Вишенки в огне - Виктор Бычков 31 стр.


– Помню, в пятом годе, когда с япошками… это… так у нас в роте всякие солдатики были: и наши, которые славяне православные, и татарва, и эти, что с гор Кавказа. А в сапожниках и при музыке полковой всё больше иудейской веры, жиды, проще говоря. В дудки дуть и барабан бухать уж больно они горазды, обуток починить тоже хорошо получалось, итить их в матерь. А когда головушку складывали за Русь-матушку, наш батюшка полковой их… это… отпевал братушек. Всех, всяких, кто голову-то за наше дело, за правое… за Россеюшку-то… И православных, и татарву, и иудеев с кавказцами… И хоронили разом, вместе, в одной могилке под нашим крестом, под православным. Кумекай, глупая баба: православие – значит, правая вера, правильная, за Россею стало быть, чтоб ты знала, карга старая, та вера. А то она: "Нехристи, мол…". Баба, чего с неё взять, тьфу, прости, Господи, – дед повернулся к жене, продолжил, не спуская с неё глаз, тыкая в бабку пальцем. – Ты со штыком походи под смертушкой-то, тогда дойдёт до глупой бабской головы, что без веры там никак нельзя ходить-то. Она, вера та, солдатика в бой поднимает. А как же! С верой истинной и отходят на тот свет солдатушки. Как это? Погибнуть, и не знать за что? Так не бывает. Если нет веры, так и в атаку не встанешь, не побежишь, а не то что… От веры всё начинается, и верой же всё заканчивается. Понятно, дурья твоя башка? Ты сама спробуй, пробегись-ка в атаку, тогда поймёшь, кто какой веры, и какая она, та вера солдатская, – опустив голову, старик замолчал, собираясь с мыслями.

Старуха не мешала, тоже молчала, ждала. Интересно старик ведёт беседу, чего бы и не послушать?! Вроде как раньше не замечала за ним таких способностей умные речи вести.

– Правильная та вера, у солдатиков-то, понятно тебе? – опять заговорил дед. – Наша вера! И никак иначе! Так что, надо идти в церковку-то, надо, чтобы правильно всё было, по – нашему… А вот эти, что немцы, точно антихристы, прости, Господи. Вот уж кому не отпевание надо, а кол осиновый. Будь моя воля, да будь моя сила, я бы этих нехристей о-го-го как раскидал! Я бы им… это…

– Ну – ну, замолкни! Разбранился, раздухарился… – не выдержала, не сдержалась старуха. – Геро-о – ой объявился, поуча-а-ает… Аника-воин. У молодого батюшки и голос приятный, и сам он… это… хороший батюшка, толковый, не чета некоторым, грамотный попик… разберётся без тебя, даст Бог. А то он поуча-а-а – ет, поучатель. Воя-а-а – ака сыскался, итить твою в раз. Чья бы корова мычала… Он ходил со штыком… ходун, – презрительно, с недоверием и высокомерно глядя на супруга, закончила бабка.

– А вот это не трожь! – на удивление резво для своего возраста подскочил старик, будто кто снизу ужалил его. – Не трожь! Обзывай как хошь, но солдата во мне не трожь! Пришибу! Об коленку… это… – сам весь выпрямился, затрясся, побледнел, напрягся, замахал руками со сжатыми кулаками, затопал ногами. – Ты… ты… баба… не касайся! Не смей! Это… мужицкое дело… солдатское… Не горшки в печку ставить… Я, может, это… не один раз под японскими пулями да шимозами в атаку… это… И не дрогнул! Два Егория сам генерал Куропаткин за речку Шахэ и за Ляоян вручал. Кабы не ранили, может, унтер-офицером был ба. Ротный командир поручик Бакушкин обещался произвесть меня в унтеры за мою храбрость. Я к тому моменту уже в ехрейтерах ходил. Поручик ротный… это… ценил… Да убили бедолагу. Что хошь со мной делай, как хошь меня обзывай, но солдата… солдата во мне не тронь! Не моги! Не погань… это… святое, дура старая! Не прощу! Только и горазда боль душевную, травму… это… душе солдатской причинить, облаять, что собачонка визгливая, прости, Господи, поганым, вредным языком своим. Чисто Гитлер немецкий с микадой японской.

– Тьфу, и слова сказать не даст, – старуха поднялась, горестно покачала головой, пошла в землянку. – И гдей-то слов таких гадких нахватался, антихрист? Совсем от рук отбился за эту войну, ни дна ей, ни покрышки. Это ж на меня, жену верную и надёжную, женщину слабую телом и мягкую душою сказать так: "Гитлер немецкий, микада японская"?! И как только язык у него не отсох, прости, Господи? Отбился от рук, точно – отбился. Погоди-и, я ещё вправлю мозги тебе, наставлю на путь истинный… Откуда таких гадких слов нахватался, антиюд старый?

Вернулась с рядном в руках, подошла к погибшим, накрыла, по бокам приложила комками земли, чтобы ветром не сдуло.

– Птицы… это… глаза… – пояснила мужу. – Негоже… – успокоилась, подобрела бабка, не ругалась больше на мужа.

– От, от это правильно, верно делаешь, – дед Панкрат вроде тоже как смягчился, сменил гнев на милость. – Понимать должна, что солдатики это, не нам, старым, чета. За нас бьются… Так что… с уважением…

Когда бой шёл, старики прятались в землянке, что вырыли ещё в прошлом году после того, как немец сжёг их домик. Тогда, правда, во многих в деревне пожгли хаты, не у них одних. Но старик со старухой успели как раз в зиму вырыть ямку, перекрыть, накат соорудить из обгоревших брёвен со своей избы, накидать поверх кусков жести, досок, соломы ржаной, да и присыпать добрым слоем земли. Канавками вокруг ископали, водоотвод сделали, чтобы талыми водами не залило, дождями… Спешили до морозов управиться. Вдвоём спины не разгибали, так спешили сделать временное жильё для себя. Успели. Вот прошлую зиму-то и перезимовали. И по весне ни единой капельки воды не просочилось вовнутрь.

Бабушка неспешно идёт вслед за мужем по деревенской улице к церкви, ещё и ещё раз перебирает в памяти прошлые два года жизни под немецкой оккупацией.

"Спасибо, не дала земляночка замёрзнуть, хотя зима и морозная была. Печурка добре грела, дед Панкрат сам сладил по – стариковски, нары сгоношил, вдоль стенок вокруг печки выстроил, чтобы теплее было. И правда, хорошо зиму пережили, в тепле, не в холоде и не на улице. Даже соседи зимовали вместе. Они не успели себе землянку сгоношить, всё старались домишко-землянуху сделать с осени прошлой, а немец приди да и взорви бомбой сооружение то. Мало того, сам хозяин старик Василий Николаевич погиб. Всё бегал, перед солдатами руками махал, показывал на внучат, что мал-мала меньше. Слухать стали? Как бы не так! То ли слово не то сказал антихристам, то ли род их немецкий такой вредный, только взяли да и стрельнули в деда, тот и застыл, царствие ему небесное. Вот бабка Василиха и не успела-то со внуками вырыть да перекрыть. А куда с детишками-то в зиму? А они мал-мала меньше, четверо штук. Самому старшенькому десятый годок шёл, а младшенькой – только два годика как исполнилось на Варвару-великомученицу. Куда ж им? Кто примет? Пришлось потесниться. Куда деваться? По весне в саду новую землянку рыть стали соседи. Так немецкий танк как ехал по саду, так и переехал ямку ту. Прямо, напасть какая-то на семью, как чёрная метка от дьявола.

А там уже вся семья сидела, пряталась. Танк возьми да и покрутись на землянке. И не один раз. Ой, Боженьки! Кто ж выживет после этого? Вот и не выжили соседи. Схоронили там же в саду в той же ямке, где и землянка была. Не было чего от соседей переносить на кладбище. Ошмётки одни остались, прости и помилуй, Господи. Грязь одна, кровь с телами бедняжек, перемешанные с земелькой. Кого там хоронить, что в гроб положить? Ой, ой, спаси и помилуй!

А вчера бой: партизаны на немцев, немцы на партизан, страху натерпели-и-ись, дальше некуда. Боялись носа казать из землянки. И снова она спасла. Вот она какая, землянка та – спасительница", – баба Нина в который уж раз перекрестилась на ходу, не забыв осенить крестным знамением спину впереди идущему мужу.

– Это ж он всё, дедок мой, справил, – с нежностью в голосе про себя шептала бабка. – Он у меня… это… еро-о-ой! А то! При такой жене да не быть ероем?! Как бы не так!

Старики пройдут, остановятся, переведут дыхание, вспомнят вчерашний бой, поговорят друг с дружкой, поругаются, опять идут. Это ж с другого края деревни пройти надо, чтобы до церквы добраться.

Когда подошли к центру Слободы, всё чаще и чаще стали попадаться навстречу старикам немцы, румыны.

– А тут этих антихристов, – так называет немцев бабушка Нина, – пруд пруди. Погляди, старый, как много их, нечестивцев, развелось на нашей улке.

– Сатаны иноземной, – добавляет дедушка Панкрат. – И пешим ходом, и на лошадях, и на своих вонючих мациклетках, на машинах насаются, как незнамо что…

– Ту-ту-ту-ту! Матка, яйка! Матка, млеко! – тыкал в бабушку пальцем встречный солдат с винтовкой за плечами, скалил в улыбке рот. – Пух! Пух! Млеко! Яйка!

– Смолы вам в глотки ненасытные, – бурчала в ответ под нос старушка, обходя солдата стороной. – Чтоб вам не дожить до завтрашнего утра, прости, Господи, дня божьего не увидеть больше. Чтоб вам и на том свете икалось; чтоб вас в аду крутило, не переставало; чтоб вас черти так мучили, как вы нас мучаете.

– Ты поостерегись, старая. Чего доброго, уразумеют твои слова, и нас в поминальник записывать надо будет, свечки за упокой ставить придётся, – бубнил незлобиво дед.

– А и пусть! Чем такая жизнь, так лучше уж и свечку за упокой. Сколько ж можно терпение наше пытать? Может, и хватит?

– Тьфу, дура старая! – замахнулся для острастки на жену батожком дед Панкрат. – Сынов да внуков с войны дождаться надо, а потом уж… Даст Бог, живые будут. Слышала, говорят, Смоленск и Рославль уже под нашими?

– Слышала, слышала, пенёк старый. Не отставай. Вон уже церковка видна. Почти дошли, слава тебе, Господи. Он ещё меня учить будет. Сама знаю, какая та вера солдатская. Раз в храм Божий сама пришла, значит, знаю веру солдатскую… Я, может, по – бабьи понимаю её лучше, чем ты. Душой… это… сердцем…

– А кто бы спорил? – согласился с ней старик. – Я? Никогда! Ты же меня знаешь не один год. Лишнего слова… никода-а – а… лучше язык… твой…

Подошли к церкви, а там вокруг тишина, ни единой живой души, только животина не своим голосом ревмя ревёт. Решили к батюшке в дом постучать, узнать, что да как. Вошли во двор священника, а та-а – ам…

Больно тяжёлый батюшка, грузный. Еле-еле к домику подтащили. Хорошо, что там же у погреба случайно расслышали тоненький голосок, как с преисподней. Сначала не поняли: откуда? А когда прислушались, разобрались, дед Панкрат в тот же момент спустился в ямку, подал бабке пацанёнка. Та отнесла, отмыла от крови, от грязи. Рассмотрела по видному: вроде не раненый, целый, только заляпан нечистотами, да больно искричался весь. Голоса почти нет, сип один. Бабушка ужаснулась от мысли, если бы, не дай тебе, Господи, не услышали? Ой, и думать-то страшно, что было бы. Покормила, чем нашла на столе да в печке, спать уложила. А дед не хочет вылезать из погреба, сел на краю дырки, носом шмыгает, ноги свесил, попросил корзину подать ему.

– Это ещё зачем? Чужое брать? И не смей, дурень! Ишь, что удумал: кошёлку ему подай! Я тебе так подам, так наберу, что руки отсохнут! – пригрозила сверху. – Я и помру, а чужого в руки не возьму, не то что… И не отсохли твои голова с руками до такого греха смертного додумавши, антихрист?

– Не бранись, старая: не о твоих и моих руках молвлю. На мне креста нет, что ли? С чего это ты так на меня ополчилась? Тут Емелюшка наш по кускам лежит: рука отдельно от тела, кишки… и всё такое… прости, Господи… – старик истово перекрестился, всхлипнул.

– А Господи ж Боже мой! – заголосила баба Нина. – Как же я не догадалась? А ты, дурак старый, молчишь. Не мог сразу сказать? А я гляжу: Емелюшки-то нашего нету, а он вот где, вот он как, отрадушка наша. Вот он где смертушку-то принял, радость наша единственная, красавец наш ненаглядный, голубь наш сизокры-ы-ы-ы-лый, – наладилась причитать старуха.

– Боялся, что скажу, а ты и дитёнка удержать в руках не сможешь, уронишь. Слабая ты у меня, кишка тонка в таком суръёзном деле. На меня орать ты мастерица. А вот тут, в мужицких делах… в солдатских… сразу в голос. Это Емелюшка на себя смерть-то взял, выходит, ребятёнка собой прикрыл. Вот он какой, Емелюшка-то наш. Святой человек. Как солдатик. А ты говоришь…

Как не пытались, а так и не смогли достать тело юродивого из погреба: сил не хватило. Осталось лежать ещё одну ночь.

Долго искали матушку Агафью, звали, кричали, пока старик не увидел кровь на лесенке и не догадался подняться на колокольню. Бабку позвал.

– Ты, вот что, дева, – дед Панкрат долго сморкался в кулак, отводил взгляд в сторону, тёр заслезившиеся вдруг глаза. – Думку я имею, что народ звать на помощь надоть, по – христиански дело обставить требуется. Вдвоём не осилим.

– Ой, Бо-о – оженьки! Два батюшки один другого сто-о – оили, две матушки, одна другой кра-а – аше… – в очередной раз принялась, было, голосить старуха, но дед строго одёрнул.

– Не время, старая, потом поплачем, вместе, всем миром плакать станем, поголосим, дадим волю слезам. Я думаю, что тебе треба пробраться, скочить как-то до Борков. Там найдёшь мамку Мишки Янкова, рыбака, Янчиху, обскажешь ей, что да как. А она сыну… Даром, что он в Вишенках… Уж он поймёт, кому и что потом сказать. Кольцовым передать надо за дочку. Они своих не бросают, я их хорошо знаю. Похоронят матушку у себя в Вишенках. Вот так вот. И батюшке лекарь нужен, Дрогунов пусть… – старик не выдержал, расхлюпался, разрыдался. – И… мальца… это… и – и – и – эх, жизня, раз туды её в корень. Пристроить мальца-то надо, вот как. И Емелюшку нашего… И коровёшка… там… не доена, не поена. Кабанчик, слышь? орёт, тоже есть-пить просит скотинка.

Старушка перекрестилась, потуже подвязала платок, крепче сжала палку в руках, на удивление сразу и безропотно подчинилась, собралась в дорогу.

– Я бы… это… и сам сбегал в Борки, скочил ба и сам, – извиняющим голосом заговорил дед. – Да меня могут антихристы за партизана принять. Всё же мужик я, какой-никакой, а мужик. Они в каждом мужчине ворога ищут. Вот. А ты, Нинка, мышкой, мышкой… это… проскочишь. Бабам веры больше. А я тут пробегусь, народ скличу. Ты… Нинка, тебе… это… по скорости равных не было, вот. Шустрая была с мальства. И сейчас ещё жеребца колхозного обскачешь, а уж битюга немецкого точно обойдёшь, фору дашь, итить твою раз туды… Беги, любушка, а я уж тут…

– "Ни – и – инка", – передразнила мужа бабушка. – Вишь, вспомнил: "Ни-и – инка", "лю-у-убушка". Как что, так "Ни-и – инка", а как что, так "старая карга". Беги уж, бегун. Побежит он, прости, Господи. И скажет же, слухать нечего. Жеребца… это… Когда это было? Побегу-у, куда я денусь. Так всю жизнь на мне и выезжал, муженёк, и теперь слезть не можешь, мужчи-и – ина. За церковкой потом пригляди, если что… Да и мальчонку не забудь, скоренько вернись, пока не проснулся. Мужи-и-ик, прости, Господи! Ты хоть сам помнишь, когда мужиком-то был? Давай быстрее людей скликай, пусть по хозяйству управятся, а я мигом, я туда-обратно. А вы тут миром порешайте… Да гляди: что бы чужого ни – ни! И за людьми приглядывай: время сейчас тяжкое, многие святое в себе потеряли, могут и во грех… своровать… это… Гляди мне… Вернусь, голову откручу, если что… Не посмотрю, что прикрутили папка с мамкой в детстве.

– Ага, ага, это мы миром решим, с церковкой-то, миром. И с дитём решим, и с коровёшкой обставим как надо, – дед направился на деревню. – Что ж я, непонятливый как ты или твоего батьки дети? Она ещё напоминает, – бубнил по дороге старик. – Сама бы лучше поспешала, девушка, прости, Господи. Тьфу, одной ногой… это… а об мужиках всё долдонит. Голодной куме… это… на уме одно, карга старая. Меня ещё учить будет, итить её в корень… Голову… она мою… Много вас, охотников, до неё… Так и норовите сесть и ножки свесить… Хлудиной надо было, а то… это… чаще. И солдатиков, что под яблонькой… это… схоронить. И Емелюшку нашего… святого человека, по – христиански, по – человечески…

Глава одиннадцатая

Впереди на лошади ехал Вася Кольцов. За ним покорно шёл привязанный к седлу другой конь. На нём сидел старший брат Вовка. Лошади шли шагом, всадники и не торопили. Ощетинившись оружием, по обе стороны шагали бойцы взвода партизанской разведки. Они тоже не спешили. Четверо разведчиков несли носилки с раненым, бредившим, не приходящим в сознание отцом Пётром. На руках Васи Кольцова, прижавшись, сидел тёзка и племянник Василёк, с удивлением и интересом глядел вокруг, крутил головкой. А чего волноваться? Ребёнок спокоен: следом за ним едет его мамка на руках у дяди Вовы. А папку вообще несут на носилках. Мальчик уже несколько раз порывался ехать с мамкой, а ещё лучше – с папкой, только дядя Вася не отпускает. И мамка молчит, не зовёт к себе. Странно. И папка молчит. Зато дядя Вова так скрипит зубами, что Василёк даже здесь слышит. И дядя Вася неразговорчивый. Тоже молчит, только всё вздыхает и вздыхает.

Пригревшись, убаюканный мерным ходом лошади, мальчик уснул. Тянущаяся из – за Деснянки тёмная туча несла с собой свежую осеннюю холодную сырость, что срывалась и летела вниз мелкими каплями дождя, бодрила путников, заставляя то и дело поёживаться от холода, содрогнуться от озноба. Зябко. Стыло. Неуютно. Тяжко.

Ещё день назад командир разведвзвода Володя Кольцов только-только зашёл в шалаш, уже снимал с себя ремни, собирался отдохнуть после разведки, как появился посыльный.

– Вовка! Данилыч! – Бокач-младший стоял у входа в шалаш, мял шапку в руках, отводил глаза.

– Что-то случилось? – по поведению друга Володя понял: что-то стряслось. Просто так Васька не пришёл бы, не стал мешать отдыхать. – Погоди, куда бежишь?

– Ты… это… командир, товарищ Лосев кличет, – повернувшись, Бокач ускоренным шагом направился глубь лагеря, не стал дожидаться приятеля.

Перед входом в штабной шалаш, понурив головы, стояли дядя Ефим, дядя Никита Кондратов, Бокач-старший. Никита Иванович вроде наперёд кинулся, потом остановился, в отчаянии то ли крякнул, то ли тяжко вздохнул, судорожно вытащил кисет из кармана, трясущими руками принялся крутить самокрутку.

Остальные, увидев приближающегося Вовку, разом отвернули головы, отводили взгляд.

– Что случилось, дядя Ефим? – Володя уже почуял неладное, раз так ведут себя все. Заволновался вдруг.

Ефим Егорович молчал, только крепко сжал руку племянника, подтолкнул в шалаш.

– Папка там, Кузьма. Всё там скажут, я ещё сам толком не знаю.

В углу на кучке свежей травы крепко спал рыбак Мишка Янков. Лосев сидел на чурбачке, Корней Гаврилович Кулешов нервно курил, на корточках у входа замер отец Данила Кольцов. При появлении сына даже не встал, только тянул и тянул самокрутку, выпуская густые клубы дыма вокруг себя.

– Бра-ати-ик! – от стены шагнул Кузьма, крепко обнял Вовку, коснулся мокрой щекой щеки брата. – Сестрички нет у нас, бра-ати-ик! Ага-аши-и! Агафьюшки-и не – е-ету!

Потом уже Лосев Леонид Михайлович и Бокач Фома Назарович рассказали, что было на церковном дворе во время позавчерашнего боя; как спешил к партизанам Мишка Янков, который сейчас спит, уставший. Шёл по трясине, дважды был на грани утонуть в болоте, но Бог миловал, прошёл-таки. Он-то пока плохо знает тропинки, по которой прошли только что разведчики.

– Мы-то думали: кто так хорошо помог нам пулемётным огнём с колоколенки? Оказывается, это отец Пётр с матушкой, – начальник штаба Корней Гаврилович пододвинул братьям по чурбачку, предложил сесть. – Мы вас, конечно, понимаем, сочувствуем, но надо что-то делать. И о живых думать надо. Говорит Мишка Янков, что отец Пётр живой был ещё вчера утром, как бабка Прокопиха обсказывала. Ну, а матушку… Тут уж вы, Кольцовы, решайте, маракуйте, что да как. И племянник там, мальчонка…

Назад Дальше