Рыцари Дикого поля - Богдан Сушинский 22 стр.


– По мне, так лучше было бы свести вас здесь, у меня в замке, на рыцарской площади, чтобы окончательно решить, кому примерять корону и претендовать на этот злосчастный "вдовий трон", а кому получать божье отпущение грехов, – все с той же суровостью молвил Янчевский. И все еще непонятно было: впустит он гостей или прикажет закрыть перед ними ворота – настолько решительно был настроен старый сенатор, который, как со временем понял Гяур, будь он помоложе и посамолюбивее, тоже мог бы претендовать все на тот же "вдовий трон".

– Я часто прислушивался к вашим советам, князь. Возможно, прислушаюсь и к этому. "Вдовий трон", – повторил Ян-Казимир. И неожиданно расхохотался: – Надо же: как верно подмечено! Все дело в том, чтобы вдова оказалась такой, что с ней не стыдно… предстать перед миром.

– Польша выродилась, господа. Но выродилась не при короле Владиславе. Это случилось еще в те времена, когда начало вырождаться ее рыцарство, – проворчал князь Янчевский, отъезжая чуть в сторону и жестом приглашая королевича и его воинственную свиту в замок. – Весь мир вырождается с той поры, когда стало вырождаться его рыцарство.

Жизнь в замке поначалу показалась Гяуру аскетически суровой и заунывной, как вечерняя песнь волынки. В "Вепре" было всего пять женщин – семидесятилетняя княгиня и четыре ее служанки, которым уже было под пятьдесят. Из гостей Янчевский тоже оставил в стенах "Вепря" лишь королевича с одним слугой и Гяура, избравшего своим оруженосцем Улича. Остальные расположились в небольшой деревеньке, искавшей защиты у северного подножия возвышенности, словно сирота – под стеной дома бездушного соседа.

Но вскоре выяснилось, что среди знакомых Янчевского оказались две местные аристократки – одна довольно молодая вдова-полька, другая попросту запоздавшая с замужеством литовка, – которые охотно согласились коротать с королевичем и князем Гяуром вечера во время немноголюдных застолий и в светских беседах у камина. Что же касается дней, то для королевича они оказались насыщены всевозможными встречами, приемами и новостями.

Уже через три дня после появления Яна-Казимира в "Вепре" туда же прибыл гонец, известивший о том, что указом короля претенденту на престол даровано местечко и две деревушки в Белзском воеводстве, а за Гяуром закрепляется чин генерал-майора, в который он произведен во Франции, и подтверждается его княжеское достоинство.

– Вижу, вас уже начали осыпать почестями и щедротами, – провозгласил князь Янчевский, собрав по этому поводу гостей за вечерним столом. – Это, конечно же, не к добру, попомните мое слово. Но, каким бы ядом ни были окроплены королевские щедроты, истинный рыцарь обязан пить за них из рыцарских кубков до дна.

"Рыцарские кубки" были отлиты из красноватого богемского стекла, и любая жидкость приобретала в них зловеще-багровые оттенки. Однако гости считали себя истинными рыцарями, а потому пили до дна.

Седая, но все еще по-прежнему буйная грива Янчевского. Шрам, рассекающий левую бровь. Высокомерный взгляд. Стройная фигура кавалерийского гвардейца… Все это создавало ему ореол некоего демонизма. Князь знал об этом и старался вести себя так, чтобы образ рыцарствующего демона с годами не развеивался.

– Как видите, мне посчастливилось поздравить вас с присвоением чина генерала во второй раз, – принц Ян-Казимир произнес это со всей возможной серьезностью. – Если случится так, что короновать полякам придется меня, назначу вас командующим всеми войсками Речи Посполитой в Белой, Черной Руси и в Украине.

– Если так пойдет и дальше, вскоре я буду генералом всех армий мира, – пошутил Гяур, чтобы избежать радости по поводу слишком преждевременного назначения.

– Не знаю, как скоро вы получите приказ принять командование всеми войсками вне пределов собственно Польши, – заметил Янчевский, – но что вслед за подтверждением вашего генеральского чина вы получите предписание вернуться в свой полк и вступить в борьбу с повстанцами Хмельницкого, в этом можете не сомневаться. Причем произойдет это довольно скоро.

Гяур и Ян-Казимир переглянулись. Принц промолчал, считая, что не ему решать, как вести себя князю Гяуру, если пророчество хозяина "Вепря" сбудется. В конце концов, приказ короля есть приказ короля.

– Но у меня нет желания сражаться с украинцами, – проворчал генерал, понимая, однако, что возражать ему придется не князю Янчевскому, а Владиславу IV. – Считаете, что это восстание в самом деле способно перерасти в настоящую войну?

– Это в Белой Руси или в Малопольше восстание можно подавить через две-три недели. Иногда в первом же сражении. Но если войну начнут казаки, да к тому же сумеют подкупить крымских и буджацких татар… Польша еще узнает, что такое настоящая гражданская война.

5

Свечи полыхали, словно поминальные костры на поле сражения.

Тысячи собранных со всего мира распятий наполняли кабинет не только мучениями Христа, но и терзаниями всех тех мастеров, что, вдохновленные библейскими легендами, обреченно восходили на Голгофу собственного вознесения над бездарностью своей, над леностью, над обыденностью бытия. Вряд ли среди этих мастеров случались люди, искренне верующие. Зато все они, как один, представали людьми, одержимыми манией величия – и таланта своего, и личности. У каждого из них, несомненно, был свой Христос и свой путь к постижению его святости; но веры, той истинной, Всевышним хранимой веры, у них так и не появилось.

– Знаешь, де Брежи, я почему-то так ни разу и не смогла помолиться здесь. Ни разу, понимаешь? – слегка ослабила она объятия, в которых уже давно был заключен ее "греховный мужчина".

– Понимаю: слишком мало это пристанище напоминает тебе храм.

– Разве молятся только во храме? Нет, причина не в этом. Сколько раз мне приходилось творить молитвы в обычных сельских часовнях и просто у придорожных крестов. А в этом твоем "храме распятий" меня что-то останавливает, что-то претит моим молитвам.

Они лежали на боку, плотно, по-детски прижимаясь друг к другу. Они всегда начинали свои сексуальные игрища с таких вот невинных, бесстрастных объятий, словно бы согревая, а на самом деле воспламеняя друг друга.

– Хотелось бы знать, что именно, – тоже ослабив объятия и слегка приподнимаясь на локте, беглым взглядом прошелся по сотням статуэток с распятиями французский посол. Однако сам взгляд этот показался королеве легкомысленным, да к тому же, лукавым.

"А что тебя удивляет?! Ему, старому греховоднику, не нужно доискиваться до причин твоего безбожия! – кинжально резанула сознание Марии-Людовики губительная догадка. – Поскольку они давно известны ему!" Однако вслух предположила:

– Возможно, потому и претит, что, собрав распятия всех земных Иисусов, мы предаемся у них на виду греховным утехам.

– Любовным… утехам, моя королева, любовным, – мягко, а потому с еще большим коварством уточнил де Брежи. – Исходя все из той же библейской заповеди о спасительной любви.

– Никто и никогда еще не снисходил до такого грехопадения, – не поддалась на его словесную ловушку раскаивающаяся женщина. – Сам знаешь, что никто и никогда. Господь неминуемо покарает нас. О, как же справедливо он нас покарает!..

В постели Мария-Людовика была прекрасна. В объятиях де Брежи побывало множество женщин разных национальностей, возрастов, темпераментов и социальных положений, поэтому он знал, как и с кем сравнивать. Единственным ее недостатком была склонность к таким вот раскаяниям – искренним, но слишком уж несвоевременным. Причем странность заключалась в том, что приходили эти раскаяния до начала утех, а не после них, как это обычно бывает. Теперь-то к стенаниям ее де Брежи привык, а ведь было время, когда они не просто смущали и ставили его в тупик, а, что называется, вышибали из роли "страстного мужчины".

– А, по-моему, Иисус давно смирился с нами, – молвил де Брежи на сей раз, – как с гвоздями, которыми его приколачивали к кресту. Отлично понимая, что дело-то не в гвоздях, а в судьбе, которая заколачивает их.

…Уже погасив свои любовные страсти, они все еще лежали в объятиях друг друга. И чем яснее Мария-Людовика осознавала, что пора уходить, тем отчаяннее впивалась пальцами в тело своего "греховного мужчины", словно боялась, что стражники вот-вот оставят в покое поверженного Христа-богопроповедника и примутся за нее, христопродажную распутницу.

Как же долго она не была в этой усыпальнице распятий! Как мучительно переживала все те месяцы, которые провела в метаниях между Краковом и Варшавой, между Литвой и Чехией, куда уезжала вместе с королем, сопровождая его на лечение. Каких только мечтаний, какого интимного женского бреда не пришлось ей пережить, прежде чем вновь смогла оказаться здесь, в этой обители, наполненной пламенем камина, грехом первородной страсти и мерцанием покаянных свеч!

– Ты прав, Брежи. Господь смирился с нами настолько, что даже грехи наши таковыми уже не считает.

– Получается, что мы спасены?!

– Нет, Брежи, нет. Самое страшное в жизни как раз тогда и наступает, когда даже грехи твои грехами уже не считаются. Настолько низко ты пал и настолько все вокруг открестились от твоего грехопадения.

– Ни о чем подобном в нашей усыпальнице распятий мы с тобой не говорили, Людовика, – молвил граф де Брежи, осторожно поглаживая распушенные волосы королевы.

– Потому что думали только о грехе.

– И хорошо, что о нем, – улыбнулся про себя посол. – Больше всего я боялся дожить до того дня, когда мы почувствуем потребность в отречении от него. В том-то и дело, Мария-Людовика, что храм этот создан не для молитв, а для мучений – душевных, телесных, нравственных… Мне всегда казалось: как только почувствуем, что все, что мы здесь прожили и пережили, предстает перед нами в мрачном озарении греха, так сразу же развеется и магия этого тайного храма любви.

– Значит, все-таки храма любви?

– Любви, Людовика, любви…

Еще несколько минут королева лежала, прислонившись щекой к груди графа де Брежи, и, бездумно предаваясь блаженству усмиренного женского естества, смотрела в багряно-черный зев камина, словно великая нераскаявшаяся грешница в горнило ада. Теперь она уже не нуждалась ни в молитвах, ни в покаянии, воспринимая как должное все то, что с ней было, и все, что еще только предстоит.

– Нам нужно поговорить, Брежи.

– Уж это-то мы себе можем позволить.

– И ты знаешь о чем.

– У нас не так уж много тем. Слушаю и внемлю.

– Вряд ли не решусь заговорить об этом в нашем святом ложе, пребывая посреди всемирного собрания распятых Иисусов.

– Обычно оно располагало к трезвости суждений, а порой и к мудрости. Если только она не касалась нашего телесного и духовного целомудрия.

– Ты забыл упомянуть об откровенности.

– Когда человеку понадобится солгать, он преспокойно солжет не только у подножия распятий, но и будучи распятым.

– Вот, оказывается, как все сложно в этом мире, – вздохнула Мария-Людовика. Слова посла Франции оставили в ее душе какой-то неприятный осадок. Тем не менее она понимала, что де Брежи прав: если уж человеку понадобится солгать… Не говоря уже о тех случаях, когда потребность во лжи появляется у королевы.

* * *

…Свечи поминальных костров… Или, может быть, костры поминальных свеч…

Уже поднимаясь, Мария-Людовика все же не смогла просто так взять и соскользнуть с этого ложа, на котором даже королева чувствует себя безвольной наложницей. Да, на этом ложе любая королева способна почувствовать себя наложницей. Но ведь правда и то, что на таком ложе, в ласках с таким мужчиной, любая, пусть даже самая безвольная наложница способна возомнить себя королевой.

Пламя свечей очищало их, как очищает память обо всех, во грехах неискупимых падших, пред которыми королевы еще более беззащитны, нежели безропотные наложницы.

– Он умирает, граф де Брежи.

– Но это… он умирает.

– Однако же он все-таки умирает, Брежи. А вместе с ним умирает одна из прекраснейших королев Польши.

– Не надо скромничать, всей Европы.

– Ты, как никогда, прав: Европы, – Мария-Людовика улыбнулась, великодушно прощая самой себе эту маленькую нескромность. – Ты можешь представить, что однажды я войду сюда, в твое всемирное собрание распятий, не королевой, а самой обычной простолюдинкой?

– Не могу, поскольку это невозможно. Ты ведь входишь сюда королевой не потому, что являешься супругой короля Польши. Это он чувствует себя королем только потому, что рядом с ним всегда находится… королева.

– Ты – мастер словесных обольщений, это мне известно. Только согласись, что это будет страшный день, когда я окажусь у пустующего трона.

– Здесь ты всегда будешь оставаться королевой. Если только это будешь ты, – задумчиво добавил граф де Брежи, вспомнив, как часто он содрогался от мысли, что однажды Мария-Людовика горделиво откажется от своих тайных посещений.

Она, видите ли, королева и может принадлежать только королю! И это после всего, что между ними было. А как вести себя старому вояке генералу де Брежи, которому до конца дней своих предначертано оставаться послом?

– Если бы ты сказал об этом год назад, я была бы признательна. Но сейчас… Боюсь, что сейчас этого для меня мало. Я познала, как утверждает Клавдия д’Оранж, свой "путь к короне". Прошла его. Была опьянена ее блеском. Не представляю себе, что однажды могу проснуться, понимая, что уже не королева. Ты не способен понять, что такое терять корону, поскольку никогда не ощущал ее хмельной тяжести.

– Меня беспокоит другое, – полушутя молвил де Брежи, – как бы не пришлось познать, что такое терять королеву, от которой еще до этого потерял голову.

Граф де Брежи понимал, что лично ему королем никогда не стать. Но и своего "пути к короне" он тоже не проделывал, а значит, ему легче. Тем не менее страхи и отчаяние Марии-Людовики были понятны ему.

– Я не могу допустить этого, Брежи.

– Я тоже. – Что он еще способен был ответить? Каким образом утешить? – Но знаю и то, что с низвержением твоим кое-кто в Париже тоже смириться не готов. Например, кардинал Мазарини, Анна Австрийская, и даже принц де Конде, коль уж его собственные шансы на трон представляются более чем призрачными.

– Господи, не напоминайте мне об этом драгуне, – поморщилась королева. – Каждый раз, когда я вспоминаю, что и принц тоже претендует на польский трон…

– Кстати, до меня дошли слухи, что, добиваясь короны, он готов стать вашим супругом. Если только польский сейм гарантирует ему место на троне.

Еще несколько минут королева лежала на груди у своего "греховного мужчины", как бы выпрашивая этой нежностью прощения за всех, кто все еще не прочь добиваться ее руки. Если не из любви к ней, то, по крайней мере, из любви к власти.

– Этот замысел принца столь же идиотичен, как и все, что когда-либо замышлялось им. Достаточно вспомнить, что я почти на пятнадцать лет, на целую вечность, старше его.

"Значит, она тоже слышала о намерениях принца. И прикидывала", – с легкой обидой в душе подумал граф, которому так никогда и не стать ни королем, ни просто некоронованным мужем королевы.

– Чем же все-таки я могу помочь тебе, Мария-Людовика?

– Можешь. Хотела просить об этом еще в начале встречи. Не решилась, как видишь. Не решилась…

– Теперь самое время.

Королева медленно поднялась с ложа и подошла к камину. Какое-то время она стояла, освещенная его пламенем, словно обреченная на костер инквизиции колдунья. Де Брежи видел, как на пол и на распятие у противоположной стены ложится едва очерченная тень ее.

– Теперь – да, самое время, – согласилась Ее Величество. – Боюсь, что иного времени у нас попросту не будет.

6

Уже третьи сутки Хмельницкий с полутысячей своих казаков стоял табором на Волчьем острове, затерявшемся в плавнях неподалеку от правого берега Днепра. Небольшой, увенчанный двумя каменистыми холмами и густой короной оголенных ивовых крон, этот островок представлял собой почти идеальную речную крепость, способную выдержать какую угодно осаду, и большинство казаков успело утвердиться во мнении, что полковник решил основать здесь новую Сечь. Тем более что, едва ступив на Волчий, он сразу же приказал одним валом опоясать по краям каменистое плато, другим – обвести всю территорию, сколько-нибудь возвышающуюся над водой. А в защищенной от северных ветров и вражеских пуль низине, посреди маленькой дубовой рощи, возвести штабной курень.

– Татары, господин полковник! – появился на заснеженном каменистом островке, видневшемся метрах в тридцати от Волчьего, сразу за полосой полеглого камыша, сотник Савур.

– Откуда они здесь взялись? Сколько их?

– Человек сто! Вон за той прибрежной кручей!

– И что они собираются делать? – вот уже более получаса Хмельницкий стоял на вершине южного холма, лицом к низовью реки, и всматривался вдаль, словно ждал гонцов, которые должны были пробиться на челнах, сокрушив ледяной панцирь Днепра.

"Возможно, меня удерживало здесь предчувствие, – подумал он, выслушав сообщение Савура. – Встречай, гонцы от перекопского мурзы прибыли!"

– Наверное, хотят вступить в переговоры, потому как никого из моих не обстреляли! – указал Савур острием сабли на пятерых казаков, чьи кони топтались у самой кромки реки, неподалеку от берега.

Еще утром Хмельницкий выслал такие разъезды на оба берега Днепра. Однако, стоя здесь, он вовсе не ждал их вестей. Как не ждал и тех двух сотен казаков, что разъехались по окрестным селам, местечкам и зимникам, созывая бывших сечевиков и реестровых казаков на большой казачий круг. Знал, что все они приведут свои небольшие отряды не сюда, а на Сечь. И что ждать их следует к настоящей весне, когда потеплеет и в степи появится корм для лошадей; да к тому времени каждый казак запасется порохом и отольет по сотне-другой пуль.

– Так что им здесь понадобилось, этим крымчакам?

Полковник понимал, что молодой казарлюга, куда больше отличавшийся своей непомерной шириной плеч, нежели шириной военных познаний, не способен ответить ни на один вопрос, который может возникнуть сейчас. Но ведь и задавал их Хмельницкий больше себе, нежели Савуру или поднимающимся к нему на вершину трем сотникам, одним из которых был его сын Тимош.

– Наверняка запах кулеша учуяли?! – разорвал зимнюю оттепель своей могучей гортанью командир разъезда. – Может, пригласим их, атаман?

Хмельницкий промолчал. Он увидел на сером гребне возвышенности несколько неясных фигур и понял, что это уже даже не татарская разведка, поскольку крымские лазутчики вряд ли стали бы мозолить ему глаза, стоя на крутом косогоре. Просто таким образом командир татарского чамбула [20] приглашает его на переговоры.

– Может, поехать нужно мне? – азартно спросил Тимош. Рослый, смуглолицый парнишка этот настолько был похож на своего отца, что иногда казаки умудрялись путать его со все еще сохранившим молодость полковником.

– Скоро поедем, сотник. Вынуждены будем. Но не к этому гонцу, – кивнул полковник в сторону косогора.

Тимош вопросительно взглянул на отца.

– На Перекоп? К самому Тугай-бею? – взволнованно спросил он.

– К Тугай-бею тоже заглянем, – о татарах полковник словно бы забыл.

– С войском?

– Войско здесь не поможет. Наоборот, нам так или иначе придется просить помощи у перекопского правителя. Но если вступить с ним в переговоры без благословения хана – Бахчисарай такого неуважения к себе не простит.

Сотники удивленно переглянулись. Они чувствовали себя так, словно полковник спокойно в их присутствии бредит.

Назад Дальше