Бизар - Иванов Андрей Спартакович 8 стр.


* * *

Теперь нас кормили рыбой каждый день. Три раза в день. Ничего, кроме рыбы. Хлеб и чай еще, а так: рыба, рыба, рыба. В любом виде. Эти люди знали, как можно извернуться, чтоб рыба перестала походить на рыбу. Они ее вываливали в сухарях и суповых кубиках, да-да, куриных бульонных кубиках, говяжьих бульонных кубиках, и думали, что так рыба станет по вкусу похожей на курятину или говядину!

– В нашем положении, – разводил руками Михаил, – ничего не остается… Нам не приходится выбирать…

Они ходили в море всю неделю, наловили полный морозильник рыбы. Сходили в ближайший кэмп, продали там что-то. На это у них ушел весь день, покупателей искали долго, осипли от торгов, в конце концов уступили по очень низкой цене, такой смешной, что даже сутки на верфи недельным уловом не были окуплены.

Мы снова ели рыбу, а Михаил и Иван ловили и ловили, уходили как на работу – на весь день; когда возвращались, от них слышался запашок…

– Я уверен, – говорил Хануман, – что этот проклятый идиот больше пьет, чем ловит. Даже если и ловит, то пропивает больше, чем выручает! Он никогда не вернет нам денег! Ты должен ходить с ними в море и контролировать их!

Я отказался. Я сказал, что мне наплевать, пусть пьют, сколько хотят, пусть "мы не вернем наших денег", мне вообще плевать на деньги, – в море с ними я никогда не пойду. Однозначно.

Хануман впал в задумчивость. Он не хотел сдаваться. Его обобрали, а он все еще на что-то надеялся. Он начал было сверлить Михаила, но тот придумывал все новые и новые объяснения, у него была тысяча самых разнообразных причин, по которым он пока что не мог начать возвращать деньги, ведь они уже начали строить лодку, они уже протягивают всякие тросики к штурвалу, который он начал вытачивать по вечерам на кухне.

– Отдавать деньги сейчас, – качал он головой, – это препятствовать процессу! Это глупо! Мы продадим лодку в три раза дороже, Хануман! Деньги сейчас, как никогда, нужны, чтобы строить кабину! Мы собираем строительный материал и покупаем инструменты!

У него были всяческие отговорки, он приводил доводы, сказал, что мопед не починить, велосипедов нормальных нет, не на чем возить материал. Щелкнув по коробку, загнал его за сахарницу и сказал, что теперь он откладывает на машину:

– Нужна машина! Чтобы строить лодку и ездить в порт! Чтобы собирать строительный материал и посещать свалки! Ведь все основные детали на свалке! Если всё покупать, лодка так и выйдет в сорок тысяч! А если пособирать по свалкам… Всё ж дешевле! Машина просто необходима!

И снова аргументы, целый список: Маша опять беременна; ездить в магазин; опять свалки и мастерские, контейнеры и магазины; мы тут засохнем, надо выбираться; в Свенборг, Оденсе, Нюборг… Нужно возить продавать рыбу; расширять круг знакомых; строить лодку; свалки, свалки; нужен мотор, и, чтобы везти мотор, нужна машина, не на себе же… Свалки, свалки; стройматериал, магазин; Маша, Маша, дети, дети, лодка… А-а-а! Конца и края этому не было!

4

Вернулся из Ирландии Пол. Я встретил его у моря. Он выгуливал собаку и что-то выбрасывал в контейнер… Он сразу начал плести истории – про своих братьев, про Ирландию вообще… Он там играл в пабах почти три месяца, привез какой-то бесценный ирландский свисток, который ему то ли из вереска, то ли из щепок свинтили, болтал без умолку, выслушал меня… Я ему рассказал о моих мытарствах: море, помойки, свалки, свалки… etc., etc. Никакой жизни, сплошная неустроенность, беспокойство, некогда писать, а накопилось, натерпелся, надо выпустить пары, на что и нужен спасательный клапан…

Пол схватился за голову, прижал руку к сердцу, выманил из моря собаку, утянул меня к себе, открыл бутылку, забегал по комнатам. Сам дислексик – для него каждый, кто пишет слова руками на бумаге, уже Джеймс Джойс, – он не мог не посочувствовать "русскому писателю", предоставил мне комнатку…

– Тут нет стола, стула, но есть тахта! – говорил он. – Хотя бы отоспишься… Соберешься с мыслями…

– Ну что ты… – смущался я.

– Но ты сможешь писать в течение дня… – вскрикивал он. – В гостиной! Там есть стол!

– Ничего, пустяки… спасибо… я в таком долгу… – бормотал я.

– О чем ты говоришь, брат! – кричал он. – Мой дом – твой дом!

Там был такой низкий потолок, что мне пришлось согнуться; Пол не обращал внимания, ходил и бесконечно трепался, даже не замечая, что ходит в полусогнутом состоянии… Он безостановочно говорил:

– Когда-то это был типичный дом рыбаков, с земляным полом, который топили по-черному! Мы купили его у сумасшедшего старика… Дом его предков, – говорил Пол, – нам принадлежит только часть озера и лужайка с тремя яблонями… А другая часть озера с ивами на том берегу все еще принадлежат ему. Он часто приезжает, по привычке гуляет в саду… Не могу же я ему сказать "нет"?! Тут прошло его детство, тут жили его предки…

Я с ним согласился: как можно старику такое сказать!

Он продолжал говорить… Я был ему нужен только затем, чтоб слушать треп. Охотно подставлял бокал, он наливал, подзадоривал, сам пил и не скупился, наливал, наливал…

– В Дании столько условностей! – жаловался он. – Когда мы покупали этот дом, нам сказали, что мы не имеем права в нем жить, так как дом в аварийном состоянии, нужен специальный ремонт, нужно пройти трахнутую комиссию, которая позволила бы определить, в аварийном он состоянии или нет, можно ли вселяться, нельзя, бла бла бла…

Я с ним согласился: условности, от них-де все беды…

Выпили, налили…

Он сказал, что поэтому покупал и будет покупать у Потапова рыбу. Я причмокнул, поднял бокал, выразил свое восхищение… выпили! Хотя мне казалось, что он это делал из жалости, потому что Лайла рыбу терпеть не могла, ее дети тем более, а сам он рыбу готовить не умел, но все равно покупал. Думаю, он делал это даже не из жалости к Марии и ее детям, а из жалости к самой рыбе! Он и соседа своего убедил пару раз купить. Сосед купил, а потом стал отказываться, мотивируя тем, что это нелегально и наказуемо – покупать у них рыбу…

"Они же беженцы, – говорил сосед. – Беженцы не могут ни работать, ни тем более торговать. Тот, кто работает или торгует, обязан платить налоги. Но они же не платят налоги! Они не могут, потому что они беженцы! И разрешения на работу у них нет. Потому эта рыба как краденая, и покупать ее нельзя!"

– Вот такие вот они, датчане! – ругался Пол. – Но я не как он! Я покупаю рыбу! Я понимаю, в каком они все там положении, и поэтому покупаю!

Да, да, дурак покупал и по пути домой, наверное, выбрасывал; во всяком случае, я никогда ее не видел, и запаха рыбы в доме тоже не было. Лайла готовила картошку с сосисками, Пол – stobhach Gaelach!

– Столько условностей, столько трахнутых правил, мэн, ты представить себе не можешь! – вздыхал он. – Нас даже хотели оштрафовать! За то, что мы жили в этом доме, не прошли комиссию, но все равно вселились! Нас за это хотели оштрафовать! Кто-то сообщил, что мы вселились! Представляешь? Может, сам старик, как знать… Но мы купили этот дом, говорил я им. Я не смог объяснить. Пришлось съехать… Потом сделали видимость ремонта, подмазали там и тут, постелили пол. Лайла сама лично стелила… Денег уже ни на что больше не оставалось… Я красил эти самые балки! – ткнул он ладонью куда-то в темноту, оттуда посыпалось… Он пошел мыть руки, проговаривая на ходу: – Убрали паутину, вставили стекла, пробежались пинотексом по щелям, повесили календарики, картинки, на подоконник поставили русалочку с мальчиком в спадающих штанишках, зажгли камин, пригласили комиссию, и те сказали, что жить можно.

Жить действительно было можно, только в туалет зимой приходилось ходить на улицу, потому что труба замерзала. Душ тоже работал с перебоями.

– Но это пустяки! Пустяки! – кричал он мне из мрака, покрывая шум воды и грохот посуды…

Все это были пустяки по сравнению с тем, что он видел в Дрездене, когда играл там (на волне распада берлинской стены)… Соскочил с темы, некоторое время говорил о каком-то немецком фильме про террористку, про ее галлюцинации, сплошной апокалипсис, его почему-то это очень занимало. Он не мог забыть ее глаза, ее губы, ее выражение лица, ее что-то мучило, какие-то агенты, ей всюду мерещились русские шпионы… Он говорил, говорил, темы менялись, как пластинки в музыкальном аппарате, он потряхивал шевелюрой, из него сыпались имена музыкантов, как опилки из потрепанной игрушки… Таким он и был, и дом их был такой же… Дом покосился, на одно око ослеп, другое окно заплыло так, что больно было смотреть. Построенный на очень рыхлом грунте, на обочине, дом за годы осел, как торговец на арбузах; казалось, не хватало какой-то малости, чтобы он рухнул.

Как только я к ним въехал, я тут же укрепил ручку на входной двери – прежде она постоянно оставалась в руке.

Были они прикольные. Играли в разных местах. Преимущественно в пабах или в каких-нибудь маленьких залах на каком-нибудь мероприятии, куда они втыкались как экстра-начинка, влезали в общую программу, когда уже на всех пришли, и зритель им был обеспечен. Играли они всегда одно и то же, или же мне так казалось. Какие-то Celtic moods. Всегда найдутся блаженные старички и постклимаксные тетки, которые обожают легенды про друидов и всякую подобную дребедень, и чтобы под дудки, волынки, мечтательное пощипывание струн.

Сперва они меня таскали с собой. Я ездил с ними в Оденсе, где они выступали в пабе "Жираф"; там Пол учинил пьяную разборку с каким-то дебоширом, который сказал, что их кельтские напевы – сплошная скука. С ним нельзя было не согласиться. Это действительно была скука. Они возили меня на голландский фестиваль, где выступали Manfred Mann's Earth Band; там он завел меня за кулисы и представил всей банде как "русского писателя, пишущего по-английски". Подвел к каждому, чтобы пожать руку, и каждый раз, когда я пожимал руку, он шептал: "Ты даже не представляешь, чью руку пожимаешь! Ты даже не представляешь, чью руку сейчас пожимаешь!.."

Мне быстро надоело с ними кататься. Меня нервировали перемещения. К тому же он так топорно водил. Ездить по островам было тошно. Дороги все время вились, и меня укачивало. У самого Пола случались приступы паники. Он все время сворачивал к одной и той же теме: у мужчин в его возрасте часто случаются удары…

– Так это, видимо, заведено, – говорил он нервно. – Как только за сорок, так – удар! Мало у кого не было удара после сорока!

Я совсем не мог этого понять, столько раз от него это слышал, он меня этим просто завораживал. Стоит, похмеляется и приговаривает:

– Мне сорок три, сорок три! Самый срок, самый срок! – Будто призывал инфаркт.

Ему словно не терпелось: нужен был удар, просто необходимо было перенести удар! Удар его не убьет, а весу прибавит. Он после удара будет на всех смотреть глазами человека, перенесшего удар! О, это будет уже такой бард, такой друид! Столько всего перенес… и в Африке чуть не умер… и в Дрездене на обломках играл… из берлинской стены камень выдолбил… тут еще удар…

– Удары бывают разные, – говорил он философски. – У одних отнимается рука или нога, у иного потеря памяти, у кого что!

Перечислял своих родственников, у кого уже был удар. Кто-то умер, кто-то стал паралитиком, а кто-то – ничего, как с гуся вода, удар и удар… Когда на него нападали приступы паники, он становился невообразимо многословным; он и так тараторил, как сорока, а во время приступов паники его речитатив становился просто сумасшедшим, я не успевал расчленять слова, я понимал их уже по наитию… Единственным лекарством от всех болезней, которое он признавал, была выпивка. Причем, если это был желудок, надо было пить ром; если это были нервы, надо было пить пиво; если это была простуда, надо было пить горячее вино, а если нестояк – виски, виски выручает всегда, as far as women are concerned!..

Но все это были пустяки, пустяки… Думаю, если б они не крутили так часто фильмы вроде Midnight express, Deadman walking, In the name of father, etc., etc. Если б не их бесконечные разговоры о свободе в мистическом понимании слова, о так называемой "spiritual life", жизни после смерти, медитациях, йоге и тому подобной ерунде, я бы у них долго продержался. Если бы мог стойко переносить запах псины и Corrs, я бы жил у них до конца своих дней! Или вообще вечно! Как знать! Потому что только бессмертный может переносить все эти компоненты вместе, не испытывая при этом отторжения, или, по крайней мере, святой.

Они часто куда-нибудь уезжали. Это было на руку… Я мечтал о том, чтобы на них валили толпы, чтоб на них шли сотнями, и они бы укатывали в турне по Дании на месяцы, и не только по Дании – по всей Скандинавии, по всей Европе, в мировое турне, на годы, годы! А я бы преспокойно жег в одиночку их дрова, пил вино, поедал консервы, не оказывая существенно заметного влияния на их бюджет; о да, это была бы благодать со всех сторон. Я б им простил все их недостатки. Было бы идеально, если б они однажды уехали и не вернулись, уехали в турне и решили где-нибудь остаться или не смогли б вернуться в силу каких-нибудь обстоятельств, жили бы в каком-нибудь райском местечке и мне писали бы, чтоб я за собакой присматривал да за домиком с садом, и еще – денег бы слали, о да! Тогда бы я там точно завис лет на семь-восемь, семнадцать-восемнадцать, жил бы там да в ус не дул, вино попивал да джемы поглощал из погреба, пока не осточертело б. Выуживал бы окушков из озерца. Сажал бы лук да марихуану на огороде. Воровал бы у соседей дрова… в лесу было полно валежника…

В их доме было нечто такое, что меня успокаивало. Когда я оставался один, у меня в груди все затихало. Писал, пил вино, иногда прикладывал свои руки к чему-нибудь. Гулял с собакой вдоль обрывистого берега (собака была послушной, трогательно прижимала свои огромные уши, косила на меня, вглядывалась в море, будто высматривала своих хозяев). У меня появилась идиотская привычка с ней говорить; особенно приятно было поливать грязью хозяина, но потом я перестал это делать, рассудив, что собаке лучше меня было известно, какой дурак был ее хозяин. Мы останавливались возле уродливых кривых деревьев – толстые стволы были прижаты ветром к земле, буквально стелились, прорастая в траве, как анаконды. Я садился на такой ствол, покачивался, смотрел – то в море, то под ноги себе, – вздыхал, думал о письме от матери, всплывали какие-нибудь строчки из него (жизнь устроена так глупо, как будильник, стрелка выпала, и не можешь сказать, который час), думал и курил…

Подолгу не видал ни Ханумана, ни Потаповых с Иваном. Не знал, как там продвигаются дела с кабиной или чем-то еще… И не желал знать. Я вдруг откололся и стал самим собой, вполне независимой человеческой единицей. И человека во мне стало больше!

Но они быстро возвращались, нигде не задерживались. Не успевал я как следует насладиться одиночеством – мне хотелось пожить одному, совсем одному, и подольше…

* * *

Под Рождество на всю Европу обрушился ураган. Мы с Полом ели пиццу, пили вино, ждали Лайлу. Вдруг запели, а потом оборвались провода, и остров замер во мраке. Пол зажег свечи. Я вышел с фонарем на дорогу и – обомлел… чернота и гул. Ветви, столбы и сама тьма качались. Летали какие-то обломки, громко хлопая крыльями. Лаяли лисы. Ухали совы. Было отчетливо слышно, как в порту скрежетали рыбацкие шхуны, ударяясь друг о друга бортами.

Мы с Полом, кажется, открывали вторую бутылку, когда неподалеку упало дерево. Пол потирал ладони, он радовался, меня тоже распирало от хохота – у нас обоих было бесовское настроение. Почему-то хотелось раздеться донага, выскочить на улицу с факелом и бегать с воплями! Мы допивали третью, когда крохотное озеро вышло из берегов, соединилось с резервуаром; вода поднялась и поползла, затопила сад, потекла по дороге, заливая остров, нас отрезало. Лайла едва дозвонилась из Свенборга.

"Are you all right?" – кричал Пол голосом лейтенанта из окопа.

"I'm fine", – расслышал он, и ее голос потух, аккумулятор на мобильнике умер.

"She's fine… – проговорил он хриплым голосом, драматично прикрыв глаза, кивнул два раза и повторил: – She's fine…"

Песня в его голове уже начала сочиняться. Руки потянулись к гитаре… Я лихо подбрасывал сучья в камин – аж искры летели! Пол играл и выл вместе с ветром:

She's fine…

She's fine…

She's fine…

Нас затопило. Натянули сапоги, воды было по щиколотку, мы хохотали, поднимая бокалы, Пол орал во всю глотку: "За святого Патрика!., за Сведенборга!.. за Тех-кто-в-море!.. за Тех-кто-дома!.. за Тех-кого-нет-с-нами!.."

Собака мокрыми лапами запачкала все, что оставалось хотя бы чуточку чистым. Ветер снес половину соломенной крыши, свалил ворота, разметал клумбы, унес клетку с декоративным кроликом. Сорвало трубу и карниз. Вода потекла по стенам. Ирландца это только подзадоривало, он хохотал, гоготал, пел и пил. Я пытался что-то поправить, остановить течь, залез на чердак, нашел рулон пластика, швырнул его на чердачный пол, начал разматывать, растягивать, чтобы хоть как-то воспрепятствовать проникновению воды. Потел, пыхтел. Пол хохотал, откупоривал бутылку за бутылкой, кричал мне, чтоб я слез к нему вниз.

– Выпил бы лучше! – кричал он мне. – Брось! Все это тщетно! Со стихией лучше не спорить! Пусть сносит к дьяволу! Плевать! Давай пить! Корабль идет на дно, и незачем драить палубу! Ха-ха-ха!

И снова бренчал и горланил:

I heard her saying
I am fine
and then the storm
cut off the line
but I know
yes I know
She's fine.

Он наливал в бокалы. Они стояли везде, где он проходил. Он наливал, отпивал, ставил, забывал. Бутылки – тоже: доставал, откупоривал, наливал в один, другой бокал, ставил и забывал, терял во мраке и лез за новой бутылкой, и так без конца… Плеснул собаке в миску, в кастрюлю и сахарницу, в чайный сервиз, непонятно для кого выставленный на каминной полке, налил вина в каждую из семи маленьких чашек, будто хотел напоить невидимых духов, слетевшихся на шабаш.

Словно одержимый взрывник, он бродил из комнаты в комнату с бутылками, как с минами, точно искал верное место, куда бы вложить, да так, чтоб при взрыве здание рухнуло сразу, без мучений.

Назад Дальше