Все примеры чиновничьей мудрости и воинской доблести, проявленной за эти несколько лет, так же полузабыты мною, как заучивавшееся в детстве: "Учитель сказал… Стихи гласят". И только маленькое это происшествие так и стоит перед моими глазами, иногда приобретая особую отчетливость, И стыдит меня, и призывает к обновлению; оно укрепляет мое мужество и усиливает мою надежду.
Июль 1919 г.
Рассказ о волосах
В воскресенье утром я оторвал листок календаря, взглянул на дату и воскликнул:
– Ба! Да ведь сегодня десятое октября. Праздник двойной десятки, а в календаре о нем ни слова!
– Ну и пусть ни слова! Может быть, они и правы, – услышал я недовольный голос моего приятеля, господина N., который как раз зашел ко мне поболтать. – Ты вот вспомнил, а что толку?
Господин N. был человеком со странностями; он вечно ворчал и говорил не то, что принято. Я обычно не перебивал его. А он, выговорившись, умолкал.
– С особым почтением я отношусь к празднованию этого дня в Пекине, – продолжал он. – С самого утра к воротам подходит полицейский и командует: "Вывесить флаг!" – "Есть, вывесить флаг!" Чаще всего из ворот выходит вразвалку какой-нибудь гражданин республики и цепляет на палку кусок выцветшей, измятой заморской материи. Поздно вечером, когда запирают ворота, флаги снимают, а если кто забыл, флаг так и висит до утра.
– Люди забыли все, и о людях тоже забыли.
– Да ведь и я не вспомнил об этом дне. А когда вспоминаю, что было накануне революции и после нее, то не нахожу себе покоя.
– Сколько дорогих лиц встает перед моими глазами! Юноши – одни из них многие годы скитались по свету и пали, сраженные пулей из-за угла; другие после неудачного покушения терпели жестокие пытки в тюрьме; третьи – просто мечтатели – вдруг исчезали бесследно, и даже тел их нельзя было отыскать.
– Всю жизнь гонимые обществом, они повсюду встречали оскорбления, холодные насмешки и злую брань. Теперь могилы их забыты и сровнялись с землей.
– Невыносимо вспоминать обо всем этом.
– Что же, давай вспомним о чем-нибудь более приятном… – Господин N. улыбнулся, провел рукой по волосам и неожиданно громко произнес: – А знаешь, что радует меня больше всего? Что с первого же дня революции я могу смело ходить по улицам, не слыша больше ни насмешек, ни ругани.
– Ты ведь знаешь, друг мой, что значат для нас, китайцев, волосы! В них все наше счастье и все наши беды. Сколько людей пострадало из-за них во все времена. Наши далекие предки, судя по их законам, как будто не придавали прическе особого значения. Для них важнее была голова, и ее отсечение считалось тяжким наказанием, не менее тяжелым считалась и кастрация. А такое легкое наказание, как бритье головы, почти не упоминалось. Между тем скольких людей растоптало общество лишь из-за бритой головы!
– Как только речь заходит о революции, мы по привычке вспоминаем резню в Цзядине и десять дней в Янчжоу, хотя даже завоевание страны в то время не вызвало в китайцах протеста столь сильного, как указ носить косу.
– Неблагонадежных всех вырезали, приверженцы старых порядков сами поумирали, косы вошли в обычай, но тут восстали Хун Сю-цюань и Ян Сю-цин. Народу тогда, но рассказам бабушки, приходилось туго: обреешь лоб и заплетешь косу – убьют повстанцы, не заплетешь косы – убьют каратели.
– Сколько людей помучилось да погибло из-за этих кос, а ведь от них ни холодно, ни жарко. Кто бы подумал, что и до меня дойдет очередь… – добавил господин N., глядя вверх, будто что-то припоминая.
– Я отрезал себе косу за границей, как только приехал туда учиться, и ни по какой другой причине, а только из-за неудобства. Но некоторые сокурсники, те, что прятали свои косы под фуражкой, закручивая их на макушке, к моему удивлению, сразу меня возненавидели. А надзиратель, тот просто пришел в ярость и даже пригрозил лишить меня стипендии и отправить обратно в Китай.
– А помнишь, вскоре у самого надзирателя срезали косу, и ему пришлось скрыться. В этом был замешан Цзоу Жун, тот самый, который написал "Революционную армию". За это ему даже не дали доучиться. Он вернулся в Шанхай, а потом умер в тюрьме. Но ты, пожалуй, об этом уже забыл?
– Через несколько лет родные мои обеднели, и я стал искать работу, чтобы не голодать. В конце концов мне пришлось вернуться в Китай. В Шанхае я сразу купил себе фальшивую косу, стоила она тогда два юаня, кое-как приладил ее и вернулся домой. Мать меня не упрекала, зато соседи мою косу так и сверлили взглядом. Дознавшись же, что она фальшивая, заклеймили презрением, как преступника, осужденного на плаху. Один родственник собрался было донести на меня властям, да передумал – ведь революционеры могли и победить.
– А я решил, что без фальшивой косы куда лучше, забросил ее и завел себе европейский костюм.
– Но ведь идешь по улице, а тебя ругают прямо в лицо, смеются, некоторые даже бегут следом и кричат: "Эй ты, чучело!", "Поддельный заморский черт!"
– А я тогда сменил европейский костюм на наш обычный халат, так меня начали поносить еще пуще. И вот, когда стало невмоготу, я обзавелся палкой и несколько раз пустил ее в ход. Мало-помалу от меня отстали. Но стоило мне забрести в другой район, как на меня снова накидывались с бранью… Я до сих пор помню, как однажды, еще живя в Японии, я узнал из газет о докторе Хонда, который путешествовал по Китаю и по странам южных морей. Ни китайского, ни малайского он не знал. "Как же вы путешествовали?" – спросили его. Он поднял стек и ответил: "Вот язык, который они отлично понимают!" Помню, я тогда кипел от негодования и никак не думал, что когда-нибудь сам стану изъясняться подобным образом…
– В первый год Сюань-туна я служил инспектором средней школы в моем родном городе. Коллеги старались держаться от меня подальше, начальство поблажек не давало, – словом, я всегда чувствовал себя не то как на льдине, не то как на эшафоте, и все оттого, что не носил косы.
Однажды ко мне явились мои ученики.
– Мы решили отрезать себе косы, учитель! – заявили они.
– Не стоит… – ответил я.
– А разве не лучше – без косы?
– Лучше…
– Почему же вы сказали: не стоит?
– Рисковать не стоит… Так будет разумнее… Погодине пока.
Они ничего больше не сказали, надулись и ушли. Но косы все же остригли.
Ох, какой тут поднялся скандал! Сколько было пересудов! Я же, делая вид, будто ничего не произошло, по-прежнему пускал этих стриженых в класс.
Стрижка кос распространялась, как эпидемия. На третий день остриглись шестеро студентов педагогического училища, за что в тот же вечер были исключены. Вернуться домой они не посмели. Лишь месяц спустя вспыхнувшая революция сняла с них клеймо преступников.
– Я ведь тоже смог приехать в Пекин только зимой того года, и там меня еще не раз ругали. Потом ругателям полицейские отрезали косы, и они присмирели. Но съездить в деревню я все же не решился. – Тут успокоившийся было господин вдруг снова помрачнел: – А теперь вы, идеологи, подбиваете еще и девушек стричься. Хотите умножить число напрасных жертв?… Скольких стриженых девушек исключили из школы, скольких не допустили к экзаменам? Вы шумите о революции, а где взять оружие? Вы призываете совмещать учебу с работой, а где заводы?… Пусть девушки по-прежнему ходят с косами, пусть их выдают замуж! Забыть обо всем – это тоже счастье. Но горе им, если они запомнят хоть что-нибудь о равенстве и свободе!.. Я спрошу вас сейчас словами Арцыбашева: "Что вы дадите "этим" людям взамен того золотого будущего, которое обещают их потомкам?…" Да! Пока творец вселенной своим кнутом не подстегнет Китай, Китай будет все таким же и не изменится ни на волос! Ведь у вас нет ядовитых зубов, зачем же вешать на себя табличку с надписью: "Гадюка"? Чтобы на вас натравливали нищих? Чтобы вас убивали?…
Неизвестно, до чего бы он договорился, но я слушал его без особого интереса. Он заметил это, сразу умолк, встал и взялся за шляпу.
– Уходите? – спросил я.
– Пойду, собирается дождь…
Не сказав больше ни слова, я проводил его до ворот. Надевая шляпу, он сказал:
– До свидания! Простите, что потревожил. Какое счастье, что праздник годовщины революции скоро окончится и завтра можно будет обо всем забыть.
Октябрь 1920 г.
Рассказ впервые был напечатан в приложении к шанхайской газете "Ши ши синь бао", которое называлось "Сюэдэн" ("Светоч учения") 10 октября 1920 года; в русском переводе А. А. Штукина под названием "История с волосами" – в кн.: Лу Синь, Правдивая история А-Кея, Л. 1929; в переводе В. Н. Рогова – в кн.: Л у Синь. Клич, Шанхай, 1950.
Волнение
Солнце понемногу собирало свои золотые нити с полей, раскинувшихся у реки. Засохшая было листва на посаженных вдоль берега деревьях уцзю начала дышать; под нею, жужжа, затанцевал рой пестроногних москитов. Перестал виться дымок из труб крестьянских домов, обращенных к реке, а женщины и дети, побрызгав водой землю у ворот, принялись расставлять столики и низенькие скамейки: каждый знал, что близилось время ужина.
Старики и взрослые мужчины усаживались на скамьи и, обмахиваясь веерами, сплетенными из банановых листьев, заводили разговоры. Мальчики бегали вприпрыжку или, сидя на корточках под деревьями, играли в камешки. Женщины несли окутанные облаком горячего пара черные сушеные овощи и Желтоватый рис.
Любуясь на деревню из прогулочной лодки вместе с другими литераторами, некое светило в порыве поэтического вдохновения воскликнуло:
– О, свободное от мыслей и забот счастье сельской жизни!
Однако его возглас не вполне отвечал действительности – светило не слышало, что в этот самый момент произнесла старуха Цзю-цзинь:
– Я прожила на свете семьдесят девять лет, хватит с меня! – твердила она, сердито колотя сломанным веером из банановых листьев по ножке скамейки. – Глаза бы не глядели на такое разорение! Уж лучше умереть! На ужин только рис да еще жареные бобы. Семью по миру пустить хотят!
Бежавшая к ней с полной пригоршней бобов правнучка Лю-цзинь, почуяв неладное, бросилась к реке и спряталась за деревом.
– И смерть ее не берет! – крикнула девочка, высунув головку с двумя торчащими косичками.
– Вот уж правда! От поколения к поколению все хуже и хуже! – продолжала бормотать прабабка, не расслышав, что крикнула ей девочка, хотя не совсем еще оглохла в своем столь почтенном возрасте.
Уже с пятидесяти лет Цзю-цзинь стала ворчливой. Она без конца повторяла, что в дни ее молодости и погода была не такой жаркой, и бобы были не такими твердыми, а сейчас вообще все плохо. Вот, например, правнучка Лю-цзинь родилась на цзинь легче, чем ее отец Ци-цзинь, и на три цзиня легче, чем она сама, ее прабабка. Все это служило для старухи неопровержимыми фактами, и она упорно твердила:
– Вот уж правда! От поколения к поколению все хуже и хуже!
Здесь надо сказать об особом обычае, полюбившемся жителям этой деревни: давать ребенку детское имя по количеству цзиней, которое он весил при рождении.
Жена внука, Ци-цзиня, подошла к столику и швырнула на него корзинку, в которой принесла ужин.
– Опять ты, старая, за свое? – раздраженно сказала она. – Да разве Лю-цзинь при рождении не весила шесть цзиней и пять лян? Весы-то у вас дома были неверные, всегда показывали больше, чем надо: поставь на них шестнадцать лян, а они покажут восемнадцать. На них и наша Лю-цзинь, пожалуй, весила бы семь цзиней. Не думаю, что прадед весил точно девять цзиней, а свекор – восемь. Верно, и тогда на тех весах цзинь был в четырнадцать лян.
– От поколения к поколению все хуже и хуже! – не унималась старуха.
Не успела жена Ци-цзиня ей ответить, как вдруг увидела своего мужа, выходящего из переулка, и накинулась на него:
– Эй ты, дохлятина! – заорала она. – Где это тебя носит до сих пор? Тебя только за смертью посылать! Или тебе нет дела, что мы ужинать хотим?
Живя в деревне, Ци-цзинь тем не менее мечтал о резвом галопе Фэйхуана. Он принадлежал уже к третьему поколению семьи, в которой, начиная с его деда, никто из мужчин не брался за мотыгу. Ци-цзинь работал лодочником на джонке – утром перевозил пассажиров из местечка Лу в город, а к вечеру – обратно в Лу. Поэтому он всегда был в курсе всех событий, знал, где именно бог грома поразил оборотня сколопендры, какая девушка родила черта, и все прочие новости. В деревне он слыл человеком выдающимся, но это не освобождало его от соблюдения обычаев. А поскольку летом ужинали, не зажигая лампы, то ругань жены он вполне заслужил.
Ци-цзинь, опустив голову, медленно подошел и сел на скамейку, держа в руке свою длинную, больше шести чи, трубку из пятнистого бамбука фэй с реки Сян с латунным чубуком и мундштуком из слоновой кости. В ту же минуту выскочила Лю-цзинь и уселась рядом с отцом.
– Папа! – позвала она.
Но отец не отозвался.
– От поколения к поколению все хуже и хуже! – твердила свое старуха.
Ци-цзинь поднял голову и, тяжело вздохнув, сказал:
– Император взошел на трон.
Жена на мгновенье застыла, а затем, будто ее осенило, воскликнула:
– Вот хорошо-то! Теперь, значит, опять будут высочайшие благодеяния и всеобщее помилование!
– А я без косы… – снова вздохнув, заметил Ци-цзинь.
– Разве император потребует, чтобы все носили косу?
– Императору нужна коса.
– Откуда ты знаешь? – забеспокоившись, быстро спросила она.
– В кабачке "Всеобщее благополучие" только об этом и говорят.
Тут жена поняла, что дело и впрямь может обернуться скверно. Кабачок "Всеобщее благополучие" был верным источником всех новостей. Бросив взгляд на бритую голову мужа, она пришла в ярость: и корила его, и досадовала, и проклинала, а вконец отчаявшись, вдруг наполнила чашку п со стуком поставила перед ним.
– Ешь скорее свой рис! Все одно коса не отрастет, хоть оплакивай ее, как покойника.
Солнце собрало свои последние лучи, и от воды потянуло прохладой. Отовсюду раздавался звон чашек да стук палочек. На спинах выступили капельки пота. Покончив с третьей чашкой риса, жена Ци-цзиня подняла голову, и сердце у нее вдруг заколотилось: из-за деревьев показалась коротенькая толстая фигура господина Чжао Седьмого, который в длинном небесно-голубом халате переходил через мостик из одной доски.
Чжао Седьмой был хозяином кабачка "Прекрасный источник" в соседней деревне, а также единственным на тридцать ли в округе выдающимся и ученым человеком. Ученость его, правда, была с душком – он являлся приверженцем старины. Так, например, он обычно сидел и вслух, иероглиф за иероглифом, читал роман "Троецарствие", который был у него в десяти тетрадях с комментариями Цзинь Шэн-таня. Чжао Седьмой мог перечислить не только имена и фамилии "пяти тигров", но и прозвания всех этих полководцев. Он знал, например, что Хуан Чжун и Ma Чао назывались еще Хань-шэн и Мын-ци. После революции он закрутил свою косу на макушке, точно даосский монах, и часто со вздохом твердил: будь жив сейчас Чжао Цзы-лун, в Поднебесной не поднялась бы такая смута.
От зорких глаз жены Ци-цзиня не укрылось, что сегодня Чжао Седьмой уже не походил на даосского монаха: передняя часть головы у него была чисто выбрита, а на макушке торчала коса. Теперь она знала точно, что император взошел на трон, что у всех мужчин должны быть косы и что ее мужу грозит страшная опасность. Ведь свой небесно-голубой халат Чжао Седьмой просто так не надевал. За последние три года он появлялся в этом халате только дважды. Когда заболел скандаливший с ним рябой А-сы и когда умер Лу Да-е, перебивший все в его кабачке. Нынче – третий раз, и это, конечно, означало торжество Чжао Седьмого и гибель его врагов.