Мертвые сраму не имут - Игорь Болгарин 18 стр.


Порт заполонили пришедшие проводить пароход: женщины, мужчины, старики и старухи, детвора, И по расовому признаку здесь тоже кого только не было: турки и греки, французы и абиссинцы, негры и китайцы…

– Шо тут празднуют, – подбежал запыхавшийся подвыпивший русский солдат.

– Свадьбу! – ответили ему.

– В таку жару? А кто на ком женится?

– Белогвардейцев за Красную армию выдаем!

– Тьфу ты! – рассердился шутке солдат.

"Решид-Паша" дал протяжный прощальный гудок и отошел от причала. И пока корабль не скрылся за поворотом, никто из провожающих не уходил из порта.

Часть пятая

Глава первая

Похоже, пока все шло, как задумывалось. Одесса сообщила Кольцову, что Красильников благополучно добрался до Новой Некрасовки и даже успел благополучно связаться с Лагодой. А Кольцов надеялся, что пройдет еще немного времени, и листовки, распространенные в галлиполийском лагере, сделают свое дело.

Так и случилось. Спустя месяц – новое сообщение, от самого Красильникова. Он ухитрился перелать его по рации проданного французам транспорта "Рюрикъ", который пока все еще обслуживали российские моряки. Текст сообщения был совершенно невинный: "Мама купила билет, скоро выедет". Теперь надо было заблаговременно и серьезно подготовиться к возвращению белогвардейцев-репатриантов в Советскую Россию: достойно, без злобных эксцессов встретить, помочь разъехаться по домам. И, быть может, самое главное: трудоустроить их сразу же по возвращении.

Задача, которую поставил Кольцов перед собой и своим новым отделом: сделать все, чтобы уже с первых дней не отторгнуть от себя репатриантов, ничем не напугать их при первых же шагах. Они с самого начала должны почувствовать заботу новой власти. От них, от тех первых, кто вернется на Родину, будут многие ждать вестей там, на чужбине. Они должны из первых уст узнать, что все вернувшиеся действительно прощены и никто не пытается выяснять их прошлое, не осуждает и не упрекает. Эти вести должны успокоить их, придать решительность тем, кто пока пребывает в сомнениях и все еще боится возвращаться домой.

В эти хлопотные дни помощник Дзержинского Герсон попросил Кольцова зайти.

– Феликс Эдмундович передал вам перевод этого письма. Ознакомьтесь. Он полагает, что оно представляет для вас несомненный интерес.

Кольцов бегло взглянул на переданный Дзержинским ему листок.

"Французская Республика. Париж. Директор департамента политических и торговых дел Франции Перетти де ла Рокко – Господину Военному Министру (Генштабу, 3-е бюро, секция Востока)".

В своем письме господин Перетти де ла Рокко сообщал, что Служба здравоохранения республики привлекает внимание военного ведомства на неудовлетворительное санитарное состояние русских, эвакуированных в Турцию, и на опасность, которую оно представляет.

Далее господин Перетти де ла Рокко приводил рекомендации главного врача первого класса Ортинони. Главный врач считал необходимым настоятельно рекомендовать военным властям в Константинополе как можно больше поощрять возвращение русских эвакуированных домой, в Россию, "используя в этих целях все меры, благоприятствующие и ускоряющие их отъезд".

Это письмо имело для Кольцова не только чисто познавательный интерес. Оно означало: едва эвакуировав русских в Турцию, французы сразу же стали размышлять, как избавиться от этой многотысячной человеческой обузы. Англия, по непроверенным пока сведениям, уже предусмотрительно отказалась от помощи Врангелю. Франция пока держится, и, вполне возможно, что ввязалась она в эту авантюру из-за русского флота. Но едва флот оказался на отстое в Бизерте, а ежедневно кормить русскую армию, как выяснилось, дело затратное, и неизвестно, как надолго это затянется, Франция стала понемногу забывать свои клятвы и обещания и даже стала осторожно подвергать сомнению законность заключенных прежде договоров.

Иными словами, сразу же после бегства белой армии из Крыма она утратила для французов свою привлекательность. Кольцова обрадовало это письмо хотя бы тем, что теперь он еще раз убедился: французы не будут чинить препятствия возвращению на Родину российским солдатам и офицерам, а также гражданским лицам, именуемым беженцами.

Кольцов разослал соответствующие распоряжения и инструкции во все особые отделы черноморских портовых городов, таких, как Новороссийск, Одесса, Севастополь, Керчь, куда в любой момент могли прийти транспорты с репатриантами, и предупреждал, что к этому надо тщательно подготовиться.

Он, конечно, понимал, что вернуться решатся далеко не все. Кто-то подыщет себе другую родину где-нибудь в Аргентине, Бразилии или Австралии, кто богаче, осядут во Франции или Бельгии. Кто-то подастся искать свое призрачное счастье во французский иностранный легион. Но таких все равно будет немного, ну двадцать, от силы – тридцать тысяч. А ушли только с Врангелем из Крыма что-то около трехсот тысяч. Многие покинули Россию еще во время "новороссийской катастрофы", а это тоже тысяч около ста. А кто подсчитал тех, кто оказался в плену еще во время Великой войны четырнадцатого года? Эти ни в чем не провинившиеся ни перед той, ни перед другой Россией тоже вскоре, пусть небольшими ручейками, потянутся на Родину.

Кольцов ждал добрых вестей. Но "мамы" все не было.

Но однажды, когда он уже отчаялся ждать, ему позвонил из Севастополя начальник Особого отдела ВЧК "Черно-Азовморей" Беляев и сообщил, что из Константинополя вышел пароход "Решид-Паша" больше чем с тремя тысячами врангелевцами, изъявившими желание вернуться в Советскую Россию. Беляев не знал, как с ними поступить, вопросов возникло много, разосланные ВЧК инструкции не отвечали даже на половину из них.

Кольцову и самому было интересно встретить первый пароход с реэмигрантами, посмотреть на тех, с кем он не один год сражался. Какими они стали после бегства из Крыма, как перемололо их турецкое сидение? И он выехал в Севастополь, в котором родился, вырос, но в котором не был едва ли не с подполья и ожидания смертной казни в севастопольской крепости.

В Особом отделе ВЧК "Черно-Азовморей" его встретил Беляев, который никак не мог понять, как принимать прибывающих белогвардейцев? Где их разместить: в гостиницах, которые по этому случаю пытались полностью освободить, но это никак не получалось, или же сразу прямо в тюрьму? Точнее: солдат – в тюрьму, офицеров – в Севастопольскую крепость. Беженцев легонько "профильтровать" – и по домам. В этом случае места хватило бы на всех.

– Я как рассуждаю, товарищ Кольцов, ежели они все же покаместь враги, тогда их в тюрьму. Ежели советской властью полностью прощенные – тогда с хлебом-солью и по домам. А может, тут имеется какая-то серединка? Дело политическое. А в присланных вами инструкциях про это маловато написано. Не сразу поймешь.

– С хлебом-солью не надо. Не гостей долгожданных встречаем, – пояснил Кольцов.

– Уже чуть прояснилось. Значит, по тюрьмам и быстренько на "отфильтровку"? А мое дурачье, слышь, оркестр организовали. Флаги, транспаранты.

– Оркестр, конечно, не помешает. И флаги. Пусть другими глазами посмотрят на наше красное знамя.

– А как насчет транспарантов? Не будет политическим перегибом?

– Смотря что на транспарантах написано.

– Вот! И я про то же самое. Что бы ты, товарищ Кольцов, к примеру, написал?

– Что-нибудь скромное: "С возвращением на Родину!" или "Добро пожаловать!"

– Как смотришь, ежели, к примеру: "С пролетарским приветом!"?

– Ну, какой ты пролетарий, Беляев? – скептически хмыкнул Кольцов. – Да и они, прямо скажем, далеко не все пролетарии.

– Что значит – столица! Сразу – в корень! – с восторженным придыханием сказал Беляев, умильно глядя на Кольцова. – Честно скажу, если б не ты, могли что-то и не в ту сторону загнуть. Дело политическое, сложное.

До прихода "Решид-Паши" еще оставалось время, и Кольцова неудержимо потянуло отправиться на окраину Севастополя – в свою родную Корабелку. У него там уже никого не было, никто не ждал. Просто захотелось увидеть свой старый дом, пройтись по знакомой улице, вдохнуть тот незабываемый соленый морской воздух, смешанный с запахами чебреца, полыни и растопленной до кипения смолы.

Улочки окраинной Корабелки никогда не знали ни щебенки, ни булыжника, идущие по улице поднимали своими башмаками белесую известковую пыль. Но старые домики всегда к весне были старательно выбелены, а стены, своими фасадами глядящие на улицу, были разрисованы диковинными цветами, которые никогда здесь не произрастали. Так они выглядели в фантазиях населявших Корабелку моряков, которые нагляделись на них в дальних тропических странах.

Отец у Кольцова был машинистом. С утра и до вечера его маломощная "кукушка" перетаскивала по станционным путям грузовые платформы и товарные вагоны. В дальних странах ему побывать не довелось, и фасадная стена их домика была украшена обычными подсолнухами. Мать любила подсолнухи, и, сколько ее помнит Павел, она рисовала их повсюду.

Ноги сами вывели его к своему бывшему домику. Он совершенно не изменился и был такой же ухоженный и чистенький, как и при жизни матери. Фасадная стенка была отчаянно белой. Но, если присмотреться, сквозь побелку все еще проступали скромные мамины подсолнухи.

Сердце у Кольцова тоскливо заныло: зайти или не надо? Зачем будоражить душу ненужными, расслабляющими воспоминаниями? Напоминать новым хозяевам о том, что здесь была когда-то другая, вполне счастливая жизнь. Новые хозяева живут здесь своей, и вряд ли им интересно знать, что было здесь некогда. Издревле так на Руси ведется: поселяясь в покинутом обиталище, новые хозяева старательно уничтожали даже самые ничтожные следы пребывания иных людей: красили, мыли, протирали, а после приглашали батюшку вновь освятить старый приют.

Увидев долго стоящего возле дома мужчину, к калитке подошла девчушка с пышными бантами на голове.

– Ты ко мне? – спросила она.

Этот вопрос поставил Кольцова в тупик. Но девчушка сама же его и выручила:

– А мама сказала, что гости придут вечером.

"У них какое-то торжество, – догадался Кольцов. – Возможно, у этой малявки день рождения?".

– У тебя сегодня праздник? – спросил Кольцов.

– Да, – девочка подняла руку и показала три пальца, но, подумав, распрямила еще один. – Вот сколько мне.

– Я поздравляю тебя!

– Ты лучше вечером.

Он хотел было сказать: "Ладно, вечером!" Но подумал, что вот так легко он вскользь растопчет ее доверие, и уйдет, и забудет за хлопотами дня об этой маленькой встрече. А она, возможно, будет его ждать. Вспомнил себя почти в таком же возрасте, те давние мелкие обиды, которые порой долго жили в нем. И он сказал:

– Понимаешь, какая неприятность. Сегодня вечером я обязан быть в другом месте по очень важному делу. Поэтому я и решил поздравить тебя пораньше. Но я обязательно к тебе зайду как-нибудь в другой раз. Ладно?

– Хорошо.

Кольцов пошел дальше. Краем глаза он видел: на пороге появилась женщина, должно быть, мать девочки.

– С кем ты тут?

– Это мой друг, – услышал Кольцов. – Он приходил меня поздравить. Но он не может вечером, у него важное дело…

Павел шел по своей улице, на которой некогда жил, и встреча с этой девчушкий вернула его в то давнее босоногое детство. Он смотрел по сторонам, узнавал и не узнавал их старые дома. Вроде они были тогда повыше и больше, а сейчас словно ссохлись от старости.

Вот в этом доме жил вечно болезненный "очкарик" Валька Овещенко. Он приучил Павла к чтению, и всего Жюля Верна, Майна Рида и Фенимора Купера он прочитал у него в маленькой сараюшке. Там было много сена и веток, впрок заготовленных для козы, и из-за щелей между досками в солнечные дни там было светло до самых сумерек. Выносить книги со двора Вальке не разрешали родители.

Вальки уже не было в живых. Кольцову кто-то рассказывал, что его повесили слащевцы, схватив на базаре во время облавы. У него за поясом нашли книжку Фридриха Ницше под названием "Так говорил Заратрустра".

– А что он говорил? – спросил у Вальки слащевский полковник.

– Много всего.

– А ты – самое главное.

– Говорил, что государство – самое холодное из всех самых холодных чудовищ на земле. "Я, государство, есмь народ", – говорило всем государство.

– Интересно, – сказал полковник. – Продолжай!

– "Людей рождается слишком много! Для лишних и изобретено государство!" – почти процитировал Валька Фридриха Ницше, точнее его героя Заратрустру.

– Ну, еще!

– "Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя", – процитировал Валька…

– Достаточно. Я понял: тебе не нравится государство, ты не любишь людей.

– Это не я сказал! – выкрикнул Валька.

– Я понял. Ты повторил Заратрустру. Но повторил потому, что солидарен с ним, – слащевский полковник был философ, но ему в свое время не дался Ницше, и он был исключен из университета. – Ты хочешь, чтобы народами правили люди, которые уже не черви, но еще не человеки? Скажи, не они ли хотят до основанья разрушить весь мир? Ты умный парень. Ты представляешь, что они "а затем" построят? Я не хочу жить в том вашем мире… Я понял, ты большевик!

Валька даже не успел возразить полковнику, как его повесили на арке при входе на базар.

Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей "на курьих ножках" голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревца и еще тем, что был страстным голубятником. Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.

Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую – Приходько.

Колька Приходько стал хозяином в доме и даже в их мальчишьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.

Когда началась Великая война, Колька едва ли не первым из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.

Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.

Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?

И тогда Павел пошел во двор.

Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.

– Полкан! Полкан! – позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: – Хто там? Не бойсь. Он смирный.

Полкан и верно резко развернулся и помчался к хозяину.

Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделенных на четыре части вареных картофелин…

Ног у Кольки не было выше колен.

Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел поздороваться, тот предупреждающе поднял руку и попросил:

– Молчи! Я сам угадаю! – и после недолгой паузы сказал: – Семка! Куренной!

Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были направлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.

– Толик! Хандусь! – сделал Колька вторую попытку.

Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:

– Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.

– Ты, Паша? – обрадованно и удивленно воскликнул Колька. – А тут в прошлом годе шутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?

– Выходит, брехня! – поддержал Кольцов бурную радость Кольки.

Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:

– Подойди поближе! Дай руку!

Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.

– Фу ты, ну ты! С усами! – отметил он и, словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: – Пашка!

– В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, – сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку – раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.

Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить ее, Колька, насколько мог, бодро сказал:

– А я слепой, як той крот, – и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. – Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну прямо спасу нет. Вода была бы, может, можно было промыть. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно не помогло. Такая вот песня.

– Где ж это тебя? – спросил Кольцов.

– На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.

– Я тоже на Западном был. В Восьмой армии. Только уже ближе к осени.

– С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, – и затем без паузы добавил: – Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал.

– А с ногами что?

– Видать, дура-смерть что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: "Через неделю танцевать будешь". А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: "Зарежьте! Все одно, жить не буду!" А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя рука не поднимается. Жалко себя.

Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.

– Ты надолго в Севастополь? – спросил Колька. – Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?

– Если удастся, обязательно зайду, – пообещал Кольцов.

– Ты где теперь? – поинтересовался Колька.

– В Чека.

– Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, – сказал Колька и зло добавил: – Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, – он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: – Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.

– Чем я могу тебя утешить, Коля! – с сочувствием сказал Кольцов. – Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать репатриантов, и сразу же, ночью, в Москву.

Назад Дальше