"Прошлое - это другая страна: там все иначе". По прошествии полувека стареющий холостяк-джентльмен Лионель Колстон вспоминает о девятнадцати днях, которые он провел двенадцатилетним мальчиком в июле 1900 года у родных своего школьного приятеля в поместье Брэндем-Холл, куда приехал полным радужных надежд и откуда возвратился с душевной травмой, искалечившей всю его дальнейшую жизнь. Случайно обнаруженный дневник той далекой поры помогает герою восстановить и заново пережить приобретенный им тогда сладостный и горький опыт; фактически дневник - это и есть ткань повествования, однако с предуведомлением и послесловием, а также отступлениями, поправками, комментариями и самооценками взрослого человека, на половину столетия пережившего тогдашнего наивного и восторженного подростка.
(из предисловия к книге В. Скороденко )
Содержание:
ПРОЛОГ 1
ГЛАВА 1 4
ГЛАВА 2 6
ГЛАВА 3 8
ГЛАВА 4 10
ГЛАВА 5 12
ГЛАВА 6 14
ГЛАВА 7 15
ГЛАВА 8 18
ГЛАВА 9 21
ГЛАВА 10 22
ГЛАВА 11 24
ГЛАВА 12 27
ГЛАВА 13 29
ГЛАВА 14 31
ГЛАВА 15 33
ГЛАВА 16 37
ГЛАВА 17 38
ГЛАВА 18 41
ГЛАВА 19 43
ГЛАВА 20 46
ГЛАВА 21 48
ГЛАВА 22 51
ГЛАВА 23 53
ЭПИЛОГ 55
Примечания 59
Лесли Хартли
Посредник
Но верь, дитя земного праха:
Плохие спутники - цветы
В краях, куда, не зная страха,
Сегодня устремился ты.
Эмили Бронте
ПРОЛОГ
Прошлое - это другая страна: там все иначе.
Дневник я нашел на дне красной картонной коробки, основательно помятой, в детстве я держал в ней круглые отложные воротнички. Кто-то - скорее всего, мама - убрал в нее мои сокровища тех времен. Два высохших и пустых морских ежа; два ржавых магнита, большой и поменьше, почти совсем потерявшие магнитные свойства; туго скатанный ролик фотопленки; обломки сургуча; маленький секретный замок с тремя рядами букв; моток очень тонкой бечевки и еще два-три непонятных предмета, о назначении которых можно было лишь догадываться: Бог знает, от чего их отвинтили или отломали. Реликвии не были грязными, не были они и чистыми, просто потемнели от времени; я взял их в руки впервые за пятьдесят лет. Воспоминания едва теплились, как сила притяжения в магнитах, и все-таки они жили - я вспомнил, что значила для меня каждая из этих вещей. Что-то на мгновение вспыхнуло во мне: тайная радость узнавания, почти мистическая дрожь, какая охватывает завладевшего чем-то мальчишку - в шестьдесят с лишним лет от этих чувств стало даже неловко.
Это была перекличка наоборот: дети из прошлого выкликали свои имена, а я отвечал: "Здесь". И только дневник не хотел вставать в общий строй.
Кажется, это был подарок, привезенный кем-то из-за границы. Форма, витиеватые буквы, фиолетовая мягкая кожа, чуть загнутая по углам, - вещь явно из чужих краев; обрез позолочен. Из всего, что лежало в коробке, это, пожалуй, была единственная ценная вещь. Наверное, я очень дорожил ею, но почему же тогда не могу вспомнить, что с этим дневником связано?
Просто взять и открыть его? Не хотелось - ведь он бросал вызов моей памяти. Я всегда гордился ею, считал, что она не нуждается в подсказках. И вот я сидел и смотрел на дневник, как смотрят на незаполненные клеточки в кроссворде. Но озарение не приходило, и тогда я взял замок с секретом и стал вертеть его в руках, потому что вдруг вспомнил, как в школе мне всегда удавалось открыть его: каким-то шестым чувством я угадывал комбинацию букв, которую составлял кто-нибудь из одноклассников. Это был один из моих коронных номеров, и в первый раз я даже сорвал аплодисменты, потому что заявил: чтобы открыть замок, мне нужно впасть в транс, ото всего отрешиться. Тут не было лжи, я и вправду изгонял из головы все мысли, а пальцы бегали по замку без всякой системы. Тем не менее для пущего эффекта я закрывал глаза и легонько покачивался взад-вперед, стараясь усыпить сознание, пока не изнурял себя; я обнаружил, что и сейчас словно перед публикой проделываю этот фокус. Не знаю, сколько прошло времени, но вот внутри раздался еле слышный щелчок, и половинки замка разошлись в стороны; в ту же секунду словно и в мозгу моем что-то податливо щелкнуло, молнией вспыхнул секрет дневника.
Но и тогда я не стал трогать его; собственно, нежелание открывать дневник возросло, ибо я вспомнил, почему смотрю на него с опаской. Я отвел взгляд, и мне показалось, что разлагающая сила дневника исходит от всех предметов в комнате, все кругом вопиет о разочаровании, о поражении. Словно этого было мало, меня окружили укоризненные голоса: почему поддался унынию, почему опустил руки? Под этим двойным огнем я сидел и смотрел на разбросанные вокруг пухлые конверты, перевязанные красной тесьмой стопы бумаги - надумал разбирать их зимними вечерами, и почти первой под руки попалась красная картонная коробка; я и жалел себя, и казнился - если бы не этот дневник, не то, что за ним стоит, все могло быть иначе. Я бы не сидел в этой безрадостной и затхлой комнате, где на окнах даже не задернуты занавески и видно, как по стеклу бегут капли холодного дождя; не размышлял бы над реликвиями прошлого и над необходимостью их разобрать. Я бы сидел в другой комнате, окрашенной радугой, и смотрел не в прошлое, а в будущее; и кто-то сидел бы рядом со мной.
Так я подумал и, как обычно, повинуясь воле, а не желанию, вытащил дневник из коробки и раскрыл его.
"Дневник на 1900 год" - эти слова были выведены каллиграфическим почерком, какой сегодня нигде и не встретишь; а вокруг цифр, столь уверенно провозглашавших приход нового столетия, с надеждой теснились знаки Зодиака, и каждый из них сулил полнокровную и радостную жизнь, прекрасную, но в каждом случае прекрасную по-своему. Как же хорошо я помнил их, облик и позу каждого; помнил и другое: какой волшебной силой мы их наделяли - сейчас эта сила на меня уже не действует, - с каким трепетом ждали, когда осуществится обещанное ими; ждали все: и дети из простых семей, и дети с отменной родословной.
Рыбы беззаботно резвились, словно не было в природе сетей и крючков; Рак подмигивал, будто знал, что выглядит весьма забавно, и смеялся вместе со всеми; и даже Скорпион волочил свои жуткие клешни с веселым и торжественным видом, словно его злонамеренность была просто легендой; Овен, Телец и Лев несли в себе все черты настоящих мужчин; нам казалось, что и мы, когда вырастем, станем похожими на них: беспечные, благородные, самостоятельные, они величаво правили в отведенные им месяцы. Что до Девы, по сути единственной женщины на всю Галактику, затрудняюсь сказать, как я ее тогда воспринимал. Тело ее было прикрыто, хотя одежду заменяли длинные волнистые пряди волос; пожалуй, узнай о ней школьные учителя, им вряд ли понравилось бы, что я часами созерцаю ее и думаю о ней, хотя эти мысли, как мне сейчас кажется, были совершенно невинными. Она была для меня ключом ко всей системе, высшей точкой, краеугольным камнем, богиней - ибо в те годы (но не теперь) моему воображению позарез требовалась иерархия; я считал, что все в жизни происходит по восходящей, круг наслаивается на круг, ярус на ярус, и регулярная смена месяцев никак не влияла на эту теорию. Я знал, что год вернется в зиму и начнется сначала, но на Зодиак, казалось мне, эти ограничительные периоды не распространялись: по восходящей спирали знаки Зодиака взмывали в бесконечность.
Завоевывать новые пространства и уноситься ввысь подобно некоему божественному духу - таким я видел главный принцип моей жизни, его же применял и к надвигающемуся столетию. Я не мог его дождаться. "Тысяча девятьсот, тысяча девятьсот", - с восторгом распевал я; когда старый век уже дышал на ладан, я начал волноваться - а доживу ли до появления его преемника? Этим мрачным мыслям было оправдание: я часто болел и имел представление о том, что такое смерть, но, главное, я боялся пропустить нечто бесконечно важное - приход Золотого века. Только так и не иначе я воспринимал новое столетие: во всем мире наступит гармония и сбудутся мои сокровенные мечты.
Некоторыми, но отнюдь не всеми планами на будущее я поделился с мамой, и на Рождество она подарила мне дневник, дабы я мог достойным образом запечатлеть вехи славного пути.
В моих сладостных зодиакальных фантазиях звучала одна дребезжащая нота, и, чтобы не портить себе настроения, я старался к ней не прислушиваться. Вписываюсь ли в общую картину я сам - вот что меня беспокоило.
Мой день рождения приходился на конец июля, и я мог с полным основанием считать себя Львом, но трезвонить об этом на всю школу не собирался. Я обожал этот знак и все, что он символизировал, но уже не мог отождествить себя с ним - когда-то я, подобно другим детям, с восторгом прикидывался каким-нибудь зверем, но безвозвратно утратил эту способность. Такой ущерб моему воображению нанесли полтора семестра, проведенные в школе, впрочем, дело было не только в этом. Я уже отпраздновал свой двенадцатый день рождения, и мне нравилось думать о себе как о мужчине.
Кандидатов было всего двое: Стрелец и Водолей. Мою задачу усложнил художник, который, видимо, умел изображать лишь несколько типов лиц, и эти двое вышли очень похожими друг на друга. В общем, это был один и тот же человек, выбравший разные ремесла. Он был силен и крепок, что меня очень устраивало, потому что в одном из честолюбивых видений я являлся себе этаким Геркулесом. Все же я склонялся к Стрельцу - он казался мне более романтичной фигурой, к тому же мысль о стрельбе была мне по душе. Правда, мой отец всегда бранил войну, а ведь именно она была профессией Стрельца; что касается Водолея, я, конечно, понимал, что он приносит большую пользу обществу, и все же думал о нем лишь как о скотоводе, в лучшем случае как о садовнике, а ни тем, ни другим я становиться не желал. Эти двое привлекали меня, но и отталкивали; возможно, я завидовал им. Изучая титульный лист дневника, я старался не смотреть на сочетание Стрелец - Водолей, и когда вся система знаков взмывала к зениту, прихватывая с собой двадцатый век, чтобы покуролесить на небесах, я иногда умудрялся исключить эту пару из игры. В общем, ни один зодиакальный портфель мне не подходил, и приходилось поклоняться Деве.
В знаках Зодиака я разбирался лучше всех в классе - тут польза от дневника была очевидной. В других отношениях его влияние не было столь благоприятным. Я хотел быть достойным дневника, его фиолетовой кожи, золоченого обреза, вообще его великолепия; значит, и записи должны быть на положенном уровне. Надо, чтобы речь в них шла о чем-то стоящем, чтобы слог был безукоризненным. К понятию "стоящий" я уже тогда предъявлял довольно высокие требования и считал, что школьная жизнь лишена событий, которые не померкнут под такой роскошной обложкой, да еще в 1900 году.
Что же я все-таки туда записывал? Злосчастная история помнилась отчетливо, а все, что ей предшествовало - нет. Я начал листать страницы. Записей было немного. "Чай с папой и мамой К. - чрезвычайно весело". Дальше, более изысканно: "Чрезвычайно милое чаепитие с родственниками Л. Сдобы, пшеничные лепешки, пирожки и клубничное варенье". "Ездили в Кентербери в трех экипажах. Посетили собор, очень интересно. Кровь Томаса Бекета. Très потрясающе". "Прогулка к замку Кингсгейт. М. показал мне свой новый ножик". Так, первое упоминание о Модсли: я стал листать страницы быстрее. Ага, вот - эпопея с Лэмбтон-Хаусом. Так называлась частная школа по соседству, наш извечный соперник. Они для нас были все равно что Итон для Харроу. "Принимали у себя Лэмбтон-Хаус. Ничья - 1 1". "Играли с Лэмбтон-Хаусом на выезде. Ничья - 3 3". Наконец: "Последний и решающий матч, переигровка. Лэмбтон-Хаус повержен 2 1!!!! Оба гола забил Макклинтон!!!"
Потом некоторое время - никаких записей. Повержен! Сколько мне пришлось выстрадать из-за этого слова! Мое отношение к дневнику было двойственным и противоречивым: я страшно им гордился и хотел, чтобы все видели его и прочли написанное в нем, в то же время инстинкт не позволял мне раскрывать свою тайну, и дневник я никому не показывал. Как поступить? Часами я взвешивал все за и против. Представлял, как дневник переходит из рук в руки под восхищенный шепот одноклассников. Мой престиж немедля возрастет, и я не премину этим воспользоваться - незаметно, но вполне ощутимо. С другой стороны, у меня есть нечто сокровенное - колдовать над дневником втайне от всех, холить его и лелеять, забываться в грезах о созвездиях Зодиака, размышлять над славной судьбой двадцатого века и испытывать пьянящую дрожь от сладостных предчувствий. Эти маленькие радости исчезнут, стоит только сказать о них или хотя бы рассекретить их источник.
Поэтому я старался получить двойное удовольствие: намекал на некое заветное сокровище, но что это за сокровище - не говорил. Какое-то время такая политика приносила успех, ребята зажигались любопытством, задавали вопросы: "Ну, а что это такое? Скажи". Но я с наслаждением уклонялся от ответа: "Неужели вам так уж хочется знать?" Я напускал на себя вид "сказал бы, да не могу", на лице появлялась загадочная улыбка. Я даже поощрял вопросы типа "животное, растение или минерал", но как только становилось "горячо", безжалостно прерывал игру.
Возможно, я как-то себя выдал; во всяком случае, произошло то, к чему я был совершенно не готов. Все вышло внезапно, сразу, в одну из утренних перемен, в тот день я не заглядывал в свой стол. Меня вдруг окружила толпа гогочущих школяров, они скандировали: "Кто сказал "повержен"? Кто сказал "повержен"? И тут же скопом кинулись на меня; я оказался на земле и подвергся самым разным истязаниям, а ближайший ко мне истязатель, - он, как и я, едва дышал под грудой тел - без устали кричал: "Ну, что, Колстон, повержен?"
Еще как! Всю следующую неделю, которая показалась мне вечностью, на меня нападали по меньшей мере раз в день - не всегда в одно и то же время, заводилы тщательно выбирали подходящий момент. Иногда день близился к концу и мне уже казалось: ну, сегодня пронесло, как тут же глазам моим представала гнусная шайка, замышлявшая недоброе; раздавался клич "повержен!", и вся орава набрасывалась на меня. Я быстро признавал себя поверженным, но прежде чем получить пощаду, успевал нахватать изрядное количество тумаков.
Как ни странно, при всем идеалистическом восприятии будущего к настоящему я относился с полным реализмом: мне и в голову не приходило сопоставлять мою жизнь в школе с приходом Золотого века или дуться на двадцатый век, который бросает меня в беде. Не было ни малейшего побуждения написать слезливое письмо домой или наябедничать кому-нибудь из учителей. Это напыщенное слово - повержен - я написал по своей воле, стало быть, сам во всем виноват, а посему общество вправе наказать меня. Однако мне отчаянно хотелось доказать, что я не повержен; сила мне не помощница, значит, надо действовать хитростью. Дневник, к моему удивлению, мне вернули. Если не считать того, что весь он был исчеркан словом "повержен", вернули в целости и сохранности. Я отнес это на счет их великодушия; сейчас мне кажется, что свою роль здесь сыграло благоразумие - они боялись, что я заявлю о пропаже дневника как о воровстве. Заявить о краже по негласным законам школы не возбранялось, вот если бы я пошел ябедничать, что ребята не дают мне житья, - это другое дело. Короче, тут у меня претензий к ним не было, но я страстно желал положить конец преследованию и поквитаться с обидчиками. Поквитаться, не более того: мстительным я не был. К счастью, издевательские слова они написали карандашом. Я взял испоганенный дневник и, уединившись в туалете, принялся стирать их; именно за этим механическим занятием, не требующим работы мозга, меня осенило.
Они, наверное, думают, полагал я, что дневник навеки опорочен, и я уже не смогу черпать в нем самоуважение - собственно, они были почти правы, ибо поначалу мне казалось: после того, как над дневником надругались, он потерял магическую притягательность, я даже не мог смотреть на него. Но по мере исчезновения дразнящих слов "повержен" дневник вновь стал обретать для меня ценность, сила его возвращалась. А что, если сделать его орудием мести? Это будет справедливо - и поэтично. Более того, своих врагов я застану врасплох, у них не вызовет подозрений ружье, ствол которого они так тщательно забили. В то же время им не избежать и угрызений совести, дневник в качестве орудия мести напомнит им о причиненной мне боли, а мой удар будет еще чувствительнее.
Тут же, в тиши моего убежища, я принялся усердно готовить месть; потом, чуть надрезав палец, обмакнул ручку в выступившую кровь и написал в дневнике два проклятья.
Сейчас они сильно выцвели и пожелтели. Текст все-таки можно было разобрать, но осмыслению он не поддавался; лишь два имени, ДЖЕНКИНС и СТРОУД, были выведены заглавными буквами со зловещей четкостью. Написанное и раньше едва ли кто мог осмыслить, потому что смысла в этих проклятьях не было: я состряпал их из цифр, алгебраических символов и врезавшихся в память букв санскритского алфавита, над которыми когда-то сиживал, читая в переводе "Шагреневую кожу". За ПЕРВЫМ ПРОКЛЯТЬЕМ следовало ВТОРОЕ ПРОКЛЯТЬЕ. Каждое заняло страницу. На следующей странице дневника, в остальном чистой, я написал:
ТРЕТЬЕ ПРОКЛЯТЬЕ
ПОСЛЕ ТРЕТЬЕГО ПРОКЛЯТЬЯ ЖЕРТВА УМИРАЕТ
Начертано моей рукой
и написано моей КРОВЬЮ
ПО ПРИКАЗУ
МСТИТЕЛЯ
Буквы изрядно поблекли, но и сейчас дышали злобой, и сейчас могли привести суеверного человека в смятение, и мне следовало бы устыдиться их. Но стыда я не ощутил. Наоборот, я позавидовал себе - тогдашнему мальчишке: он не хотел безропотно сносить оскорбления, не имел понятия о миротворстве и был готов поставить на карту все, лишь бы завоевать уважение общества.
Что выйдет из моего плана, я представлял смутно, просто убрал дневник в ящичек стола, нарочно оставил его не запертым, даже чуть-чуть приоткрыл, так что виднелась обложка дневника - и стал ждать.