Вспомнив, как два года тому назад ее муж спьяну обругал Чжао подлым отродьем, жена сразу почувствовала надвигающуюся угрозу, и сердце ее заколотилось еще сильнее.
Чжао проходил по улице, и сидевшие за каждым столом поднимались.
– Просим отужинать с нами, – говорили они, указывая палочками на чашки.
– Прошу извинить, прошу извинить, – отвечал Чжао с улыбкой, кивая головой, и прошел прямо к столу Ци-цзиня. Здесь тоже все повскакали со своих мест, приветствуя его.
– Прошу извинить, прошу извинить, – произнес Чжао, чуть улыбаясь и пристально разглядывая стоявшую на столе еду.
– Какие ароматные овощи!.. А новость слыхали? – вдруг спросил он, остановившись за спиной Ци-цзиня, но обращаясь к его жене.
– Император взошел на престол, – ответил Ци-цзинь.
Его жена, глядя в лицо Чжао с натянутой улыбкой, ответила:
– Император уже взошел на престол. Когда же ждать высочайших благодеяний и всеобщего помилования?
– Высочайшие благодеяния и всеобщее помилование? Помилование-то когда-нибудь, конечно, объявят. Ну, а коса? – В голосе у него появилась суровость. – А где коса вашего мужа? Это дело серьезное. Ведь вам известно, что было во времена длинноволосых: кто не сберег косы, потерял голову, а кто сберег косу – сберег и голову.
Ци-цзинь и его жена не обучались грамоте и не могли понять всей глубины подобных изречений, но они твердо знали: уж если так говорит господин Чжао, значит, дело это чрезвычайной важности. Беда была неотвратимой, и они почувствовали себя, как приговоренные к казни. В ушах у них продолжал гудеть его голос, и они не смогли больше вымолвить ни слова.
– От поколения к поколению все хуже и хуже! – воспользовавшись моментом, вставила бабушка и обратилась к Чжао: – Теперешние длинноволосые остригают всем косы, и мужчины становятся похожими на монахов, не то буддийских, не то даосских. А прежние длинноволосые разве так делали? Я прожила на свете семьдесят девять лет, хватит с меня. Прежние длинноволосые повязывали голову длинным куском красного шелка, который свисал донизу, до самых пят. А у князя ихнего был желтый шелк и тоже свисал донизу, и красный шелк, и желтый шелк… О! Хватит с меня! Я прожила на свете семьдесят девять лет!
– Как же быть? Что станется со всей нашей семьей, со старыми да малыми? Ведь он наш кормилец!.. – будто сама с собой заговорила жена Ци-цзиня, вскочив с места.
– Тут ничего но поделаешь! – покачав головой, сказал Чжао. – Какое наказание ждет того, у кого нет косы, в книгах написано совершенно ясно, пункт за пунктом. А вот насчет семьи преступника там указаний нет.
Услыхав, что об этом даже в книгах написано, жена Ци-цзиня потеряла всякую надежду. В припадке отчаяния она излила всю свою злость на мужа и, тыча палочками прямо ему в нос, закричала:
– И поделом тебе, дохлятина! Как только начался переворот, я сразу сказала: "Не гоняй лодку, не суйся в город!" Так нет, ему, видите ли, до смерти понадобилось в город! Вот и доездился – там ему косу и остригли! А коса-то была какая – черпая, как смоль, словно шелк блестела! Доигрался! На кого стал похож? На монаха? Не поймешь, но то на буддийского, не то на даосского! И поделом тебе, каторжнику! А нас-то зачем впутал? У-у, дохлятина! Каторжник!
После прихода Чжао Седьмого крестьяне быстро покончили с едой и собрались вокруг стола Ци-цзиня. Почувствовав себя как на сцене, да еще участником такого отнюдь не блестящего зрелища, когда жена позорила его перед всеми, Ци-цзинь поднял голову и медленно произнес:
– Сейчас-то ты вот как заговорила, а тогда…
– Ах ты, дохлятина! Каторжник!..
Отзывчивее всех оказалось сердце у вдовы Ба-и. Она стояла рядом с женой Ци-цзиня, держа на руках годовалого ребенка, родившегося после смерти отца, и наблюдала за общим оживлением.
– Да уж будет тебе, тетушка Ци-цзинь, – вступилась Ба-и. – Человек ведь он! Не бог, не бессмертный. Как же мог он знать все наперед? Разве ты сама тогда не говорила, что и без косы он не так уж безобразен. Да притом никаких указаний от почтенного начальника еще не было…
Даже не дослушав, жена Ци-цзиня, которая давно уже пылала до самых ушей, обернулась к вдове и, тыча палочками в нос ей, завопила:
– Ай-я! Вот ты какая, оказывается! Разве могла я сказать такую глупость? Да я тогда целых три дня проплакала! Все видели! Даже Лю-цзинь, этот чертенок, и та плакала!..
Лю-цзинь тем временем доела рис и, хныча, протянула большую чашку за добавкой. Мать, потеряв терпение, сунула палочки в косичку дочери, дернула и закричала:
– Чего ноешь? Быть тебе с детства вдовой-потаскушкой!
Раздался звон – пустая чашка, выскользнув из рук Лю-цзинь, ударилась о кирпич и разбилась. Отец вскочил, подобрал чашку, приложил к ней отбитый кусок и, крикнув: "Мать твою!..", отвесил дочери такую затрещину, что она упала и заревела. Прабабка потащила ее за руку и увела, приговаривая:
– От поколения к поколению все хуже и хуже!
– Ты в сердцах и убить можешь, тетушка Ци-цзинь, – в гневе крикнула вдова.
Чжао Седьмой вначале, посмеиваясь, слушал перебранку. Но слова вдовы – "никаких указаний от почтенного начальника еще не было" – привели его в ярость. Он обошел столик и вмешался в разговор:
– "В сердцах и убить можешь" – это пустяки! Вот-вот придут императорские солдаты. И знайте, на этот раз командовать будет сам генерал Чжан – потомок Чжан И-дэ, из удела Янь! Копье у него – в один чжан и восемь чи с острием, как жало змеи, а храбрость такая, что десять тысяч мужей против него не устоят. Кто сумеет с ним справиться?
Он потряс кулаками, будто держал копье с острием, как жало змеи, и, шагнув к вдове, крикнул:
– Ты бы против него устояла?!
Вдова, задыхаясь от гнева, дрожала всем телом, прижимая к груди ребенка. Увидев же надвигавшиеся на нее вытаращенные глаза и потное лицо Чжао Седьмого, она вдруг испугалась и. не посмев ничего ответить, повернулась и пошла прочь. Чжао последовал за ней. Толпа безмолвно расступилась, удивленная тем, что вдова посмела возразить. Несколько человек, только начавших снова отпускать косу, боясь, как бы Чжао их не заметил, поспешили укрыться за чужими спинами. Но Чжао, не обратив на них внимания, прошел мимо и только у самых деревьев обернулся.
– Устоите ли вы против него?! – крикнул он и, перейдя мостик из одной доски, с победоносным видом удалился.
Оторопевшие крестьяне про себя прикидывали: кто же из них смог бы устоять против Чжан И-дэ. Ци-цзиню больше не жить, ведь он преступил императорский закон. Некоторые злорадствовали: вспомнить только, с каким высокомерием, посасывая свою длинную трубку, он обычно передавал городские новости. Им хотелось еще посудачить, но толковать, оказалось, не о чем.
Собираясь под деревьями, москиты с тонким жужжанием налетали на полуголых людей. Постепенно все разошлись по домам и, заперев двери, улеглись спать. Жена Ци-цзиня, не переставая ворчать, прибрала посуду, внесла в дом столик и скамейки, закрыла двери и тоже отправилась спать.
Ци-цзинь с разбитой чашкой в руках сел на пороге покурить, но был так подавлен, что давно забыл о своей длинной трубке из пятнистого бамбука, с мундштуком из слоновой кости и латунным чубуком, – она погасла. Сознавая всю опасность положения, он старался что-то придумать, найти какой-то выход, но мысли путались: "Коса! Как быть с косой? Копье в один чжан и восемь чи с острием, как жало змеи, в один чжан и восемь та… С каждым поколением все хуже и хуже!.. Император взошел на престол… Чашку-то придется отвезти в город, чтобы склепали… Кто против него устоит?… В книгах написано… статья за статьей. Эх, мать твою!.."
На другой день, с утра, Ци-цзинь, как обычно, повел джонку из Лучжэня в город, а к вечеру вернулся домой со своей длинной трубкой из пятнистого бамбука и починенной чашкой. Во время ужина он рассказал прабабке, что чашку в городе склепали, но на такой большой осколок потребовалось шестнадцать медных заклепок, по три медяка каждая, а всего пришлось истратить сорок восемь медяков.
– От поколения к поколению все хуже и хуже… – заворчала старуха. – Хватит с меня!.. По три медяка за заклепку! Да разве раньше такие были заклепки? Прежние заклепки… Я прожила на свете семьдесят девять лет…
Ци-цзинь продолжал ежедневно ездить в город, но в семье у него дела не ладились; избегали его и деревенские – никто не подходил разузнать о городских новостях. Жена была в мрачном настроении и иначе, как каторжником, его не величала.
Но дней через десять, вернувшись домой, Ци-цзинь застал жену в прекрасном настроении.
– Ну, что нового в городе? – спросила она.
– Ничего.
– Взошел император на престол?
– Никто об этом не говорит.
– А в кабачке "Всеобщее благополучие" тоже не говорят?
– И там не говорят!
– Ни на какой престол, я думаю, император и не всходил. Иду это я сегодня мимо кабачка, смотрю, господин Чжао опять со своей книгой сидит, только он уже не в голубом халате, да и косу свернул на макушке.
– ……………………………………………………
– Думаешь, император так и не всходил на престол?
– Думаю, не всходил.
Ци-цзинь давно уже вернул себе уважение жены и деревенских, снова все обращаются к нему с подобающим почтением. Летом он, как всегда, ужинает у ворот своего дома, и все весело его приветствуют. Прабабке Цзю-цзиня перевалило за восемьдесят, она здорова, но по-прежнему ворчит. Две косички Лю-цзинь теперь заплетены в одну толстую косу. Хотя ей недавно забинтовали ноги, она помогает матери по хозяйству и ковыляет по двору, держа в руках чашку с шестнадцатью медными заклепками.
Октябрь 1920 г.
Родина
В родное село, от которого меня отделяло более двух тысяч m пути и двадцать с лишним лет разлуки, я возвращался в сильные холода.
Зима была в разгаре, и чем ближе я подъезжал к родным местам, тем угрюмее становилась погода: ледяной ветер с воем врывался в каюту, сквозь щели в навесе, под желто-серым небом, виднелись разбросанные по берегам пустынные деревушки без малейшего признака жизни. Сердце невольно сжималось от тоски.
Неужели это и есть моя родина, о которой я вспоминал все эти двадцать лет?
В моих воспоминаниях родина была совсем не такой – она была несравненно прекрасней. Но если бы я захотел сейчас припомнить ее красоту, рассказать об ее достопримечательностях, у меня уже не нашлось бы ни образов, ни слов. Казалось, что она всегда была такой, как теперь. И я подумал: село, конечно, осталось, каким было – не изменилось к лучшему, но п не такое уж оно унылое, как кажется, все дело в том, что настроение у меня другое: домой я возвращался с тяжелым сердцем.
Я возвращался в родные места только для того, чтобы навсегда расстаться с ними. Старый наш дом, где прошла жизнь стольких поколений нашего рода, был продан, срок передачи новому владельцу истекал в этом году, и до нового года нашей семье предстояло, простившись с родным домом и с родным селом, переехать на чужбину, где я теперь зарабатывал себе на хлеб.
На следующий день рано утром я подходил к знакомым воротам. На гребне крыши болтались на ветру высохшие стебли травы, словно напоминая, что дому предстоит сменить хозяев. Почти вся родня, видимо, уже выехала – в доме было тихо. Навстречу мне вышла мать, а за ней, как я сразу же догадался, выбежал мой восьмилетний племянник Хун-эр.
Мать обрадовалась моему приезду, хотя и у нее на душе было совсем невесело, она усадила меня, предложила отдохнуть, выпить чаю и не говорить пока о делах. Хун-эр, с которым мы увиделись впервые, почтительно держался поодаль и не сводил с меня глаз.
Наконец мы все же заговорили о переезде. Я сказал, что снял квартиру и купил кое-что из мебели, что здешнюю мебель надо продать и на эти деньги купить на месте все необходимое. Мать не возражала; она уже собрала почти все вещи, негодную для перевозки мебель частично распродала – только никак не могла получить за нее деньги.
– Отдохни денек-другой, – сказала она, – навести родных, а там можно и в дорогу.
– Верно.
– Да, чуть не забыла: Жунь-ту каждый раз, как бывает у нас, справляется о тебе, очень хочет тебя повидать. Я сообщила ему, что ты приедешь; наверно, скоро придет.
И в моей памяти вдруг мелькнула чудная картина: золотое колесо полной луны на темно-синем небе, песчаный морской берег, поле, сплошь засаженное бесчисленными изумрудно-зелеными арбузами, и среди них мальчик лет двенадцати, с серебряным обручем на шее; в руке у него стальная рогатина, он что есть силы замахивается ею на ча, а зверек удирает, проскользнув у него между ног.
Этот мальчик – Жунь-ту. Когда я с ним познакомился, мне тоже было немногим больше десяти, а случилось это лет тридцать тому назад. Отец еще был жив, наша семья жила в достатке, и я рос барчуком. В тот год в доме у нас готовились к большому жертвоприношению. Говорили, что такое событие бывает раз в тридцать лет, а то и реже, поэтому церемония была особенно торжественной. В первый месяц года приносились жертвы перед изображениями предков; приношения были обильные, посуда богатая и разнообразная, участвующих в церемонии было множество, так что за утварью приходилось присматривать. Мы держали только одного работника (их здесь у нас было три разновидности: одни работали постоянно в течение всего года, другие – поденно, а некоторые семьи, как наша, трудились на земле сами и нанимали человека только для встречи Нового года и на другие праздники, а также на время сбора урожая). Он сказал отцу; что одни не управится, и попросил разрешения привести на подмогу своего сына Жунь-ту, чтобы тот стерег утварь.
Отец разрешил, а я был в восторге, потому что давно уже слышал про Жунь-ту и знал, что мы с ним почти ровесники. Родился он в високосный год, из пяти стихий в его гороскопе не хватало лишь земли, поэтому отец и дал ему имя – Жунь-ту. Он умел расставлять силки и ловить птиц.
Теперь я каждый день с нетерпением ждал наступления Нового года; настанет Новый год, и к нам придет Жунь-ту. И вот однажды, когда старый год наконец-то кончился, мать сказала, что Жунь-ту пришел, и я помчался па кухню. У него было круглое загорелое лицо; на голове он носил войлочную шапочку, а на шее блестел серебряный обруч: это означало, что отец очень его любил и, боясь, как бы он не умер, дал обет перед изображением Будды и скрепил этот обет серебряным обручем, который надел сыну на шею. Жунь-ту был застенчив, он не боялся только одного меня и, когда рядом не было посторонних, разговаривал со мной; в тот же день мы стали друзьями.
Забыл, о чем мы с ним тогда говорили, помню только, что перед этим он побывал в городе, повидал там много всяких диковин и был очень доволен.
На другой день я уже собрался ловить с ним птиц, но он сказал:
– Сейчас нельзя. Нужно, чтоб выпало много снега. Когда у нас на берегу выпадает снег, я расчищаю площадку, ставлю на колышки большую корзинку из бамбука и насыпаю под нее отрубей. А когда птицы прилетят, надо слегка дернуть за веревку, которую привязал к колышкам, – и птицы уже под корзинкой. Всякие попадаются: перепела, куропатки, единицы…
Теперь мне уже не терпелось, чтоб поскорее выпал снег. А Жунь-ту продолжал:
– Сейчас очень холодно, ты летом к нам приходи. Днем мы раковины собираем на берегу; каких только нет: и красные, и зеленые, и "страшилы", и "руки Гуаньинь". А ночью сторожим с отцом арбузы – и ты приходи сторожить.
– От воров?
– Нет. Если какой прохожий пить захотел и сорвал арбуз, это у нас за воровство не считается. Сторожим от ежей, барсуков и от ча, Ты только прислушайся в лунную ночь: как будто что чавкает – это ча ест арбузы. Тогда хватай вилы и тихонько подкрадывайся…
Я понятия не имел, что за зверь этот ча, да и теперь нe знаю, – мне только почему-то казалось, что он похож на маленькую собачонку и очень злой.
– Он не кусается?
– А вилы на что? Подошел, увидел – и коли! Только он хитрый: побежит прямо на тебя – да и проскользнет между ног. Шерсть у него скользкая, будто намасленная…
Я и не подозревал, что на свете бывает столько чудес: разноцветные ракушки на морском берегу и такие опасности из-за арбузов. Прежде я знал про арбузы только одно: что их продают в овощной лавке.
– А еще у нас перед приливом на берегу бывает много летучих рыбок: так и прыгают, и у каждой рыбки – по две лягушиных ножки…
Ах! Этот Жунь-ту был просто переполнен всевозможными диковинами, о которых остальные мои друзья даже не догадывались! Да и откуда им было знать: Жунь-ту жил на побережье – они же, как и я, видели только квадрат неба над высокими стенами двора.
К несчастью, новогодний месяц кончился, и Жунь-ту надо было возвращаться домой. Я от огорчения расплакался, он спрятался на кухне, тоже расплакался и не хотел уходить. В конце концов отец увел его.
Потом он переслал мне через отца раковинки и несколько красивых перышек, я тоже раз-другой что-то посылал ему, но больше мы не виделись.
Теперь, когда мать сказала о Жунь-ту, все эти воспоминания мгновенно ожили во мне – я будто наяву увидел свою прекрасную родину.
– Чудесно! А… как он теперь?… – спросил я.