Посредник - Хартли Лесли Поль 7 стр.


Сначала мы сидели, потом поворачивались и становились на колени. Когда сидели, мистер Модсли читал отрывок из священного писания; когда преклоняли колени - молитвы; читал он вполне мирским голосом, без выражения, но все же благоговейно; вообще он был столь бесцветной личностью, что подходил для любой роли.

Сидя было удобно наблюдать - я разглядывал гостей или, еще легче, слуг, прямо напротив нас. Маркусу они в какой-то степени доверяли; к примеру, он знал, у кого из них неприятности и почему. Если глаза у кого-то из служанок были, как казалось со стороны, покрасневшие от слез, вся утренняя церемония окрашивалась драматическими тонами. Потом, стоя на коленях, мы подпирали глаза костяшками пальцев - глаза напрягались, появлялись цветные круги, а поле зрения сильно сужалось. Мы с Маркусом хотели, чтобы нас не застукали за этим недостойным занятием как можно дольше.

В то утро, первое мое воскресное утро в Брэндем-Холле, Маркус не вышел к завтраку. Сказал, что плохо себя чувствует. Он не терзался вопросом - как терзался бы я, - вставать или нет, испрашивать чьего-то разрешения остаться в постели; остался, и все. На бледных щеках появился легкий румянец, глаза блестели.

- Насчет меня не переживай, - успокоил меня он. - Кто-нибудь придет. Тримингему самый дружеский привет.

Я решил, что скажу миссис Модсли о болезни Маркуса сразу после молитвы (я все-таки беспокоился о нем, к тому же мнил себя пророком, объявляющим дурные вести); с последним ударом гонга я был у верхней площадки двойной лестницы. По какой стороне спускаться, помнил точно.

Тримингем, Тримингем, думал я, перескакивая через ступеньки водопада. (В то утро я был индейцем; преодолевать речные быстрины - занятие как раз для разведчика.) Даже не мистер, просто Тримингем, за которого миссис Модсли хочет выдать Мариан. А что, если Мариан не хочет за него? Мне претила мысль, что кто-то не считается с желаниями Мариан. Тримингем не шел у меня из головы. Может, удастся его заколдовать? Обдумывая слова заклинания, я нашел свой любимый стул и принял благонравный вид. Появились гости, один из них уселся напротив меня. Я сразу понял, кто это, и хотя Маркус меня предупредил, я все-таки вздрогнул.

По его щеке, повернутой ко мне, от глаза к углу рта тянулся серповидный шрам; он оттягивал нижнее веко, обнажая его красный влажный край, и приподнимал верхнюю губу - над зубами виднелись десны. Наверное, глаз не закрывался даже во сне, да и рот тоже. Впоследствии я выяснил, что он пробовал носить усы, но они оказались хилые и своего назначения - скрыть дефект лица - не выполняли. Поврежденный глаз слегка слезился; я видел, как Тримингем приложил к нему платок. Все лицо было какое-то перекошенное, щека со шрамом казалась много короче другой.

Я решил, что понравиться мне он никак не сможет, - и тут же проникся к нему симпатией. Почему я должен его бояться? Пусть даже у него двусмысленное положение в обществе - что с того? Оно, как я полагал, ниже, чем у джентльмена, но выше положения такого, скажем, человека, как Тед Берджес. Но почему поднимать из-за него столько шума? Наверное, все-таки из-за шрама. Модсли - семейство религиозное; может, Тримингем - какой-нибудь их иждивенец, и они не хотят терять его из вида или просто добры к нему как истинные христиане. На их месте и я вел бы себя так же, подумал я, внимательно вслушиваясь в слова краткой молитвы.

Привет от Маркуса я Тримингему не передал, потому что он сидел на другой стороне стола, заполненной до предела, - в субботу, пока мы купались, приехало несколько гостей. Рядом с Тримингемом со стороны, противоположной шраму, сидела Мариан; скоро он стал для меня человеком с двумя лицами, как у Януса. При виде этой пары я вспомнил сказку: девушка и зверь. До чего чудесно, что она так заботится о нем! Она смотрела на него широко распахнутыми голубыми глазами, какими не смотрела ни на кого, разве что - иногда - на меня.

Мужчины поднялись из-за стола и принялись за кашу. Это, объяснил Маркус, de rigueur; только невежи едят кашу сидя. Я бродил по комнате с тарелкой, боясь, как бы не пролить кашу на пол. Дамы, однако, продолжали сидеть. Миссис Модсли была словно чем-то озабочена. Ее непостижимый, разящий взгляд несколько раз останавливался на Тримингеме - не переходил постепенно, а останавливался на нем сразу. В мою сторону она ни разу не посмотрела, и ее внимание я привлек только после завтрака, когда все расходились из-за стола. Она спросила:

- А что, Маркуса разве нет?

Его отсутствие прошло для миссис Модсли незамеченным, хотя он был ее любимцем. Она прямиком направилась в его комнату; вскоре, убедившись, что горизонт чист, туда пошел и я. Двумя кнопками к нашей двери был приколот конверт с надписью "Не входить" - интересное дело! Мне, что ли, нельзя сюда входить? Между прочим, в этой комнате живет не только Маркус, но и я, выдворять меня никто не имеет права. Я открыл дверь и сунул внутрь голову.

- Что за шутки? - спросил я.

- Спасибо, что прорвался, - вяло откликнулся Маркус с кровати, - но входить не надо. У меня трещит голова, пошли какие-то пятна. Мама думает, что это корь. Она ничего не сказала, но я и так догадался.

- Плохо дело, приятель, - посочувствовал я. - А как же старый добрый карантин?

- Ну, бывает, болезнь развивается и после карантина. Скоро приедет доктор, он разберется. А уж тебе-то совсем радость, если заразишься. Может, здесь все полягут, как в школе. Тогда прощай крикет, бал и все такое. Господи, вот уж я посмеюсь?

- А что, разве собирались играть в крикет?

- Да, мы каждый год играем. Порезвится народ - и все довольны.

- А бал? - встревоженно спросил я. Пожалуй, на балу я буду белой вороной.

- В честь Мариан, и Тримингема, да и всех соседей. Двадцать восьмого должен быть, в субботу. Мама уже разослала приглашения. Тьфу, черт! К тому времени дом превратится в лазарет.

Мы засмеялись злодейским смехом, - вот это будет номер! - потом Маркус сказал:

- Лучше иди отсюда, а то наглотаешься моих дурацких микробов.

- Да, ты вообще-то прав. Слушай, кстати, а где мой молитвенник?

- Что? Уж не в храм ли божий собрался?

- Может, и так.

- Это, конечно, очень мило, но никто тебя туда силком не тащит.

- Просто не хочу отбиваться от остальных. Мы и дома иногда ходим, - спокойно пояснил я. - Ну, так что, я проскочу и цапну мой козлятвенник?

В последнем семестре это слово - "козлятвенник" - было у нас в ходу.

- Давай, только дыхание задержи.

Я набрал в легкие воздуха, кинулся к комоду, вытащил из ящика молитвенник и, покраснев от натуги, пробежал к двери.

- Молодец, я думал, не выдержишь, - похвалил Маркус, а я жадно глотнул воздух. - А для пожертвований у тебя что-нибудь есть, или только пуговицы?

Я снова нырнул под воду и метнулся к комоду, но на сей раз пришлось вынырнуть на поверхность. Вдохнул воздух - и тут же почувствовал, как по дыхательным путям ползут микробы, каждый размером с комара. Стараясь не думать об этом, я открыл свой кошелек и понюхал его. Запах у кожи был едкий и ароматный, бодрящий, как у флакона с нюхательной солью; в центральном отделении с потайной защелкой лежало полсоверена. В других отделениях тоже прятались монетки, по ранжиру, в самых дальних от центра - пенсы.

- Мама тебе сколько-нибудь даст, если попросишь, - сказал Маркус. - А может, и просить не надо. В таких делах она не скупится.

Я вдруг прикусил язык - сказалась истинно мужская скрытность во всем, что касается денег.

- Подумаю, - буркнул я и стиснул кошелек; он восхитительно скрипнул.

- Ну, смотри, не сорви банк. Пока, старый святоша, не расшиби лоб, когда будешь молиться.

- Будь здоров, старый симулянт, - парировал я.

Дома и в школе мы говорили совершенно по-разному, тут один язык, а там - совсем другой. Но наедине друг с другом, особенно если было от чего завестись - например, предполагаемая корь Маркуса, - мы часто перескакивали на школьный жаргон, хотя и были вдали от школы, Маркус говорил безо всяких выкрутасов, лишь когда инструктировал меня насчет, как он выражался, les convenances, любил блеснуть своим французским. Условности - дело серьезное.

Возле солнечной стороны дома, куда был закрыт доступ посторонним, кажется, у подножья лестницы, собрались желающие посетить службу в церкви. Здесь царила какая-то новая атмосфера, все говорили приглушенными голосами, держались чинно. Молитвенники у женщин поразили меня своим богатством, мужчины же свои напоказ не выставляли, а может, вообще обходились без них. Я надел школьный костюм - Маркус сказал, что он будет уместнее всего; а после обеда смогу переодеться в зеленый. Придав лицу благочестивое выражение, я стал прохаживаться среди собравшихся гостей, однако никто не обращал на меня внимания; но вот миссис Модсли отвела меня в сторону:

- Отдай это на пожертвование, - и сунула мне в руку шиллинг.

Я сразу почувствовал себя страшно богатым, и в голове мелькнула мысль: а что, если отдать монету поменьше? Будет о чем рассказать Маркусу; впрочем, нет, не стоит. Мы все еще слонялись у лестницы; общая нервозность передалась и мне - ведь в церкви ждать не будут. Мистер Модсли вытащил из кармана часы.

- Подождем Тримингема? - спросил он.

- Ну, еще минуту, другую, - ответила его жена.

Моя мама ошиблась: церковь была всего в полумиле от дома, и мы пошли туда пешком. Почти все время она виднелась с дороги - мимо не пройдешь, к тому же рядом с ней находилось поле для крикета. Мы шли вразброд, по двое или по трое, отнюдь не школьной цепочкой. В школе мы заранее договаривались, кто с кем пойдет. Без Маркуса мне было как-то неуютно, я попробовал прибиться сначала к одной, потом к другой паре, но им вполне хватало общества друг друга, и я пошел один. Вскоре ко мне подошла Мариан - она тоже была одна, - и я рассказал ей про Маркуса.

- Думаю, все обойдется, - сказала она. - Может, просто перегрелся на солнце.

Солнце жгло немилосердно, над дорогой клубилась пыль.

- Ну, как, волосы у вас высохли? - озабоченно спросил я.

Она рассмеялась:

- Да, спасибо твоему купальному костюму!

Меня распирало от гордости - оказался ей полезен, но никакие слова на ум не шли; наконец нашелся:

- А они часто рассыпаются?

Она снова засмеялась и ответила вопросом:

- У тебя разве сестер нет?

Этот вопрос удивил и даже обидел меня - когда мы ездили в Норидж, я рассказал ей обо всех своих семейных делах, раскрылся перед ней, как устрица. И сейчас напомнил об этом.

- Ах да, конечно, - спохватилась она. - Прекрасно помню. Просто у меня сейчас от разных мыслей голова пухнет, вот и упустила это из виду. Извини, пожалуйста.

Я еще не слышал, чтобы она перед кем-то извинялась, и все во мне запело, появилось странное чувство силы. Но я не знал, что сказать, и просто смотрел на нее, на соломенную шляпу с бантом, напоминавшим крылья ветряной мельницы, на узор цветастой голубой юбки, подметавшей дорожную пыль. Вдруг уголком глаза я заметил, что сзади идет Тримингем, в отличие от нас он двигался отнюдь не прогулочным шагом и быстро нас нагонял. Я вовсе не жаждал оказаться в его обществе, даже прикинул, скоро ли он окажется рядом, но в конце концов пришлось сказать:

- Нас догоняет Тримингем, - словно он был чумой, смерчем или полицией.

- Правда? - воскликнула она, обернулась, но не позвала его, не подала никакого знака, и он сразу убавил шаг, а когда все-таки поравнялся с нами, улыбнулся, к моему глубокому облегчению, прошел мимо и догнал идущих впереди.

ГЛАВА 6

В памяти не осталось, как мы вошли в церковь, кто показал мне, куда садиться. Это было важно, потому что я знал: сидеть надо в определенном месте. Расположились мы, ясно помню, в трансепте, под должным углом к остальным прихожанам и на несколько ступеней выше их. Церковный служитель предложил мне молитвенник и псалтырь, и я с довольной улыбкой показал ему - уже запасся.

С души у меня свалился камень - наконец-то я в церкви, словно успел к уходящему поезду. Первым делом я изучил псалмы на тот день, потом число стихов - если их больше пятидесяти, я могу не выдержать и придется сесть на скамью, чего ужасно не хотелось - все будут оборачиваться и смотреть на меня; иногда меня даже выводили и сажали на церковное крылечко - отдохнуть, подышать свежим воздухом. Вся процедура возвышала меня в собственных глазах, но я терпеть не мог того, что ее предваряло; меня мучил холодный пот, дрожали колени, я волновался - сколько выдержу? Возможно, все это значило, что религия не очень жаловала меня. В те дни порядки в приходах были строже, чем сейчас, и псалмы пели до самого конца.

Но я насчитал всего сорок четыре стиха, успокоился и тут же стал зыркать по сторонам - чем бы себя занять? По всей стене трансепта висели мемориальные таблички, и на каждой стояло одно и то же имя. "Памяти Хью Уинлоу, шестого виконта Тримингема, - прочитал я. - Родился в 1783, умер в 1856". Что же, поизучаем таблички. Почти всех виконтов звали Хью. Я насчитал семь виконтов, но их должно быть восемь, нет, даже девять. Место пятого пустовало; о нем ничего не было сказано. Куда-то подевался и девятый. "Памяти Хью, восьмого виконта Тримингема, родился в 1843, умер в 1894". В цепи не хватало звеньев, и это раздражало меня. Мало того, двух виконтов угораздило прожить свой век под именем Эдвард. Так куда же девался пятый виконт, почему от него не осталось и следа? Он жил так давно, может, его пребывание на свете пришлось на то замечательное время, когда история обходилась без дат? А восьмой виконт умер в 1894, значит, должен быть и девятый. Но где же он?

Вдруг меня осенило: ведь он, наверное, еще жив!

Так открытие, или гипотеза - наверняка сказать было трудно, - начисто перевернуло мое отношение к сборищу виконтов. Ведь поначалу я воспринял их как церковную мебель, настенные таблички, они были для меня мертвецами, давно почившими, даже не такими, каких хоронят на нормальных кладбищах, а еще более далекими и нереальными. Они словно были приложением к учебнику истории, там как раз излагаются биографии им подобных: битвы, в которых они сражались, завоеванные почести, посты в правительстве - что может быть мертвее этого? Подвиги их заучивают, сдают на экзаменах, что-нибудь забыл - получай наказание. "Напиши десять раз: "Шестой виконт Тримингем".

Но если действительно существовал девятый виконт, не захороненный в стене, а вполне живой, тогда оживало и все семейство; оно принадлежало не истории, а сегодняшнему дню, и церковь превращалась в цитадель величия этого семейства; церковь и Брэндем-Холл.

Я еще подумал над этим и решил, что Модсли унаследовали славу Тримингемов. Она, видимо, была местной, и Модсли пользовались ею как бы напрокат. А раз они, то и их гости, стало быть, и я.

Слава ярче солнечного света заполнила весь трансепт. Озарив меня, она потянулась вперед и ввысь, постепенно отождествляясь со знаками Зодиака, моей любимой религией.

Старайся делать добро, наказывала мама; мне это удавалось без большого труда, потому что во мне было развито чувство поклонения Богу. На уроках пения в школе я выучил такие строки: "В песне моей да восхвалится всегда милосердие твое", и они приносили мне истинную радость: казалось, я действительно всегда буду лицезреть милосердие Господне, воспевать ему хвалу, только бы во время молитвы хоть ненадолго разрешали садиться. Но милосердие для меня было просто неотъемлемой чертой Бога; я не усматривал тут связи с людскими грехами. Точно так же не видел зависимости между добром и примерным поведением; добро было не стандартом, на который следует равняться, а отвлеченным понятием; оно числилось среди прочих достоинств небесных тел, хотя больше всего меня привлекало в них не добро, а иммунитет ко всяким житейским невзгодам, приносившим мне страдания. Вообще же я никогда не сравнивал свою судьбу с судьбой фигур Зодиака, разве что для контраста.

Возвышенные думы унесли меня так далеко, что я пропустил часть службы, и мое нервное предчувствие насчет псалмов вернулось, но ненадолго. На сороковом стихе я проверил свои симптомы и нашел, что все в порядке; по опыту я знал, что за четыре стиха ничего непредвиденного со мной не произойдет.

Возник зловещий звук; священник затянул на более низкой ноте: "Отче наш, сущий на небесах". Сердце у меня упало. Началась литания. Я сразу же взглянул на часы; лучший известный мне способ выстоять в этой пытке - загадать, сколько она продлится.

Обычно я отключал разум и не воспринимал монотонное гудение, ждал лишь, когда изменится его ритм - верный признак того, что конец близок. Но на сей раз вдруг прорезались какие-то слова, и фраза "несчастные грешники" неприятно поразила меня.

Все во мне восстало против этих слов. Почему мы должны называть себя грешниками? Жизнь есть жизнь, и порой бывает, что своими поступками люди причиняют другим людям боль. Взять Дженкинса и Строуда. Они что, грешники? Даже когда гонения на меня достигли апогея, я не считал их таковыми: они были мальчишки, как и я, и поставили меня в положение, из которого нельзя было выбраться, не пошевелив мозгами; и я вышел из этого положения с честью - мы поменялись ролями. А если бы я почел их за грешников, которые уповали на милосердие божье и никак не ждали от меня ответного удара, история моего спасения утратила бы смак, изюминку. В такой победе не было бы моей заслуги: как же, ведь все в руках господних, я тут ни при чем. Мне осталось бы только признать грешником себя - ведь это я навлек на Дженкинса и Строуда проклятье.

Нет, все больше распаляясь, думал я, у жизни свои законы, и защищаться от превратностей судьбы я должен сам, и нечего распускать перед Богом нюни насчет грехов, чужих или своих собственных. Вот человек попал в переплет - ну, назовет он людей, виновных в этом, несчастными грешниками - что от этого изменится? Или назовет несчастным грешником себя? Мне не нравилось, что христианство хочет записать в грешники всех, подстричь всех под одну гребенку; это как игра в крикет под дождем - каждый свои неудачи сваливает на плохую погоду; недурна отговорка! Жизнь дана человеку, как испытание, проверить его мужество, находчивость, силы. Пусть она проверит меня, я готов: не хочу падать ниц и вопить, что я - несчастный грешник!

Но понятие добра привлекало меня - я не считал, что оно противоположно греху. Мне виделось в нем нечто яркое, правильное и придающее силы - словно солнечный свет, которым следует восхищаться, но издалека.

Собранные вместе виконты в рамки этого понятия укладывались, распространялось оно и на Модсли, их наместников, правда, уже не настолько бесспорно, но и все-таки это выделяло их из общей людской массы. Они были словно другого племени, взрослые высшей пробы, их жизнь текла совсем не по тем законам, что у мальчишек.

Назад Дальше