– Ничего. Марья три ведра принесла. Посолили.
Слева в окружении кустарника показался расщепленный молнией дуб. Расколотый вдоль ствол белел среди сумрачной зелени.
– Смотри, как его, – кивнул головой Сергей.
– Да. И вроде б не на отшибе стоял-то.
– А тот вон такой же. Чего ж в этот ударила…
– Богу, стало быть, видней.
Сергей рассмеялся.
– Чего смеешься? У нас вон в пятьдесят восьмом шли через поле с сенокоса четверо, все вилы да косы на плечах несли. А одна баба без ничего шла, горшок из-под каши несла. Гром и ударил в нее. А она без железа, да ростом пониже. Стало быть, за грехи с ней рассчитаться положил…
– Случайность, – пробормотал Сергей.
– Случайностей не бывает, – уверенно перебил его егерь.
Лес кончился, меж стволов показалась широкая, залитая солнцем просека.
Кузьма Егорыч повернулся к Сергею и поднял палец:
– Ну, теперь тихо. А то услышит, и пиши пропало.
– Как пойдем? – шепнул Сергей, снимая с плеча ружье.
– Воон там по кустам переберемся…
Егерь снял с плеча свою двустволку, взвел курки и, сунув приклад подмышку, опустив ствол вниз, пошел через просеку. Сергей двинулся чуть погодя. Просека была широкой. Массивные пни успели порасти кустами и папоротником, высокая трава стояла стеной по всей просеке. Егерь осторожно обходил пни, перешагивал через поваленные стволы. Сергей старался не отставать. На середине просеки из-под ног егеря поднялась тетерка и тяжело полетела. Кузьма Егорыч весело выругался, провожая ее глазами, и пошел дальше. Когда приблизились к кромке, он молча показал Сергею на высокую ель. Сергей кивнул, положил ружье на землю, снял рюкзак и стал развязывать его. Егерь стоял с ружьем наперевес, оглядываясь и прислушиваясь. Сергей достал из рюкзака веревку и маленький кассетный магнитофон. Привязав к веревке камень, он размахнулся и швырнул его в гущу веток. Камень перекинул веревку сразу через три толстые лапы и, вернувшись вниз, закачался возле головы Сергея, который быстро подхватил его, отвязал и принялся привязывать к веревке магнитофон. Закончив, он нажал клавишу и потянул свободный конец. Запевший хриплым голосом Высоцкого магнитофон стал быстро подниматься вверх. Чем выше он поднимался, раскачиваясь на натянувшейся веревке, тем громче разносился по притихшему осеннему лесу ритмичный звон гитары и проникновенно надрывающийся голос:
– А на кладбище все спокойненько, никого и нигде не видать, все культурненько, все пристойненько, исключительная благодать!
Магнитофон скрылся в густой хвое, помолчал и снова запел:
– Перррвача купил и сладкой косхалвы, пива рррижского и керррченскую сельдь, и поехал в Белые Столбы на бррратана да на психов посмотррреть…
Сергей торопливо прикрутил веревку к стволу ели, поднял ружье и опустился на корточки, сдвинув большим пальцем пластинку предохранителя.
– А вот у псиихов жииизнь, так бы жииил любооой, хочешь – спать ложииись, хочешь – песни пооой! – неслось из ели.
Егерь напряженно смотрел в глубь леса.
Магнитофон спел песню про психов и начал новую – про того парня, который не стрелял.
Егерь с Сергеем по-прежнему неподвижно ждали.
Над просекой пролетели две утки.
Лесное эхо гулко путало слова, возвращая их обратно.
Сергей опустился для удобства на колени.
– Немецкий снайперррр дострррелил меняяя, убив тогоооо, которррый не стрррелял! – пропел Высоцкий и смолк.
Из ели послышался его приглушенный разговор, потом смех немногочисленной публики.
Егерь сильнее наклонился вперед и вдруг замахал рукой, показывая ружье. Высоцкий неторопливо настраивал гитару. Сергей разглядел между деревьями приземистую фигуру, поймал ее на планку ружья.
– Ты што! Ты што! – отчаянно зашептал егерь, прячась за куст. – Далеко! Подпусти поближе, поранишь ведь, уйдет!
Сергей облизал пересохшие губы и опустил стволы.
Высоцкий резко ударил по струнам:
– Лукоморья больше нет, а дубооов пррростыл и след, дуб годится на паррркет, так ведь – нееет! Выходииили из избыыы здоровенннныя жлобыыы, поррубииили все дубыыы на гррробыыы!
Приземистая фигура побежала к ели, треща валежником.
Сергей поднял ружье, прицелился, сдерживая дрожь потных рук, и выстрелил быстрым дуплетом.
Грохот заглушил льющуюся из хвои песню.
Темная фигура повалилась, потом зашевелилась, силясь подняться. Пока Сергей лихорадочно перезаряжал, егерь привстал из-за куста и отвесил дважды из своей тулки.
Шевеленье прекратилось.
– А ты уймииись, уймииись, тоскааа, у меня в гррруди! Это только прррисказкааа – скаааазка впередиии! – протяжно пел Высоцкий.
Вглядываясь сквозь пороховой дым, Сергей снова поднял ружье, но егерь замахал рукой:
– Хватит, чего в мертвяка пулять. Идем смотреть…
Они осторожно пошли, держа ружья наготове.
Он лежал метрах в тридцати, раскинув руки, уткнувшись головой в небольшой муравейник.
Егерь приблизился первым и ткнул его сапогом в ватный бок. Труп не шевелился.
Сергей тюкнул сапогом окровавленную голову. Она безвольно откачнулась набок, показав ухо с приросшей к щеке мочкой. По уху ползали возбужденные муравьи.
Сергей положил ружье рядом и быстро вытащил из кожаных ножен висящий на поясе нож.
Егерь взял труп за руку и перевернул на спину.
Лицо было залито кровью, в которой копошились влипшие муравьи. Ватник был распахнут, на голой груди виднелись кровавые метки картечин.
Сергей с силой вонзил нож в коричневый сосок, выпрямился и вытер вспотевший лоб тыльной стороной ладони.
Изо рта трупа хлынула кровь.
– Здоровый, – улыбаясь, пробормотал егерь и, вытащив из кармана свой складной нож, стал умело срезать с мертвеца одежду. Сергей молча разглядывал убитого.
– Там взапрравду есть и коот, как напрраво – так поееет, а налево – так загнееет анекдооот…
– Надо б снять, Сереж, – поднял голову егерь.
Сергей кивнул и пошел к ели.
– Вот где его зацепило… во продырявило как… – бормотал егерь, обнажая окровавленный живот трупа. Сергей подошел к дереву, развязал узел и осторожно спустил магнитофон.
– Это только пррисказкааа – скааазка впередиии! – успел пропеть Высоцкий и смолк, прерванный щелчком клавиши.
Сергей смотал веревку и вместе с магнитофоном убрал в рюкзак. Егерь тем временем ловко отрезал голову, откатил сапогом и выпрямился, тяжело дыша:
– Пущай кровь сойдет, тогда распластаем…
Сергей вернулся, сел на корточки перед трупом:
– Как быстро мы его, а, Егорыч. И не верится даже…
– Ты попал, а я добил! – засмеялся егерь. – Стало быть, не вконец ослеп еще.
– Молодец.
– И шел-то, сволочь, из самой гущины.
– Да, шел неудобно.
– Но ты здорово дал ему! Все пузо так просеял!
– А в голову ты, наверное, попал…
– Ага. У меня оно выше берет… Надо б от муравьев отволочь, а то облепят…
– Давай под дуб оттянем…
Они взяли труп за ноги и поволокли.
Голова осталась лежать возле муравейника. Егерь вернулся, ухватил ее за ухо и перенес под дуб.
Из шеи трупа текла кровь.
Сергей достал флягу с коньяком, отхлебнул и передал Кузьме Егорычу.
Тот вытер липкие пальцы о брюки, бережно принял флягу, отпил:
– Крепкая…
Сергей рассматривал труп:
– А широкий тип. Плечи вон какие мощные.
Егерь отпил еще и вернул ему флягу:
– Здоровяк… Ну ладно, давай свежевать…
Он быстро вспорол живот, вырезал сердце и, отодвинув лиловатые кишки, стал вырезать печень:
– И тут ему попало…
Сергей улыбнулся, посмотрел вверх.
Еле видный коршун, слабо шевеля крыльями, парил над лесом.
– А печеночку мы щас и пожарить можем, – бормотал Кузьма Егорыч, копаясь в кишках.
– Точно, – отозвался Сергей, – на углях.
– Да и на палочке можно. Свежатину, знаешь, как хорошо…
– Знаю, – улыбнулся Сергей и снова поднес флягу к губам. – Ну, с полем тебя, Егорыч.
– С полем, с полем, Сереж…
Обелиск
Рейсовый пассажирский автобус маршрута "Людиново – Брянск" свернул с мокрого от дождя шоссе к автостанции "Можаево" и, после недолгого подруливания, остановился.
Водитель открыл широкую, похожую на люк самолета дверь автобуса и, прикрыв голову сложенной вчетверо областной газетой, потрусил к неказистому одноэтажному зданию автостанции, успев на ходу озорно крикнуть пассажирам:
– Прошу на прогулку! Стоянка пять минут!
Он был молод, полон энергии и еще не устал шутить со своими пассажирами.
Они оценили его шутку и, улыбаясь, смотрели сквозь забрызганные дождем стекла, как он, что-то весело бормоча, перепрыгивая через лужи, подбежал к коричневой двери и исчез за ней.
В салоне было прохладно, люди провели в пути всего два часа и еще не устали. Никто из них конечно же не помышлял о прогулке – кто-то что-то жевал, кто-то негромко переговаривался с соседом; двое белобрысых пятилетних близнецов весело возились на широком заднем сиденье.
Вдруг в левом ряду поднялись со своих мест две женщины – одна полная, пожилая, другая лет сорока семи. Это были мать и дочь, едущие из Жиздры в Брянск.
Дочь была высокой, крепко сложенной, молчаливой, с бледным непримечательным лицом.
Мать же являла собой полную противоположность дочери.
Есть среди русских женщин тот хорошо известный тип пожилых сельских матерей, вся жизнь которых прошла в тяжелой борьбе с природой и лихим временем за своих детей. Родившиеся в огромной крестьянской стране в жестокие времена революции и гражданской войны, эти женщины уже в двадцать лет приняли на свои плечи тяжелое бремя крестьянского материнства и навсегда впряглись в ту суровую жизнь, полную лишений и непрестанного тяжелейшего труда, вынести которую способны лишь потомственные крестьянки. Пройдя через лютые времена коллективизации, потеряв родных и близких в сталинской войне с народом, они испили затем горькую чашу военных и послевоенных лет, ни на минуту не остановясь в своей правой борьбе за жизнь, за детей. И теперь, подойдя к краю своей жизни, состарившись в вечном труде, они хранили в своих изуродованных работой руках, в морщинистых, обветренных лицах вечную память о той борьбе.
И все-таки не эти руки и морщины поражают в них, а их характеры.
Как сохранили они доброту и отзывчивость, веселость нрава и широту души? Откуда столько энергии и неуемности в этих изломанных, изъезженных веком телах? Что помогло им выстоять и выжить, не зачерствев при этом душой, не оскудев добром человеческим? Многие пассажиры, вероятно, задавались этими вопросами, глядя на пожилую седовласую женщину – мать той самой провинциалки. Эту женщину при всем желании нельзя было назвать старухой – ее молодой, жизнелюбивый характер не позволял этого. Наоборот – молчаливая, апатичная дочь выглядела рядом с ней более старой, более равнодушной к жизни. А Галина Тимофеевна (именно так и звали пожилую женщину) за два часа дороги ни на минуту не сомкнула глаз: она балагурила с соседями, рассказывала дочери последние деревенские новости, угощала близнецов ватрушками, а шоферу приподнесла большое красное яблоко, со словами:
– Кушай, сынок, на здоровьице, да вези нас невторопях.
На что веселый водитель ответил:
– Спасибо, мамаша, довезу как положено!
Уже добрая половина пассажиров знала, что живет Галина Тимофеевна в своей деревне Колчино без малого семьдесят лет, что родила на свет божий девятерых детей, двух из которых потеряла в страшном голодном сорок шестом, когда работали в колхозе за палочки трудодней в замусоленной тетрадке, когда пекли хлеб из картофельной шелухи и толченых липовых листьев. Знали, что едет она к сыну Сергею, Сярежке, как она называла его, что живет Сярежка в Брянске, работает начальником цеха на Брянском машиностроительном, что "семья у него справная, да только ребяты баловцами растут, потому как некому окорот наложить".
Произнося это, она быстрым привычным движением поправляла свой беленький, в мелкую синюю "мушку" платок и улыбалась, давая понять, что едет она к Сярежке вовсе не для наложения окорота на своих внучат.
– Носков-то им, поди, на три года вперед навязала, пряник большой спекла, варенья наварила, пущай покушают! – говорила она впереди сидящей соседке с той искренностью и откровенностью, на которую, увы, городские жители не способны.
И, казалось, не будет конца ее оживленным рассказам, воспоминаниям и советам, но вдруг, как только проехали мост и замелькали впереди аккуратные домики Можаева, Галину Тимофеевну словно подменили: улыбка сошла с ее загорелого лица, она замолчала и вся как-то мгновенно постарела.
Сперва соседи переглядывались между собой – не обидел ли кто ненароком старушку? Но, поняв, что дело в чем-то другом, успокоились – что в чужую душу без спроса лезть…
А Галина Тимофеевна, тем временем, словно в дорогу готовилась: надела старенький плюшевый пиджак, поправила платок и, приняв на колени объемную, видавшую виды сумку, стала быстро искать что-то среди свертков. Малоразговорчивая бледнолицая дочь ее с этого момента принялась отговаривать мать не выходить из автобуса:
– Мама, ну зачем и теперь идти? Ведь вы же были недавно, – говорила она ровным, слегка раздраженным голосом, таким же бесцветным, как и она сама. – Теперь дождь, а вы пойдете. Да и стоим пять минут, вас опять автобус не дождется.
– А не дождется – и Бог с ним, – пробормотала старушка, вынимая из сумки два небольших свертка.
– Мама, ну зачем вам это? Что ж каждый раз себе душу травить. Мама, ну давайте останемся.
– Вот что, девк, ты мине не учи, – твердо произнесла Галина Тимофеевна, взяла в одну руку сумку, другой прижала к плюшевой груди свертки и по узкому проходу пошла к двери.
Дочь, вздохнув, застегнула свой старомодный синий плащ, взяла другую сумку и последовала за матерью.
Они спустились на мокрый асфальт в тот момент, когда водитель автобуса, отметив в неказистом здании путевой лист, перепрыгнул через лужу и подбежал к автобусу.
– Никак на прогулку собрались? – весело окликнул он женщин, но заметив их серьезные лица, спросил: – Случилось что?
– Ничаво, сынок, – ответила Галина Тимофеевна, – там вон наш батя лежит. Мы его навестить пойдем. А коли опоздаем, так не жди нас, поезжай. Тутова близко, мы сами доберемся.
Водитель посмотрел в сторону небольшой липовой рощицы у шоссе. Лицо его стало понимающе серьезным:
– Это там, где звезда?
Старушка кивнула, поудобней перехватывая сумку.
Водитель перевел взгляд с рощицы на свой автобус и спросил:
– Вам пятнадцать минут хватит?
Галина Тимофеевна неуверенно переглянулась с дочерью.
– Хватит, конечно, – ответила дочь.
– Ну и нормально. Вы там побудьте, не спешите. А я вас подожду, раз такое дело. У меня график нормальный, в дороге нагоним.
– Спасибо, сынок, дай тебе Бог здоровья, – склонила голову набок Галина Тимофеевна.
– Пустяки… – он повернулся и вошел в автобус.
Женщины быстро пошли к рощице.
Мелкий дождь моросил, все кругом было мокрым, по шоссе проезжали редкие машины.
Старушка шла первой, ее боты бодро шлепали по придорожным лужам.
– Мама, хоть сумку-то дайте! – окликнула ее дочь, но Галина Тимофеевна так и шла до самой рощицы, не оборачиваясь и не отвечая.
Рощица состояла из восьми молодых лип, посаженных вокруг небольшой площадки, огороженной белым бортиком в три кирпича высотой. Площадка была засыпана гравием. Посередине ее, в маленькой клумбе стояла объемная пятиконечная звезда в форме обелиска, чуть поменьше человеческого роста. Она была сварена из стальных листов и покрашена серебрянкой. В центре звезды на никелированном металлическом квадрате было выбито:
Здесь 7 августа 1943 года
пали смертью храбрых
в бою за деревню Можаево
бойцы разведроты
141 пехотного полка
И.Н. ГОВОРУХИН
В.И. НОСОВ
Н.Н. БЫТКО
И.И. КОЛОМИЕЦ
Е.Б. САМСОНОВ
Галина Тимофеевна подошла к клумбе, опустила сумку на гравий, положила на нее свертки, перекрестилась и, склонив голову, произнесла:
– Здравствуй, Колюшка.
Сзади приблизилась дочь и остановилась рядом с матерью. Свою сумку она не опустила на гравий, а держала в руке.
– Вот, вот… – вздохнула старушка, поправив платок и скрестив руки на животе, – так вот и ляжит наш сярдечный.
Она замолчала.
Мельчайший дождь еле слышно сыпал кругом, с лип в лужи капали крупные звучные капли. Трава и цветы в клумбе блестели от воды.
– Вот и ляжишь, Коленька, и ляжишь, – произнесла старушка и запричитала нараспев, – ляжишь ты, Колюшка, ляжишь ты золотенький. А чего ж и делать-то надобно, что ж нам поделать, ничаво не поделать. И вот пришли к табе в гости жена твоя Галина, да доченька твоя Маруся, да вот пришли-то и навестить табе и как ты ляжишь. А и как же без табе мы живем, а и все-то у нас тижало без табе. А и всю голову-то продумали по табе, а и вот горюем до сих пор. А и как же ты, Колюшка, да и ляжишь-то без нас один, как ты вот и ляжишь. А и все и помним мы, Колюшка, а и все храним, золотенькай ты наш. А и помним мы все, Колюшка, а и помню я, помню, как учил нас завету, как научил нас и завету-то своему. А и помним и как по завету-то все делали и как ты нам все делал, как надо, а и все помним. А и помним, как надобно все делал ты по завету и как мы все делали по завету, и как сейчас все и делаем по завету твоему, как ты нам наказывал. А и вот и доченька твоя Маруся и все мы с ней делаем по завету твоему, все делаем как надобно, и вот святой крест кладу табе, а и все мы делаем как ты наказал. И вот доченька твоя Маруся и все табе расскажет, как и делает все по завету твоему, чтоб ты таперича и спал спокойно…
Галина Тимофеевна вытерла дрожащими пальцами слезы и посмотрела на дочь. Та, немного помедлив, опустила сумку на гравий, сцепила руки на животе, склонила быстро покрасневшее лицо и стала говорить неуверенным, запинающимся голосом:
– Я… я каждый месяц делаю отжатие из говн сока. Папаничка, родненький, я каждый месяц беру бидон твой, бидон, который ты заповедал. И во второе число месяца я его обтираю рукавицею твоей. И потом мы, потом каждый раз, когда мамочка моя родная оправляться хочет, я… я ей жопу над тазом обмою и потом сосу из жопы по-честному, сосу и в бидон пускаю…
– А и сосет-то она, Колюшка, по-честному, из жопы-то моей сосет по-честному и в бидон пускает, как учил ты ее шестилетней! – перебила Галина Тимофеевна, трясясь и плача. – Она мине сосет и сосала, Колюшка, и родненький ты мой, сосала и будет сосать вечно!
– Потом… потом я каждый день, потом, я когда мамочка хочет моя родная оправляться, я сосу у нее из жопы вечно, – продолжала дочь, еще ниже опуская голову и начиная вздрагивать. – Я потом когда бидон наполнится, я его тогда на твою скамейку крышную поставлю, на солнце, чтобы мухи понасели и чтобы червие завелось…
– А и чтобы червие, червие белое-то завелося! Чтобы червие завелося, как надобно, как ты наставил, Колюшка! – причитала старушка.