу. И все это обласкано солнцем, в лучах его которого купаются чайки, свободные, парящие в голубой бездне неба наперегонки вместе с ангелами…

- Ничего… Ничего, - шепелявил старик, крепко сжав рукой культю. - Все прошлое в прошлом, настоящее - краткий миг, будущее - сырой запах свежеструганого гроба. Жизнь, промелькнувшая перед глазами, не более чем сиюминутное существование червя, слепо роющего бесконечные ходы сквозь толщу земли навстречу неизбежному концу.

На фоне серой пустоты, в трясине которой он медленно тонул все эти годы, спасительным светом сияло круглое лицо старой кошки невообразимой расцветки. Ее дружелюбие, тепло, что она источала, ее настоящая, безвозмездная любовь, дружеское участие, несомненный ум, светящийся в зеленых глазах, - все эти качества пробудили старика к жизни. Ради нее он отрастит новую ногу, убьет начальника и задушит жену тонким шнуром. Лишь ради нее стоит дышать. И порвав с этим миром, в последние годы своей жизни он обретет счастье.

В бреду, возомнив себя настоящим человеческим существом, метался Евгений Валентинович по заскорузлым простыням и даже пытался несколько раз встать и поскакать на одной ноге к вожделенной кошке, но неизменно падал и, будучи водворен обратно в постель, рыдал оглашенно.

Жена Евгения Валентиновича, узнав о происшествии, пришла в некоторое волнение, впрочем, почти тотчас же успокоилась. Задумчиво расхаживая по трехкомнатной "сталинке", она то приседала, то подпрыгивала, то похлопывала себя по ноге, той самой, что ампутировали у мужа, темным каким–то инфернальным образом полагая, что душа мужниной ноги переселилась в ее мясистую ляжку, и теперь, разумеется, с экзистенциальной точки зрения, у нее не две, но три ноги.

"Квартирка–то славная! - хихикала она, внутренне сжимаясь от того паскудного чувства, что испытывают люди, втайне надеясь на скорую смерть близкого человека. - Чудесная квартирка!"

Поначалу ей даже и в голову не пришло навестить мужа в госпитале. Впрочем, по прошествии некоторого времени она оклемалась и даже собрала мужу сверток, вложив в него дебелую курицу, два почерневших яйца и огурец, очертания которого навели ее на гадкие мысли. Причесываясь перед зацелованным мухами зеркалом, она то и дело поглядывала в сторону свертка, заливалась краской и махала пухлой лапкой своему отражению, мол, будя, будя!

Выходя, беззлобно стрельнула глазами в старую кошку невообразимой расцветки, что примостилась на серванте, погрозила ей отчего–то пальцем и вышла, прижав к груди сверток.

По пути в госпиталь она сумрачно насвистывала дикие совершенно мелодии, потаенно представляя себе то огурец, то безногого мужа. Причем чем ближе она подходила к зданию госпиталя, тем более ассоциировался муж именно с огурцом, у которого отняли половину. Входя в черные от времени и страдания двери больницы, она подумала даже о том, чтобы уговорить лечащего врача ампутировать Евгению Валентиновичу вторую ногу, для симметрии.

В больнице царил смрад. В полутемных пахучих коридорах бесцельно слонялись умирающие. Многие из них слишком отчаялись уже, чтобы говорить, и лишь протягивали вперед истощенные руки. То и дело проносились коридорами остервенелые нянечки, из кабинетов выглядывали жирные усатые врачихи, облаченные в желтые от мочи халаты. Жена Евгения Валентиновича даже было растерялась от этой суеты. Поймав за шиворот тусклую полуживую старуху–сиделку, она засипела ей в ухо:

- К Щекоткину, в третье!

- Ампутант? - пискнула старуха. - Вверх по лестнице и направо. - Тотчас же, ощерившись, куснула жену за ладонь, вывернулась и, набычившись, побежала прочь.

Озадаченная и ошеломленная женщина еще некоторое время блуждала по коридорам. На счастье, ей встретился хилый старик–офтальмолог, заросший бородой до бровей. Участливо взял он ее за руку и, непрерывно шамкая, довел до хирургического отделения.

- Вашему мужу нужны новые глаза, - заявил он, - новые бирюзовые глаза.

Щекоткина в ужасе уставилась на мудрого офтальмолога, но он уже спешил прочь, роясь в карманах, словно именно там надеялся отыскать новые глаза для ее мужа.

Подойдя к палате, за дверью которой в тоскливом одиночестве лежал Евгений Валентинович, Щекоткина остановилась и было повернула назад - до того ей вдруг расхотелось смотреть на обезображенного супруга, но все же пересилила себя и шагнула внутрь. Евгения Валентиновича она заметила не сразу. Его кроватка стояла в темном углу, против окна. Сам он, укутанный по шею в несвежее одеяло, казался крошечным и почти уже нездешним. Щекоткина внутренне вздохнула с облегчением: судя по прозрачному совершенно лицу, супругу осталось недолго.

Евгений Валентинович лежал на спине, часто и быстро дыша. Обрубок левой ноги угадывался под одеялом. Лицо его было суровым и гордым, нос дерзко торчал вперед. Почувствовав укол скорби, подобный булавочному, Щекоткина вздрогнула, но тотчас же взяла себя в руки. Теперь, когда смерть мужа казалась ей неизбежной и скорой, она могла позволить себе его пожалеть и даже немного полюбить. Ей казалось, что культивируя в себе это благородное чувство, она вернет толику своей былой красоты.

Стоя над кроваткой Евгения Валентиновича, она испытывала противоречивые эмоции. С одной стороны, ей было немного жаль старика - все же нога, нога… С другой стороны, вид его - впалые щеки и яростное положение губ раздражали и внушали легкий страх. То ей казалось, что старик уже умер и движение простыни вызвано не дыханием, но трупными червями, копошащимися в груди его, то грезилось, что в районе отрезанной ноги подозрительно топорщится простыня.

"Хоть бы помер, нелюдь", - вдруг подумалось ей. Мысль была ясной и недвусмысленной. Разумеется, Евгений Валентинович должен умереть. Так будет лучше для всех.

Внезапно муж открыл глаза. Его зрачки черными точками плавали в желтоватом месиве радужной оболочки. Бессмысленно оглянувшись, он не сразу заметил жену, а заметив ее, не сразу признал.

- Го-о… - булькнул он.

Скорчившись в приветливой гримасе, Щекоткина присела на краешек стула.

- Ко–о–о… - жалобно замычал муж.

- Что, Женечка, болит?

- Кошка! - наконец выдавил из себя старик. Лицо его побагровело. Глаза беспокойно бегали по углам палаты.

Щекоткина напряглась. Странно и дико было услышать от мужа не приветствие, но слово "кошка", в самом звучании которого было нечто зловещее. Странно и дико было и то, что на секунду ей показалось, что она понимает, почему муж спросил ее именно о кошке. Ей стало стыдно. Впрочем, чувство это тотчас же прошло, уступив место раздражению.

- Какая кошка, Женечка? - участливо спросила она и похлопала по простыне, как раз по тому месту, под которым предположительно скрывался обрубок. Старик застонал, но глаза не отвел.

- Кошка моя… как? - горько спросил он, будто в сильнейшей душевной муке.

"Бредит" - догадалась Щекоткина.

- Ты, Женечка, скоро поправишься, - бодро брякнула она и, хохотнув баском, от души хлопнула старика по обрубку. - Тебя скоро выпишут!

Старик беспомощно булькнул и сжался весь лицом в злобном выражении. Глаза его шляпками от гробовых гвоздей сверлили лоб Щекоткиной.

- Где кошка? - пискнул он гадко.

"Надо его, поганца, покормить" - подумалось Щекоткиной. Ободряюще улыбаясь, она принялась разворачивать сверток. Старик следил за ее манипуляциями с живейшим интересом. На свет появился огурец, два черных яйца - глаза Евгения Валентиновича при появлении каждого предмета округлялись, словно в предвкушении, и тотчас же прикрывались равнодушно.

Курица застряла. Была она жирная, холодная, постоянно цеплялась какими–то своими вареными частями за пакет и выскальзывала из пальцев. В тот момент, когда Щекоткина, в который раз упустив курицу, в раздражении ухватила ее так, что пальцы, вспоров нежное мясо, глубоко увязли в тушке, Евгений Валентинович оживленно заблеял, взмахнул ручками и, сильно ударив ладошкой по столу, так, что яйца подпрыгнули, а одно покатилось к краю и, упав на пол с глухим шлепком, раскололось, заорал:

- Как поживает МОЯ КОШКА? Когда я увижу, наконец, МОЮ КОШКУ??? Единственную в моей жизни, любимую красавицу КОШКУ???

В ярости Щекоткина вырвала наконец из пакета руку, крепко впившуюся в куриное мясо, и, потрясая им перед мужниным носом, проревела:

- Сдохла твоя кошка! Вот она, вот!

И в сердцах швырнула курицу о стол. От удара курица развалилась на несколько частей, разбрызгивая во все стороны жир.

Евгений Валентинович вытянулся стрункой, выпятил челюсть, задрожал весь комарино и…умер…

… Как сказали после - от обильного кровоизлияния в мозг.

Труп привезли в больничный морг. Дюжие санитары, невменяемые от спирта и формальдегида, раздели старика. При взгляде на культю один из них упал на пол и забился в сильнейших судорогах. Товарищ его, флегматичный по своей природе, долго вглядывался в обрубок, недоуменно пожимая плечами. На месте обрубка выросла крошечная мясистая ножка, чем–то напоминающая кошачью лапку. Подумав, флегматичный санитар отхватил ее ножницами, на счастье.

Щекоткина недолго горевала. Вскорости после смерти мужа она продала квартиру и перебралась к своему новому сожителю Лопухину, ужасающего вида мужчине с базедовой болезнью.

Голова старой фарфоровой кошки невообразимой расцветки откололась при переезде. Щекоткина не стала склеивать ее - выбросила в мусорное ведро.

Осеннее

Жирное нависающее небо отражается в лужах воды, что собираются в траншеях, оставленных гусеницами танков. Разбитый асфальт трещинами вбирает в себя черную грязь. Посреди поросшей чахлой травой мостовой лежит огромная рука - осколок памятника. Каменная ладонь навек сжата в кулак. Перст указывает на восток, в сторону Могильников и Родильных Камер. Туда, на восток, сквозь пелену скользкого дождя, с трудом вытягивая армейские сапоги из жадной грязи, держу я свой путь. По сторонам дороги безумными взглядами разбитых окон меня провожают дома. Я знаю, во многих квартирах все еще течет призрачная сумбурная жизнь. Там полупрозрачные люди делят куски мшистого хлеба, опасаясь за судьбы своих звероподобных детей.

Я прохожу мимо детской площадки. Три года тому назад здесь была бойня. И поныне дети, страшные, черные дети, не осмеливаются выходить за пределы огороженного колючей проволокой периметра. По правую сторону от меня, в тяжелой деревенской грязи, в остро пахнущем экскрементами месиве, бродят те, кто выжил три года тому. При виде меня они на секунду прекращают движение, поднимают головы, как кобры. Девочка с вьющимися волосами подобно Горгоне открывает рот и шипит. Ползет к ограде, всеми тремя пальцами левой руки загребая вонючую грязь. Два мальчика помладше с вожделением провожают ее взглядом - ее короткое платье задралось. Меж тонких, белесых, увитых синими, с мой большой палец, венами ног видятся им врата рая.

Слабый всхлип слышен с другого края детской площадки. Там возятся подростки. Их игры более изощренны. Похоже, им удалось заманить в свое логово Рабочего. Теперь они кубарем с гвалтом носятся вокруг него, взбираясь на горки и турники. Рабочий нелепо ворочает торсом, по пояс увязши в грязи.

Вот один из юрких подростков, изловчившись, кусает Рабочего в лицо и тотчас же отскакивает, унося в широкой пасти кусок мяса. Рабочий орет, но крик его тонет в шуме дождя, что пеленой милосердно скрывает от меня жуткие детали происходящего.

Детская площадка остается далеко позади. Таких резерваций в городе множество. Иногда мэрия совместно с остатками милиции устраивает рейды, выжигая детскую популяцию. Порой в город приходят Убийцы. Впрочем, в последнее время это происходит все реже. Недалеко от Родильных Камер в былые дни располагался парк. Там, скрытые от посторонних глаз густым кустарником, доживали последние дни Старухи из Богадельни. Многие из них были слишком измождены, чтобы ходить, постепенно погружаясь в землю, они безучастно провожали редких прохожих мутно–белыми глазами. Подходить к ним считалось небезопасным: согласно поверью, старухи все до одной были упырями, питались человеческой кровью, подобно пиявкам присасываясь к зазевавшимся прохожим своими беззубыми, но сильными деснами. Несколько раз в прессе появлялись ничем не обоснованные "сенсационные" статьи, описывающие предполагаемые зверства старух.

После Кислотного лета, когда в городе умерли все растения, за исключением странной, коричневой травы, что покрывала теперь практически все, и, казалось, росла даже на камнях, парк обнажился. Мертвые деревья и кусты тянули свои изломанные ветви в серое грозное небо. Меж останками парка тут и там виднелись старухи. Возможно, из–за дождя сегодня большая их часть попряталась в норы - повсюду натыкался я на острые глаза, сверлившие меня взглядами из дыр в земле. Лишь несколько ослабевших старух, не найдя себе пристанища в недрах земли, обессиленно вязали, привалившись спинами к черным деревам. Одна из них, опустив руки и широко открыв рот, ловила капли дождя. Проходя мимо, я инстинктивно старался держаться подальше, понимая впрочем, что все это не более чем суеверия.

За поворотом, в дымке сизого неба, я вижу громаду Могильников. Родильные Камеры кажутся отсюда нелепыми конструкциями, марсианскими треногами, зыбкой красотой своей бросившими вызов монументальным Могильникам. Еще более причудливо выглядит Рабочий квартал, что пальцами труб таранит небо. Даже отсюда я вижу нескольких гигантских Рабочих. Хорошо, что мой путь лежит прочь в противоположную от них сторону, к Родильным Камерам. Рабочие неуправляемы. Составляя костяк города, поддерживая иллюзию жизни в его стальных венах, они почитают считают себя выше прочих жителей. Этих массивных пятиметровых гигантов редко встретишь в центре - они почти не покидают свой квартал. Пожилые Рабочие самостоятельно отправляются в Могильники - так заведено. Мясо почивших Рабочих скармливают младенцам. Таким образом правительство поддерживает status quo. Впрочем, в последнее время молодые особи все чаще восстают против существующего порядка вещей, выступая против вполне оправданного каннибализма.

Молния раскалывает окружающее пространство напополам. Вспышка, удар грома, что почти мгновенно следует за ней, дикий вопль - то орут младенцы в Родильных Камерах. Туда устремляюсь я.

Серый, остановившийся в при вспышке молнии мир остался позади. Длинный коридор уходит в бесконечную даль. По обе стороны двери… многие из них полуоткрыты. Я слышу плач младенцев, вопль самой жизни, что вырывается из миллионов глоток. Это наш бич. Наше проклятие.

За одной из дверей меня ждет жена. Врач, пожилой мужчина, постоянно грызущий большой палец, ведет меня за собой. Невольно я обращаю внимание на то, что верхней фаланги уже нет, лишь торчит обломок кости. Врач отстраненно отрешенно откусывает кусочки самого себя. На лице его, забрызганном бисеринками крови, скука. Он жестом показывает мне на дверь. Я вхожу, изображая на лице дежурную улыбку. В былые дни я бы принес жене цветы. До того, как все произошло. До того, как дети стали появляться слишком часто. Жена, моя худая, несчастная жена, улыбается мне в ответ. В глазах ее сияет радость. У ее ног - забранная сеткой колыбель. Я заглядываю внутрь. Там копошатся младенцы. Около дюжины, если не больше. Кучей они лезут друг на дружку, переваливаются. В углу неподвижно лежит обглоданный трупик. Ему не повезло. Он был слишком слаб - более сильные дети сожрали его еще в утробе.

Жена застенчивым писком привлекает мое внимание. Я поднимаю глаза. Жена, моя милая, добрая жена, прижимает к груди сверток, из которого торчит голова новорожденного щенка овчарки.

Я столбенею, не в силах поверить в то, что произошло. И уже не дождь, но слезы счастья застилают мои глаза. У нас ПОЛУЧИЛОСЬ!

Назад Дальше