Орлий клёкот: Роман в двух томах. Том второй - Геннадий Ананьев 5 стр.


Только он сам не верил, что чванливый хозяин, считавший свое благородство сродни святому, пригласит его, простого раба, к своему столу, поэтому никак не мог усмирить сердечную тоску, хотя и старался бодриться.

Неизвестность - самое тяжкое состояние для человека. Благо до дома бека рукой подать. Не долго пришлось мучиться над вопросом, какой хозяйской прихоти он обязан вызовом в праздничный день.

"Не барана же резать?"

Нет, конечно. Поблагородней слуга найдется для такого дела. Ему, Абдумейириму, другой удел.

Встретили его у самой калитки, словно дорогого гостя. Это удивило и обрадовало. Увы, улетучилась радость мигом, когда повели его не прямо к дому, а вокруг хауза, подальше от террасы, которую всеми лампочками освещала люстра и откуда слышались возбужденно-веселые голоса.

"Не хочет показывать гостям, чванливый свинья!"

И в этой обидной догадке была правда, но главное, отчего его вели за хаузом по дальней аллее, заключалось в том, что сами гости не хотели, чтобы их видел лишний глаз в этом доме.

За хаузом проводники свернули к дальней части дома, и тут Абдумейирим сумел сквозь кусты начавших уже бутониться роз разглядеть, что за столом среди других гостей восседал и европеец. Вот тут и обожгла душу догадка:

"Пошлют в Алай!"

Да, туристы сюда, в забытый Аллахом угол, не приезжают никогда, а если появлялся здесь европеец, в лицо которого почти никто из простолюдинов не знал, то либо уходили ходоки в горы через границу, либо кто-то исчезал бесследно. Был человек и - нет его. Никаких следов. Только слухи. Тревожно предупреждающие: поперечил человек воле Мейиримбека, и Аллах покарал его…

"Чего лютует?! Век доживает, на беседу с Аллахом пора готовиться, а он?! В Мекку бы сходил!" - вырывалось в гневе у кого-либо из дехкан - рабов бека, но тут же несдержанный в страхе призывал Всепрощающего простить его за дерзость. Знали люди, как много у бека наушников. Знали и то, чем оборачивается немилость властелина.

Завели Абдумейирима в боковушку за женской стороной, а там сандал, накрытый дастарханом. Баранина, только-только вынутая из котла, нестерпимо аппетитно парит, а шурпа в больших пиалах поблескивает в неярком, в одну лампочку свете янтарным жиром, через который даже и пару не пробиться.

Его попросили пройти к сандалу, а сами вышли. И в глупом он оказался положении: слюнки текут, голод терзает (давно уже пора разговляться), а взять мясо со стола он не может, ибо не вымыты его руки. Не станешь же ради прихоти желудка брать тяжкий грех на душу.

Минут десять томился гость, перебрал глазами все куски мяса на подносе, оценивая достоинство и недостаток каждого; он уже точно знал, какой кусок возьмет первым, только никто не входил в комнатку, ни мальчик с кумганом, тазиком и полотенцем, ни сотрапезник. Но вот, наконец, скрипнула дверь, порог переступил сам Мейиримбек, а следом и насурмленный евнух с серебряным кумганом для омовения.

Вскочил Абдумейирим, будто гюрза нацелилась ужалить его в зад, склонился в низком поклоне, совершенно не в силах справиться с навалившимся предчувствием беды. Не хватало ему даже мужества, чтобы поднять глаза и глянуть на бека.

"- Чего испугался, - мягко вопрошал тем временем Мейиримбек. - Разве я насильно позвал тебя, чтобы обидеть. Я никогда не обижал тебя. Только благодетельствовал".

Он приподнял ногу, евнух тут же, отработанно, снял галошину с ичига, потом вторую и, поддерживая за локоть, провел бека на почетное место. Для гостей оно, то место, но не слугу же сажать в голову стола.

С трудом сгибая отощавшие от ветхости ноги, опустился бек на подушку, поправил обвислый живот, очень схожий с горбом долго не пившего верблюда, и подставил сухие морщинистые пальцы свои, унизанные дорогими перстнями, под струйку воды. Мыл тщательно, но еще тщательней вытирал их, обдумывая в это время ход предстоящего разговора, определяя, что можно и нужно сказать, а о чем лучше помолчать.

Плеснул евнух воды на руки и Абдумейирима, сунул ему полотенце, давая понять, что только прихоть хозяина заставляет его ухаживать за безродным и полунищим рабом. Хотя, если вдуматься, евнух - слуга из слуг, раб из рабов. Но он допущен в покои и самого бека, и его жен, к тому же у него есть свой дом, да и денежки припрятаны на черный день, вот и дерет нос.

Абдумейириму, правда, сейчас не до того, чтобы разбираться в таких тонкостях людских отношений, он ждет, пригласит ли к трапезе хозяин или сразу начнет разговор о том, ради чего привели его, Абдумейирима, в эту глухую (стены и пол в сплошных коврах) крохотную боковушку. Курбан-хаит всего-навсего - повод. Разговор, похоже, будет с глазу на глаз, и, как теперь все больше понимал Абдумейирим, ему придется идти на Алай или выполнять другое какое-то задание, но тоже секретное.

"- Отведаем, благослови нас Милостивый и Милосердный, жертвенного барашка, пролившего кровь волей Великого вместо Исмаила, сына Ибрагима…"

По жирным губам было видно, что бек уже разговелся, но все же взял кусочек баранины, самый маленький и самый сочный - спинной позвонок; а Абдумейирим ухватил увесистую часть бараньей ноги и принялся глотать, не успевая прожевывать, мягкое душистое мясо, забыв даже, что нужно запивать шурпой.

Бек дождался, пока у Абдумейирима от ноги останется лишь обглоданный мосол, и предложил:

"- Пей шурпу и слушай, - подождал еще, пока гость, раб его, торопливо отглотнет первый глоток пряного бульона, тогда только продолжил: - Слушай и запоминай. Когда в России не стало белого царя, мой брат Абсеитбек возжелал овладеть крепостью кокаскеров, чтобы без всякой опаски владеть Алаем и путем для торговли с купцами Востока. Аллах не услышал его фатиху. Абсеитбек погиб. В бою погиб. Он стал святым. Я поехал в его дом побеспокоиться о его женах. Всем нашлось место в моем гареме, и только одна из жен моего брата не захотела поступать по закону предков. Она сбежала. Вопреки шариату. Имя ее - Гулистан. Аллах не покарал ее тогда потому, как определили факиры, улема и имам-хатыб, что несла она в себе плод от святого. Он мог бы стать святым, сын святого, но попал в руки продавшегося кяфирам. В руки Кула. Он не наш, он - потомок пленных невольников, потомок джигитов Кенесары, попавших кокандцам в плен. Казах он. Он дерзнул назвать сына Абсеитбека своим и дал ему имя Рашид. Имя Аллаха. Великий грех, ибо только Аллах - Направляющий на правильный путь. Волей Аллаха сын Абсеитбека стал большим человеком. Ему подвластны пограничники Алая. Но он слеп, ибо служит кяфирам и сам не творит обязательных для правоверных намазов. Я посылал к нему людей, чтобы вразумили они его, но его обуяла гордыня. Тебе предстоит продолжить богоугодное дело, только ты не сразу пойдешь к командиру кокаскеров. Вначале ты посетишь Кула и Гулистан. Они живут там же, где жили. Когда ходил с отцом по своей тропе, ты видел их юрту. Вы обходили ее подальше, теперь ты войдешь в нее".

Абдумейирим продолжал держать пиалу с шурпой, вовсе о ней забыв. Он мысленно шагал уже по тропе и от страха онемел. Еще месяц она будет непроходимой. Успокаивало одно, его посылают проводником воли Аллаха и, значит, случись что, он спокойно пройдет по острию меча в рай. На кого только останутся жена и сын? Замордует их бек. Или подарит кому-либо из своих любимчиков.

"- Сейчас нельзя идти той тропой, - выдавил через силу Абдумейирим. - Там обвалы…"

"- Аллах не оставит правоверного, свершающего богоугодное дело. Положимся на его милость. И еще, - Мейиримбек улыбнулся лисьей улыбкой, - на милость кокаскеров. Да, я сказал то, что сказал: кокаскеры уже несколько лет как огородили колючей проволокой заставу за перевалом Сары-кизяк, бросив ее. Обезлюдела граница, и ты можешь указать любой путь. Проверить они не смогут. Бессильны. А твоя, - он сделал ударение на слово "твоя", - тропа останется сохраненной".

"Откуда знает он, что уменьшилось кокаскеров? Гости-англичане (дехкане всех европейцев считали англичанами, ибо только они приезжали сюда с недобрыми визитами) сказали?"

По закону гостеприимства, хозяину самое время пришло потчевать гостя, у которого и пиала полна, да и мяса он съел всего ничего, но хозяин будто не видел, что гость не ест и не пьет, он продолжал наставления:

"- Будь вежлив с Кулом. Передай от меня пожелания здравствовать долго и рожать сыновей. Попроси, чтобы отвел тебя к сыну Абсеитбека. Напомни ему, кто он есть и передай, что я прошу его пропускать в Ферганскую долину моих людей. Очень редко. Два раза в год. Аллах за это простит все его грехи и сделает моим наследником. Кулу я подарю свою законную жену Гулистан, и она станет его. Аллах благословит их брак. Если вернешься с доброй вестью, получишь хорошее суюнчи: десять баранов. Не выполнишь урок, не ведаю, как решит Аллах. На все его воля".

Сложил молитвенно руки и провел их по окладистой бороде, белой, словно девственный снег. Мягко провел, благородно, а у Абдумейирима мурашки побежали по спине, а лоб покрылся капельками пота. Едва удержал он в руках пиалу. Понял, чем окончится его поход. Пропадет он бесследно. Но страшна не смерть, она неотвратима, не сегодня, так завтра Аллах приберет, страшно, что бросят на съедение шакалам, а не усадят перед дастарханом в могильной нише…

Мейиримбек, дав рабу осмыслить сказанное, подсластил пилюлю:

"- Если сын Абсеитбека запротивится, скажи ему, что покарает отступников рука Аллаха. В первую очередь Гулистан - его мать. Потом - отчима. Третья очередь - за ним. При таком условии они станут куда сговорчивей. Десять баранов, считай, в твоем дворе. И твое деяние не оставит без внимания мулла. Ты идешь на богоугодное дело, - повторил бек. - Омин, олло хаки-бар!"

Повторил Абдумейирим машинально слова благодарности Аллаху за ниспосланную трапезу и вскочил, чтобы помочь беку, который, кряхтя, стал подниматься с подушек, но его отпихнул впорхнувший в комнату евнух и повел господина своего к выходу. А как только переступили они порог, в комнату вошли прежние его провожатые и указали на дверь.

Уводили его тем же путем, каким привели. У калитки предупредили:

"- Кошма, толокно и терьяк у тебя дома. Ты должен уйти еще до рассвета".

Выходит, и отец терьяк носил для отвода глаз. И ему, сыну своему, ни слова. А Мейиримбек каков?! Угодное Аллаху деяние! Терьяк тогда зачем?

И словно услышали провожающие этот вопрос. Предупредили:

"- Если задержат кокаскеры, ты - контрабандист. Понял? Если все сойдет-удачно, терьяк оставь Кулу. Хороший подарок для него. Смотри, не присвой!"

Для чего ему эта гадость. Он - не терьякчи. Половину, правда, можно оставить, как делал, бывало, отец, а после возвращения продавать потихоньку, но риск большой: узнает бек, не то, что баранов не даст, а еще и жизни лишит за ослушание и обман. Нет, пусть он пропадет пропадом, терьяк тот.

А дома, едва он переступил порог, повисла у него на шее жена, причитая, словно уже бежали с его бездыханным телом на носилках на кладбище. Горечью и обидой наполнилось сердце Абдумейирима, хотел он оттолкнуть жену и выговорить ей за то, что отпевает прежде времени, но пересилил себя, поняв ее состояние. Попросил мягко:

"- Давайте ужинать. Все обойдется, да поможет мне Аллах".

"- Вот видишь, - пнула ногой жена стоявший у стенки рулон кошмы. - Для тебя вьюк. Как для ишака".

И вновь едва сдержался Абдумейирим, чтобы не обругать жену за такое обидное сравнение. Рассудил, что без злого умысла, а случайно она обидела его. А кошма и в самом деле походила на вьюк с толстыми лямками для плеч и для груди. Скручена кошма была в тугой рулон, не очень толстый и не очень высокий, точно такой же, какие носил с собой отец. Она ловко ложилась на спину меж лопаток и лишь на полметра поднималась над головой, что для ходьбы в горах не являлось помехой, ибо веток, за которые можно было бы цепляться, на тропе не встречалось. И лишь в одном месте приходилось проползать под низко нависшей над тропой скалою, но там отец всегда протаскивал кошму за собой на аркане. Об аркане позаботились и на сей раз, тонкий он, но прочный, из конского хвоста. Привязан он был к верхней петле лямки и упрятан в кошму.

Отдельно от кошмы стоял крохотный котелок с ножками и ручкой, мешочек с пшеном, прожаренным с солью, а затем толченым в ступке, несколько коробок спичек и снегоступы, очень похожие на плетеные подносы, только чуточку поменьше их.

Вот и все снаряжение. Терьяк запрятан в кошму и в лямки.

"Много ли?"

Прикинул вес кошмы. Похоже, не больше полпуда. Не велик груз, но велико богатство. Не жалеет бек ничего. Выходит, есть в том корысть.

"Богоугодное дело?!"

Испугался, однако же, греховодной мысли и прежде чем сесть за дастархан долго славил Аллаха в молитвенных поклонах.

Утром, еще затемно, покинул Абдумейирим отчий дом. Кишлак, плотно потрапезовавший жертвенными барашками, лениво посапывал, доглядывая последние сны; даже ни одна собака не тявкнула, ибо псам тоже подвалил во вчерашний вечер обильнокостный пир, и непривычная сытость вконец подкосила их собачью бдительность - все шло, как и должно было начаться, в ближнее ущелье он прошагал незамеченным (береженого Аллах бережет, вдруг у кокаскеров здесь свои соглядатаи) и решил немного подождать, что-бы совсем развиднелось, а значит, легче будет найти потайной отвилок. Их с отцом отвилок.

За день он прошел почти половину пути. Правда, несравнимо легкую половину. Остаток едва ли он осилит за два дня. Но это пока что не очень-то озадачивало, снег лежал бездвижно, хотя заметно потяжелел под весенним солнцем. Обвалов не случилось за весь день, да и следов их не попадалось. Для ночевки он все же выбрал безопасное от возможного обвала место - под метровым гранитным карнизом, края которого прогибались, казалось, под тяжестью пухлого языка. Вроде бы не совсем разумно спать там, где висит над тобой снежная глыба, но Абдумейирим хорошо знал, что если оторвется язык, то под карниз он не угодит - лавина покатится вниз, а он может, даже не просыпаясь, продолжать спать.

Утоптав достаточную для себя площадку, раскатал Абдумейирим кошму и развалился на ней, блаженно вытянув ноги, а когда сон начал одолевать, поднялся, отрезал ломоть кошмы (в той половине, где не было терьяка) и, настрогав ее мелкими лоскутками, начал сооружать костерок под котелком, до предела натолкав его снегом. Разрыхленная шерсть занялась сразу, заполнив затхлый закуток роговой горелостью до удушливости, но Абдумейириму ничего не оставалось делать, как мириться с таким положением, как мирился прежде и его отец, и отец отца, и дед отца - дров на этой тропе отродясь не водилось, а тащить с собой поленья совершенно бессмысленно, тем более, что шерсть хотя и горела не ахти как, но казанок вполне можно было разогреть до приятной теплости и, посолив воду, запить в полное свое удовольствие толокно.

Кошма после каждой ночевки убывала, но не настолько, чтобы не оставаться теплой подстилкой.

Прокоротал Абдумейирим ночь. Как ни тихо было вокруг, не спал он крепко: робость подкралась вместе с темнотой и не отступала до самого рассвета. С отцом было покойней. Вдвоем все же. Согревала душа душу.

Пока он молился, а потом, подогрев воду, позавтракал толокном, совсем стало светло, а небо, хмурившееся весь вчерашний день, почти совершенно очистилось, но остатки туч не кучились в фантастические белобокие копны, а растянулись по небу легкой кисеей, очень напоминающей морозный узор на стекле, отчего небо казалось хотя и прозрачно-высоким, но не празднично-синим и бездонным, а серо-настороженным.

"- О, Аллах!" - с тоской выдавил Абдумейирим, вполне понимая, чем обернется через несколько часов этот кисейно-серый рассвет.

Увы, Абдумейирим ошибся. Время шло к обеду, а солнце продолжало светить смягченным узорчатой кисеею светом, отчего снег не полыхал искрами, а поблескивал начищенным серебром и глаза, поэтому, не уставали. Можно смотреть не только под ноги, надвинув цветастую чалму как можно ниже на глаза, но можно любоваться и горами.

Нет, любоваться, не то слово. Горы были чем-то непонятным для Абдумейирима, они влекли его к себе пугающе-властно, и хотя их кишлак лепился к горам, и видел Абдумейирим горы каждодневно, но лишь выдавалось свободное время, он сразу же убегал в какое-либо ущелье или карабкался вверх, чтобы потом с горы смотреть на малюсенькие квадратики домов и на людей, похожих на снующих жучков; но особенно нравился ему один потаенный, очень узкий и глубокий расщелок, из которого даже в самый ясный день виделись на небе звезды и даже луна; а когда, пугая его до полусмерти, взлетали с карканьем из своих неведомых среди скал гнезд вороны, он замирал от непонятной восторженности, наступавшей вслед за испугом. А если он забирался на свой любимый утес, с которого было видно далеко окрест, он забывал время, забывал обо всем на свете, видел только хмурые скалы, где-то похожие на сказочные замки, где-то на громадные наконечники копий воинов-великанов, которых пленила гранитная твердь, и воинам удалось лишь пробиться сквозь нее копьями и верхами шлемов - за те потерянные без дела часы, как считал хозяин-бек, доставалось Абдумейириму крепко, но не очень долго оставался в памяти такой урок, горы его манили, побеждая страх перед наказанием. Когда же первый раз отец повел его вот по этой тропе, Абдумейирим заработал увесистый подзатыльник, ибо, засмотревшись на горы, чуть было не соскользнул с узкого карниза в глубокую пропасть. Но со временем простое любопытство и неосознанная созерцательность уступили место пытливому изучению гор, и теперь Абдумейирим знал горы так же хорошо, как свой двор. В эту же пору года, когда снег еще не сошел, здесь он проходил впервые, поэтому так цеплялись и взгляд его, и память за отличия от осеннего и летнего ландшафта. А мягкое солнце как бы поощряло: смотри не щурясь, во все глаза смотри и запоминай. Словно предвидело, что пригодится ему все это на будущее.

Бодро шагал Абдумейирим по только ему известной тропе, и хотя она была укрыта толстенным снегом, ни разу он не сбился и точно вышел к узкому, километровой длины, пролому в горе, единственному месту, по которому можно пройти, минуя обжитые путниками перевалы. Этот пролом и являлся главным секретом их семьи и передавался от отца к сыну. Страшным был пролом, не ровный, а кривоколенный, идешь по нему и все время впереди тебе видится тупик. Вот-вот, кажется, упрешься лбом в высоченную скалу, но когда подойдешь к ней, откроется поворот, который тоже воспринимается тупиком - и так весь километр. Здесь, перед этим проломом, отец всегда совершал намаз. Долгий намаз.

Абдумейирим тоже остановился, собираясь развязать пояс-платок и расстелить его молитвенным ковриком (путнику по шариату дозволительно пользоваться бельвоком), но он заколебался: слишком много пухлых языков висело и на правом и на левом ребре пролома, местами они даже дотягивались друг до друга, образуя толстенную, толще камышитовой, крышу. Они, эти языки, обласканные уже солнцем, потяжелели и могли в любой момент рухнуть. К тому же, на небо все гуще налипали перья, оно начинало хмуриться, а это явный предвестник ветра, который, по расчетам путника, давно уже должен бы начаться, только по неведомой ему причине запаздывал. А если застанет ветер в проломе, считай, конец. Не убежишь от обвала, не прокатишься с ним вниз, распластавшись на снегу, здесь все трагичней: хлопнет по голове многотонный ломоть, а потом еще сверху привалит, жди потом, когда все это растает. В самый разгар лета они с отцом здесь проходили, а снег все равно хрустел под ногами.

Назад Дальше