Школа - Владимир КОЗЛОВ 10 стр.


***

Мы с родоками едем в деревню – умерла баба, батькина мамаша. Я еду только для того, чтоб родоки не ныли: типа, ничего святого нет, даже на бабу родную – и то положить. А баба давно уже шизанулась: сидела в своей хате, бубнила под нос всякую е рунду, даже в туалет не выходила. Тетка – она рядом живет – приходила за ней убирать.

Когда баба еще нормальная была, батька отвозил меня к ней на все лето, а когда начались закидоны, – перестал. Я ее не ненавидел, но и не любил особо. Ну, была у меня баба, а теперь вот умерла, – и что с того? Что я, плакать по ней должен?

За окном мелькают голые деревья и мелкие засранные станции. В вагоне одни только крестьяне – чмо колхозное, и я сижу посреди этого чма со своими родоками.

На станции кругом грязь. Я становлюсь в лужу – туфель сразу намокает. Мы набиваемся со всякими колхозниками в задроченный "пазик". Он едет всего километров сорок, не больше, останавливается на каждом углу. Когда приезжаем в деревню, уже совсем темно. Нас встречает батькина сестра – старая седая тетка в черном платке и сером пальто. Она кидается батьке на шею и начинает голосить, потом обнимает мамашу и меня и ведет нас в хату. На крыльце курят мужики – я их не знаю. Хата у бабы малая, как собачья конура: кухня и две комнаты. Воняет говном. Мы раздеваемся, вешаем шмотки на гвозди и идем к гробу.

Гроб стоит на столе, вокруг него на табуретках расселись старухи. Баба лежит в гробу в черном платье, возле головы – пластмассовые цветы. Она вся сморщенная, страшная. Я не помню, какая она была, когда я ее видел последний раз.

Сесть не на что, мы становимся у стены. Батька подходит к гробу, наклоняется над бабой, что-то шепчет.

Мы стоим так минут пятнадцать, потом тетка ведет меня к себе ночевать – у бабы негде. Я ложусь в одежде на замызганный диван в передней и начинаю думать про баб, чтоб скорее заснуть. Интересно, – а можно здесь снять какую-нибудь колхозницу?

Просыпаюсь, одеваю куртку и иду в бабину хату. Батька и мамаша сидят на табуретках у гроба, кроме них – батькина дальняя родня. Старухи куда-то свалили. Спали родоки или нет, я не знаю, но видон у них говняный.

– Пошли на кухню, поешь, – говорит мамаша.

На кухне лежат несколько булок хлеба, сало, кровяная колбаса – видно, уже купили для поминок. Мамаша отрезает мне хлеба и сала. Я спрашиваю:

– А ты что, уже поела?

– Я потом.

Я жую стоя – табуреток нет, все у гроба. За окном – огород: сухая трава и гнилые листья.

Дожевываю хлеб с салом, выхожу из дома и прусь к деревянной будке туалета. В некрашеной двери вырезано сердечко. Я сру и вытираю жопу куском газеты – откуда в деревне туалетная бумага?

Выхожу за калитку – погулять. Кое-где на голых деревьях висят яблоки. Из труб поднимается дым. Навстречу катит по грязи трактор "Беларусь", весь облепленный светоотражателями и блестящими стрелками. Я поворачиваюсь и смотрю вслед. На одном брызговике у него написано "Не гони до ста", на втором – "Доживи до ста".

Дохожу до речки – я в ней купался, когда был малый. На берегу двое малых – лет по десять – курят "Беломор". Один смотрит на меня и спрашивает:

– Э, ты соткудова?

Я молчу.

– Я с дярэуни Блудава, а ты, пизда, соткудова? – орет второй, и оба ржут.

Я молчу – не трогать же таких салабонов.

– Мы щас Васе скажам – он табе пизды насуеть, – говорит первый малый.

– А кто такой Вася?

– Вася у нас у дярэуне самы здаровы. Он у том гаду девку знасилавау – спратауся у туалете, а яна прышла пасцать.

– И что, посадили его?

– Не, тольки сказали два раза пасасать хуй.

Малые хохочут.

Я разворачиваюсь и иду назад. Во дворах и на улице – ни одной молодой бабы, одни старухи и деды. Видно, все, как школу закончат, бегут с этой деревни.

Около бабиной хаты из "газона" выгружают скамейки для поминок. Я не помогаю: там и без меня народу хватает.

Захожу в дом. Мамаша с батькой сидят у гроба. Старухи опять приперлись и шепчутся между собой.

На старом четыреста двенадцатом "Москвиче" привозят попа. Он достает свои причиндалы и начинает махать кадилом над бабой и петь свою бодягу. Несколько раз кажется, что уже все, но потом он затягивает опять.

Поп уходит, и шесть мужиков поднимают гроб. На улице, за калиткой, начинают дудеть в свои трубы алкаши из райцентра – духовой оркестр. Тетка и старухи воют. Мамаша тоже вытирает глаза платком, хоть она и ненавидела бабу всю жизнь.

Старухи держат венки с пластмассовыми цветами и черными лентами. "Газон", на котором бабу повезут на кладбище, засыпан ветками елки, и на них постелен старый, поеденный молью, ковер. Мужики ставят на него гроб. Впереди еще одна машина, "уазик". Он трогается, и два мужика кидают из него на дорогу мелкие еловые ветки – "лапки".

Трубы дудят, "газон" с ревом заводится.

Я спрашиваю у мамаши:

– До кладбища далеко?

– Около километра.

Машина с гробом трогается. Впереди идут старухи с венками, а родня – сразу за машиной, потом – соседи и просто старики, которым делать нечего.

Шлепаем по грязи, обходим большие лужи. Из домов повыходили деды с бабами – стоят, смотрят – это для них как кино.

Сзади едет мужик на телеге с колесами от легковой, не хочет обгонять похороны.

Деревня кончается – и сразу кладбище: из-за забора торчат ограды, кресты и памятники, а над ними – черные голые деревья.

Могила уже выкопана, около нее толпятся алкаши-могильщики в обмазанных глиной телогрейках. Гроб снимают с машины и ставят на землю около ямы. Музыканты дудят в трубы, бабы воют.

Одна старуха подходит к гробу, музыка обрывается.

– Анна Семеновна была добрая соседка, добрая жэншчына, – говорит баба и начинает плакать.

Оркестр снова затягивает свою нудятину. Моя тетка подходит к гробу, целует бабу в лоб, потом – батька. Мамаша не целует, а только трогает за руку. Тетка голосит: – Мамка, на кого ты мяне пакинула?

Батька обнимает ее сзади за плечи. К гробу подходят другие, некоторые целуют бабу в лоб. Потом могильщики прибивают крышку, подсовывают под гроб веревки и опускают в яму. Те, кто поближе, хватают горсти рыжей земли и швыряют на крышку гроба. Мы тоже. Комья барабанят по доскам. Мужики начинают закапывать могилу. Я отхожу в сторону и закуриваю.

Музыканты перестают играть и садятся в автобус. Тетка, которая всем распоряжается, – батькина двоюродная сестра – сует их главному деньги и два пузыря водки.

Машина, на которой везли гроб, уезжает. Толпа трогается назад к деревне.

– А сейчас – на столы, – говорит тетка-тамада. – Помянем покойницу.

В бабин дом набивается толпа народу – человек пятьдесят или больше. Те, кто был на кладбище, и много новых – пришли бухнуть на халяву.

В большой комнате все не помещаются, и я сажусь с дальней родней за круглый стол в передней, где печка.

Наливают по первой. Встает тетка, начинает говорить, запинается, плачет.

– Ну, помянем, – орет тамада.

Я замерз на кладбище, и водка идет хорошо. Соседи и родня хвалят бабу, рассказывают байки про то, какая она была добрая. После третьей рюмки один алкаш затягивает:

– Тячэ вада у ярок…

На него орут, друг толкает в бок, и он затыкается. Какая-то баба приносит из кухни большую миску с кашей и ставит на стол.

– Ну, все, – кашу вынесли, – говорит тамада. – Теперь по рюмке – и домой.

Алкаши торопливо разливают водяру, выпивают и встают. Остальные тоже сваливают, остается только родня.

Я пересаживаюсь за большой стол. Батька наливает мне полную рюмку водки.

– Помяни сын, бабушку.

– А не много ему? – спрашивает мамаша. – Да и тебе уже пора закругляться.

– Ничего, сегодня можно. Поминки все-таки.

Батька выпивает, я тоже.

– Ну, вроде как харашо усе зделали, не абсудють, – говорит тетка.

Батька наливает всем еще по одной. Мамаша закрывает свою рюмку рукой. Батька выпивает и начинает плакать и шептать:

– Мамочка, мамуля…

Я не пью – не лезет. Я нормально вмазал в передней, пока мамаша не видела, и мне уже херово.

Я выбегаю на крыльцо и рыгаю на стену дома. Тянет тошнить еще, но я не могу, горло давит судорога, в животе все сжалось. Я засаживаю два пальца в рот и тошню, становится легче. В луже рыготы – все, что я сожрал за столом: сало, картошка, соленые огурцы, каша.

Утром едем в электричке домой. У меня жуткий бодун. Мамаша с батькой ругаются.

– Почему она отписала все ей? Это что, справедливо? – спрашивает мамаша.

– Она предлагала пополам.

– Предлагала, только из рук не выпускала.

– Ладно, Люба, не надо. Валя за ней ухаживала, живет рядом. А нам этот дом зачем сдался? Разве мы бы ездили сюда – в такую даль?

– А ей он зачем? У самой дом рядом. А так – продали бы, и деньги – пополам.

– Люба, прекрати.

– Что "прекрати"? Можно подумать, мы хорошо материально живем, можно подумать, – ты много зарабатываешь.

Голова болит – пиздец. Хоть ты ее оторви и кинь в кусты за насыпью, туда, где пачки от сигарет, бычки и пустые бутылки.

***

Химик вызывает меня к доске решать задачу. Он редко кого вызывает, а первый месяц вообще ничего не задавал – типа, "свой человек". Я медленно поднимаюсь и иду между партами. Торопиться некуда – все равно не знаю, как решать. Я с девятого класса химию не учу. Прошлогодняя химица поставила "трояк", особо мозги не колупала – знала, что мне ее химия не нужна.

Я вытираю доску сухой тряпкой – у нас уже давно никто не дежурит, не мочит тряпки перед уроками. Переписываю из книжки условия, поворачиваюсь и по привычке смотрю на класс. Подсказывай не подсказывай – бесполезно: все равно не пойму.

Никто не подсказывает – ну и не надо. Стою с понтовым видом, типа, хочу сказать химику: "Чего ты ко мне приколупался?" Химик смотрит на меня, морщится и говорит:

– Садись, Сергей. Двойка.

– А "три" можно?

– За что "три"? Ты разве решил задачу?

– Нет.

– Так за что тогда "три"?

– Ну, так просто.

– Так просто, Сергей, в этой жизни ничего не бывает. Понимаешь?

– А не надо меня учить – сам знаю, что бывает, а что не бывает.

Он опять морщится.

– Я только хочу сказать, Сергей, что так приобретают себе врагов.

– Хватит, нечего меня лечить.

– Выйди из класса.

– И выйду.

Я беру свою сумку, поднимаюсь и иду к дверям. Химик надувает губы и мотает своей кучерявой головой.

***

Первые два часа УПК – теория. Ее ведет старый глухой мужик Тимофеич. Ему до жопы, слушают его или нет. Я не слушаю, ничего не пишу, только рисую в конце тетради голых баб. Получается так себе.

В перерыве выхожу на крыльцо покурить. Туда-сюда шарят бабы, некоторые – ничего, но на УПК снимать несолидно.

Рядом курят несколько пацанов с моей группы. Я подваливаю. Они доколупывают толстого Гену насчет порнографии.

– Ну, что, Гена, будешь порнографии покупать? – спрашивает один.

– Нахуя они мне?

Я влезаю в разговор:

– Как "на хуя"? А хуй дрочить?

Все рогочут.

После теории я сваливаю – неохота два часа водить напильником. Домой ехать рано – иду гулять. Погода поганая, холодно. Под ногами мокрые грязные листья.

Подхожу к "Дому обуви" – там очередь. Спрашиваю у мужика:

– Что дают?

– "Саламандеры" по шестьдесят рублей. Хорошие туфли, германские. У моего брата были такие – носил три года.

Денег на "саламандеры" нет – ни с собой, ни дома. Иду к "Октябрю" – там кино "Асса". Становлюсь в очередь, беру билет, потом покупаю в буфете мороженое в бумажном стаканчике. Народу на фильм приперлось много, но зал в "Октябре" большущий, и свободные места есть, особенно сбоку. Я сажусь на последний ряд, около самой стенки. Рядом штук пять свободных мест.

Начинается фильм. На соседнее место садится пацан – лет двадцать, в черной куртке. Первая песня – ничего, а после нее кино – ерунда, и я смотрю без интереса, не вникаю.

Пацан поворачивается ко мне.

– Ну, как фильм?

– Не очень.

– И мне не очень. Я вообще редко в кино хожу. Только если с бабами. Сегодня – это так, случайно. А вот в воскресенье ходили с пацаном и двумя бабами в "Космос". Сели на последний ряд. Одна взяла в рот, и другая взяла. Ты когда-нибудь давал бабе в рот?

– Само собой.

– Ну и как тебе больше нравится? В рот?

– Ага.

– Мне тоже. Так больше кайфа. Пошли, может, в буфет сходим, сока попьем?

– Неохота.

Пацан берет мою руку и тянет себе на колени. Я делаю вид, что все нормально. Смотрю на экран и жду, что будет дальше. Я уже прикинул, что делать, но торопиться некуда.

Пацан медленно водит моей рукой по своей ширинке, потом кладет свою вторую руку на мой хуй.

Я ничего не говорю, он тоже молчит. Он расстегивает замок на джинсах и кладет мою руку на свой стояк. Он горячий, я даже через трусы чувствую.

Пацан водит рукой по моей ширинке, наклоняется к уху и шепчет:

– Ну что, сделаем немного кайфа?

Он лыбится, блестят зубы. А рожа в темноте толком не видна. На улице я бы его не узнал.

Я вырываю руку и даю ему боковой в челюсть, потом хватаю за шкирки и бью мордой об сиденье перед нами. Пацан орет. Люди впереди оборачиваются. Я делаю чугунную морду и незаметно бью его в "солнышко". Пацан сползает на пол, я добавляю ногой. Он медленно поднимается и отсаживается от меня, сидит минут пять – отходит, – потом сваливает.

Я досматриваю фильм до конца. Пацан, конечно, может кого-то привести, чтоб со мной разобраться, но пусть он меня сначала узнает.

В конце фильма – классная песня: "Мы ждем перемен". Под нее народ вываливает из зала и прется к остановке, и я тоже, стараясь особо не выделяться из толпы.

Только подхожу – подъезжает "пятерка", я запрыгиваю. Возле завода Куйбышева пересаживаюсь на "двойку". На заднем сиденье – моя мамаша с обувной коробкой. Она говорит:

– Сережа, я тебе купила туфли германские. В "Доме обуви" давали. Дорогие, конечно, – шестьдесят рублей, но люди сказали, что очень хорошие, а я как раз зарплату получила.

Около пивбара – никого из своих пацанов, а пива хочется, и бабок нет. Подхожу к Грише Дикому. Он уже нажрался, как всегда, и что-то втирает другим алкашам.

– Привет, Гриша.

– Привет, салабон. В армию скоро?

– Завтра утром.

– Ты, блядь, с этим не шути. Вот запрут в Афган, как меня, тогда шутить не будешь.

– Во-первых, теперь в Афган уже не посылают, а, во-вторых, что там такого страшного, в том Афгане?

– Много ты знаешь, посылают или нет. Скажут – в Ташкент, а отправят в Афган. И что ты сделаешь? Вот отрежут тебе духи уши или яйца, потом погляжу, как ты посмеешься.

– А тебе что, отрезали?

– Я щас тебе так отрежу, что усцышься на месте. Я, если хочешь знать, давил этих хуесосов, как щенков. С орденом пришел оттуда – Красной Звезды.

– И пропил его.

– А вот и не пропил. Он дома лежит, в серванте, бля, чтобы я мог его любому говнюку вроде тебя в морду ткнуть, понял?

– Понял. Пива возьмешь?

– А я что тебе, миллионер? И кто ты вообще такой, чтобы тебе пиво брать?

Я отхожу.

***

На геометрии математица вызывает меня доказывать теорему. Я, само собой, ничего не учил, но это и не надо: сую под пиджак учебник. Некоторые бабы видят это и лыбятся, но я знаю, что не заложат: на кой им это надо?

Пока математица копается в своих тетрадках, я срисовываю из книги чертеж и переписываю доказательство.

Она поворачивается и смотрит через очки на доску.

– Ну, вроде как все правильно. А если попрошу объяснить, почему так, а не этак? Сможешь?

Я мотаю головой.

– Ладно, садись. Тройку заработал, а если бы учил хоть что-нибудь, то мог бы и четверки получать, а то и пятерки.

Я сажусь и смотрю в окно. По улице Горького прутся Павустики с двумя самыми малыми детьми – всего у них восемь. Некоторые уже учатся у нас в школе – ходят грязные, воняют сцулями. Живут Павустики в задроченной халупе на Вторых Горках. Сам Павустик – дурной мужик, косой и глуховатый, а Павустишиха смотрится как старая баба, хоть ей, может, всего сорок. За восемь детей ей дали орден – "Мать-героиня".

Назад Дальше