Сознание возвращалось медленно, вялыми толчками. Так вытекает остывающая кровь из смертельной раны.
Карьеров открыл глаза.
Он лежал на грязном, в пятнах полу. Скудным светом и разнообразным хламом наполнена была комната. Принюхавшись, Анатолий Федорович поморщился - до того спертым, затхлым был воздух. Отчетливо несло тленом.
Опершись на руку, он сел. Обвел взглядом комнату, в которой очутился, и с оторопью узнал в ней свою спальню. Болезненно охая, он встал, пошатываясь и опираясь руками на склизкие от влаги и еще какой–то дряни стены, сделал несколько шагов. Комната была уничтожена. Будто смерч прошелся по ней, ломая мебель, вырывая с корнем паркет, оставляя глубокие вмятины на потолке. Под ногами хрустело.
Подслеповато моргая, Карьеров пошаркал к двери и, распахнув ее, застыл на месте, ошеломленно глядя на то, что еще недавно являлось уютной его квартиркой. Длинный коридор был завален обломками настенных полок, книгами, разбитыми вазами и статуэтками из фарфора, что коллекционировала жена Карьерова. Стены были сплошь измалеваны темно–коричневой краской. В грубых каракулях с ужасом и отвращением Карьеров разглядел омерзительное слово "АПОП". Подтеки коричневой краски были и на потолке, будто кто играючи забрызгал квартиру кровью. Словно в коридоре рубили туши…
Внезапно колени Анатолия Федоровича подкосились, и он рухнул на пол, судорожно пытаясь вдохнуть. Разом, выдавливая кислород из легких, в него вошли воспоминания. Черная грязь из недр души его, вспучиваясь, подобно омерзительному грибу, заполонила всю внутреннюю вселенную Карьерова и густым потоком рвоты вырвалась наружу.
Похныкивая визгливо, Анатолий Федорович, на четвереньках полз на кухню. Ладонями давил он обломки стекла и не чувствовал, как они ломаются под его весом, оставляя глубокие раны.
Он подполз к холодильнику, стараясь не поднимать голову, упершись в черный от крови и грязи пол, уцепился за дверцу рукою и потянул на себя. Его обдало теплой волной смрада. Медленно, очень медленно Анатолий Федорович поднял голову и стал на колени, протягивая руки ладонями вперед, будто предлагая еще одну кровавую жертву холодильной камере.
Внутри холодильника уже почти ничего не было. В его вонючих и теплых недрах осталось лишь три небольших целлофановых пакета. На двух из них черным фломастером было написано: "Инна, гр. лев." и "прав.", на третьем криво намалевано: "Манн - глаза".
- Это….это… - пролепетал Карьеров, - это…
Поскуливая, он встал, сразу постарев на двадцать лет, и побрел к входной двери поскальзываясь на горах мусора, в темноте.
- Л-лектричество, - бормотал он на ходу, - вык–выключили… Они… за неуплату…они… приходили… Я не открывал… Я… занят был…
Возле двери он, собравшись с духом и дико взвизгнув, глянул–таки в засиженное мухами трюмо. На него уставилась заросшая спутанной бородой, черная от грязи и засохшей крови рожа с искаженным в гримасе ртом.
- Я-я… - булькал рот. То и дело между зубами проскальзывал черный, разбухший язык.
По щекам, оставляя дорожки в грязи, текли слезы.
Отвернувшись, Анатолий Федорович рванулся к двери, споткнулся о сломанный стул и чуть было не упал, но, удержав равновесие, схватился за дверную ручку и, левой рукой отодвинув собачку замка, что было сил потянул дверь на себя…
…и остановился, услышав за спиной низкое мяуканье. Электрическим разрядом пробило его, и, втянув голову в плечи, медленно повернулся он и увидел толстого одноухого кота, ожесточенно рывшего лапами в куче мусора. Лениво и надменно глядя на Карьерова болотными глазами, кот аккуратно сел, обнял себя хвостом и требовательно мяукнул.
- Я же не хотел! - взвизгнул Карьеров так громко, что наверняка услышали его и на улице, - я же не мог! Я забыл все, Господи!
- Говори, - промурлыкал кот и медленно кивнул.
Остекленевшими глазами глядя на кота, Карьеров говорил. Каждое слово было гвоздем в крышке его гроба. Каждый звук рубцевал его сердце. Он говорил громко, отчетливо выплевывая из себя фразы, а Апоп, чудовищный египетский демон истины, слушал его, мурлыкая вполголоса.
Анатолий Федорович рассказал коту о том страшном вечере с полгода тому, когда полупьяным вернулся он из командировки и застал жену в объятиях друга. Как, помутившись рассудком, сквозь вату выслушивая вялые реплики Манна и мышиный писк жены, прошел он на балкон, взял топор и резво обрушил его сначала на голову друга, а потом уж изрубил вопящую жену. Как до утра почти пилил он непослушные коченеющие тела в ванной, отделял мясо от костей и упаковывал его в целлофан, надписывая каждый пакет. Как рано утром, сгибаясь под тяжестью ужасной ноши, он крался, аки тать, на детскую площадку неподалеку от заброшенного пятиэтажного дома, которую давно должны были снести, и закапывал под горкой кости вместе с памятью. Как на обратном пути, уже не совсем понимая, что сотворил, встретился он с простоволосой старухой, и она вручила ему Новый Завет в яркой обложке и яростно просила прочитать, прочитать дома. Как позже, тем же днем, зашел он к соседу сверху, полувменяемому старику–географу, отнес ему диффенбахию в горшке и сказал, что уезжает с женой в отпуск на полгода в Пермь, а оттуда, глядишь, и в Краков, и попросил собирать почту и приглядывать за вазоном. Как ночью пожарил он себе оладьи и сдобрил их свежим еще мясом супруги с твердым намерением съесть ее и любовника. Как утром следующего дня проснувшись, он в магазине, что прямо под домом, купил консервов и круп на всю почти зарплату, подмигнул продавщице и объяснил, что, дескать, не помешает, ведь времена сейчас лихие. Как, вернувшись домой, снова увидел жену веселой и здоровой, щебечущей на кухне и помнил только, что выходить из дома нет надобности и кушать нужно много и сытно. Как он ел и ел, и ел, не обращая внимания на запах, на червей в мясе, появившихся после отключения электричества… А иногда, вдруг, в порыве диком, звонил соседу–географу и рассказывал ему увлекательные истории о жизни в Перми и обещался вскорости вернуться и показать фотографии Кракова. Как скребся в его душе грех, рос, гнил и разлагал его нутро, как, наконец, гной заполонил его и утопил…
- Это ты хорошо рассказываешь, душевно, - мяукнул Апоп, - покаянно. Он лапкой указал на яму, вырытую им в мусоре. Ложись и жди. Ручки сложи аккуратно, укройся чем–нибудь, ну вот, хоть книгами, тут большей частью стихи, и жди. Глаза ты, конечно, зря не съел - теперь уже поздно. Будешь на том свете ответ держать перед покойником. Так бы… отрыгнул и отдал ему, что ль… Как сдохнешь, я сердце взвешу, не сейчас.
Пожав плечами, демон встал, отряхнулся, распушив хвост, и побрел во тьму коридора.
Анатолий Петрович проводил его взглядом, сделал несколько шагов и упал в могильнуюяму, вырытую котом. Было ему тепло и покойно проваливаться в Гумилева и Гаршина, растворяться среди Теннисона и Байрона. Они поглотили его. Обрушилась тишина, нарушаемая лишь сонным хоралом воспевающих вечную жизнь мух…
В бесконечной тьме преисподней пребывающий во мраке змей Апоп сухим холодным жалом облизнул губы в предвкушении трапезы.
Aftermath
Хомову уволили с работы в субботу, 20 апреля. Этот день остался в истории человечества благодаря одному весьма значительному событию, однако Хомовой было не до истории. Стоя перед директором морга, она испытывала жгучее желание оказаться в своей постели, сонной, распаренной, с ватой в ушах. Все происходящее казалось ей ночным кошмаром, спастись от которого можно было лишь проснувшись.
- Вы, Хомова, уволены, - басил тем временем директор, глядя на нее поверх очков. - У вас, Хомова, опасные тенденции. Вы, Хомова, радикал. Вас к кадаврам на полверсты подпускать нельзя. Вы, Хомова, просто диверсант какой–то! Лет тридцать назад вас бы за такое…
- Матвей Сергеич, - икнула Хомова, - я же не нарочно… В порядке эксперимента. По методу Шигеева!
Директор посмотрел на нее так, будто Хомова только что опорожнила кишечник прямо ему на макушку.
- Хомова, идите вон! Или вы напишете заявление по собственному желанию, или я вас выпру отсюда на законных основаниях. И можете подавать на меня в суд. Видеть вас на территории я не хочу ни минуты больше!
Полчаса спустя Хомова брела по Французскому бульвару, с трудом ощущая свое тело. Все представлялось ей зыбким и изменчивым. То бредилось ей, будто ноги ее превратились в тумбы и поднять их нет никакой возможности, а нужно просто стоять и ждать, пока она сама затвердеет и станет монолитной скифской бабой. То виделось, что это ее саму забальзамировали по методу Шигеева, и забальзамировали настолько удачно, что внутренние органы возобновили свою работу. То вдруг показалось, что она снова молода и только устроилась работать в судмедэкспертизу, и не сделала аборт, и не превратилась в пятидесятитрехлетнюю пенсионерку с подкрашенными волосами и нелепыми голубыми тенями.
- А выпер, ну и пусть! - ненавистно думала она. - Что мне, с трупами–то? Хватит мне с трупами!
Но бравада эта не придавала ей уверенности.
Хомова состарилась в одиночестве. Не было у нее детей, что чурались бы ее, не было и внуков, чтоб называть ее прилюдно бабушкой, а за спиной - старухой. И мужа, постоянно находящегося рядом, расплывающегося с возрастом, маловнятного, с неприятным запахом изо рта, рассеянной улыбкой, животом, что выглядывает из–под майки, тоже не было. А теперь не было и работы.
Хомова не то чтобы тяготела к работе. Сообщество мертвых не доставляло ей болезненного некрофильского удовольствия. Никогда не ощущала она в себе стремления прикоснуться к мертвому телу с целью иной, нежели вскрытие или консервация. В то же время мертвые казались Хомовой единственными честными представителями человеческого рода. В мертвецах не было ни капли жеманства, ни грамма фальши. Холодные и равнодушные ко всему, они могли быть как идеальными собеседниками, так и лучшими друзьями. Каждый раз, проводя вскрытие, Хомова испытывала затаенную радость - ведь удаляя ненужные больше комки плоти, засыпая внутрь брюшной полости опилки, вправляя сведенные "rigor mortis" челюсти, она тем самым не только оказывала мертвым услугу, за что ожидала подспудно вознаграждения после смерти, но и доказывала тщетность любой философии, ставящей человеческую жизнь во главу угла.
Мертвецы любили Хомову. Не раз замечала она тень призрачной улыбки на увядших устах. Не раз, сквозь полуприкрытые веки, следили за ней белесые глаза. То всхлипом, то вздохом, то вздутием живота выражали мертвые свою благодарность. И когда она освобождала их от уз преющей плоти, резала, кромсала застывшие тела, то чувствовала их одобряющие прикосновения, их дружественные эманации.
- Как же быть? - шепнула она проходящей мимо девушке. Девушка вздрогнула и ускорила шаг. Ощутила ли она в этот момент запах тлена, саваном окутавший Хомову, или просто, не обладая шестым чувством, пожелала оказаться подальше от неопрятной немолодой женщины, что разговаривала сама с собой?
Подходя к дому, Хомова твердо решила повеситься. Теперь жизнь без мертвецов представлялась ей исключительно болезненным процессом. Пусть лучше ад метафизический, экзистенциальный, примет ее, чем тот ад, в котором она вынуждена будет доживать свои дни.
Стоя перед дверью своей квартиры, Хомова с наслаждением представляла себе, как повиснет у себя же в ванной. Найдут ее, разумеется, не сразу, а скорее недельки через две, когда запах станет слишком уж сильным и проникнет в уютные соседские квартиры. Разумеется, весть о ее смерти дойдет и до директора морга. Возможно, тогда он устыдится своего поступка. Впрочем, скорая смерть, хотя и представлялась Хомовой радужно, отчасти беспокоила ее некоторой неопределенностью своей. Хомова замерла перед дверью, нахмурилась…
- Позвольте! - пискнул некто, в глубине головы ее спрятавшийся, - кто же меня будет бальзамировать?
Ну, разумеется, ее нужно будет забальзамировать. Ведь, несмотря на то, что она одинока, у нее есть сестра. Сестре неудобно будет хоронить ее в закрытом, провонявшемся гробу - хоронить на скорую руку. Пойдет молва, опять же…
- Черт возьми, - буркнула Хомова. - Это непорядок!
Она резво открыла входную дверь, зашла в коридор, захлопнула дверь за собой и бочком, между захламленной вешалкой и трюмо протиснулась на кухню. Там, не зажигая свет, умостилась на краешке стула и, подперев кулаком голову, погрузилась в раздумья.
Взять, к примеру, Яковлева. Серьезный, грамотный патолог, аккуратист. Однако болезненная его приверженность к наследию профессора Мельникова-Разведенкова, по меньшей мере, настораживала.
- Я же не Ленин! - прыснула Хомова. - Мне подход нужен!
Или вот, Антоненко, Юрий Мстиславович. Врач высшей категории. Но рассеян. Хомова вспомнила, как после новогодних праздников Антоненко задремал прямо посреди вливания жидкости в аорту худого как скелет мертвеца с неприятным острым носом. В результате костлявое лицо покойника округлилось и приобрело выражение глумливое, медвежье, словно умер покойник от продолжительного запоя.
Хомова нахмурилась. Кругом–бегом выходило, что качественно забальзамировать ее после смерти некому.
- Кто стрижет городского парикмахера? - взвизгнула она злобно.
Нет, положительно нельзя вешаться. Все складывалось не так, как она задумывала. Мертвецы, ее возлюбленные мертвецы, отвернутся от нее в порыве единого негодования. Ведь несовершенством своей мертвой плоти она предаст их чаяния и надежды. Мертвецы не простят ей предательства, и в том ослепительном "ничто", куда мы попадаем после смерти, она опять окажется сама. После тщеты физической жизни грядущее посмертное одиночество ужасало Хомову куда больше возможных адских мучений. Внезапно в ее голове родилась мысль, показавшаяся Хомовой и абсурдной и логичной одновременно. Лицо ее расплылось в улыбке. Тотчас же она засуетилась - вскочила со стула, заметалась было по кухне, но успокоившись, целеустремленно прошествовала к входной двери.
До полуночи блуждала она по городу, стараясь не привлекать к себе внимания. У немногочисленных встречных–прохожих явно проступали черты мертвецов. У старого пропойцы, что толкал перед собой тележку с нехитрыми своими пожитками, отклеивалась щека, и виделись Хомовой за плохим этим макияжем сгнившие черные зубы, лишь отчасти прикрытые ватными шариками. У пожилой благообразной пенсионерки, что в позднем одиночестве сидела на трамвайной остановке, укутавшись в шаль, все время отваливалась нижняя челюсть (видимо, плохо закрепили скобы, догадалась Хомова). У нагловатого мальчишки, что сжимая в руках бутылку пива, прошествовал навстречу Хомовой, все было просто ужасно: из ушей его сочилась жидкость, в которой Хомова безошибочно признала формалин.
Около пяти минут первого Хомова, подпрыгивая от сладостного предвкушения, подошла к зданию морга. Открыв входную дверь своим ключом, она скользнула в приемную и тенью растворилась во тьме коридора.
Андрей Гречанов кричит. Орет так, будто с него живого сдирают кожу. Не может двинуться с места. Не может отвести глаз. Следующие три дня Андрей Гречанов будет пить. С утра до вечера. Но даже в алкогольном забытьи будет видеться ему то, что заставит его через две недели после описываемых событий перевестись на заочный, а вскоре и вовсе оставить университет, мотивируя тем, что он разочаровался в медицине. За пять минут до этого Андрей Гречанов спит на дежурстве. Его не беспокоят мертвецы за стеной. Они немы и надежно укутаны смертью. С радостью доверяют они свои тайны науке, безвозмездно делятся секретами плоти. Андрей Гречанов не боится мертвецов. Он относится к ним с уважением.
За секунду до видения, что навсегда изменило его жизнь, ему снится, будто он разговаривает с преподавателем по истории медицины, профессором Довенко, полным, неприятным мужиком с красными щеками, и отчего–то предлагает ему бросить профессуру и переехать к нему домой. Профессор смеется в ответ и далеким, слабым женским голосом отвечает:
- Андрей, Андрюша! Вы что, спите? Нельзя спать на дежурстве!
Голос разрывает ткань сновидения, заставляет его открыть глаза.
И закричать. И обмочиться от страха.
Перед ним находится существо из кошмаров. Абсолютно голое, распоротое от грудины до паха. Бережно придерживающее собственные кишки руками. В воздухе - густой запах экскрементов, крови и… формалина…
- Андрей… нельзя спать на дежурстве, - шипит Хомова. Кровь, пузырясь, вскипает на губах. - А вдруг… - она кашляет, отчего тугое кольцо кишок проскальзывает между пальцев и с сочным шлепком падает на кафельный пол, - а вдруг кто зайдет… …Мне… нужна помощь… Андрюша… я сама не смогу, кхх… в аорту… боюсь… а-а… умру сразу… я… скажу, что делать…надо, чтобы к-качественно… чтобы… гордились…
Кошка
Евгений Валентинович потерял ногу по–чеховски нелепо. Прогуливаясь по Кумовской, он остановился на перекрестке раскланяться с давнишним своим приятелем и однокашником - Ляховым. В этот момент проезжавший мимо велосипедист пребольно толкнул его передним колесом в голень - Евгений Валентинович шагнул вперед, размахивая пухлыми ручками, и повалился боком, ударившись головой. Велосипедист, вихляя, проехал еще несколько метров и чудом избежал столкновения со стареньким "Запорожцем", который в свою очередь пошел юзом и остановился, аккурат размозжив левую ногу Евгения Валентиновича.
Прибывшие через три часа хмурые санитары долго стояли подле заплаканного старика - водителя "Запорожца" и увлеченно обсуждали шансы Евгения Валентиновича не остаться калекой:
- Гляди–тко, милай, - дружелюбно басил один из них, высокий, немытый мужчина лет пятидесяти. - Ногу как вывернуло. Прям штопором!
- Заковыристо, - соглашался заплаканный старичок, культурно поплевывая.
Евгения Валентиновича разместили в госпитале ветеранов с помпой, в коридоре. Пьяненький врач суетливо, но без спешки осмотрел многострадальную ногу и буркнул: "Ампутация". Вечером ногу отняли.
Прошло несколько дней. В тихой, затуманенной мучениями палате прикованный к несвежим простыням Евгений Валентинович пребывал в некоей полутьме. После ампутации все мысли и чувства его поначалу обратились к навек утерянной ноге. Старика мучили галлюцинации. То казалось ему, что санитарка, помогая ему взгромоздить зад на судно, издевательски шепчет: "нога… нога…", то вдруг виделось, будто врач–интерн, проходя мимо открытой двери в палату, глодал что–то огромное, левое, завернутое в бумагу. Впрочем, буквально через несколько дней он вдруг поверил, что нога отрастет. Так вот, просто и без затей.
- Чем я хуже ящерицы? - блеял он жалобно.
Врачи и нянечки побаивались старика и надеялись, что он скоро умрет. На удивление немощный поначалу Евгений Валентинович вдруг пошел на поправку. Втайне от окружающих он то и дело ощупывал культю под бинтами, весело кивая. Нога, по его мнению, существенно подросла.