Если бы кто пришёл, так "сарафанное радио" разнесло бы быстро эту новость. Значит, только свои. Но кто? Решили, что кроме старого Сёмкина больше некому в деревне поганить. Он, только он способен на такое. А как дальше? Как истребовать обратно? Не скажешь, ведь, чтобы отдал добровольно. Не для того он воровал, чтобы отдать. Да и картошка та не подписана, что она их, а не Сёмкиных. Как тут определить, как узнать? А вдруг напраслину на человека наговаривают? Тогда как быть? Сами в глупом положении окажутся, человека обидят. Были бы мужики, они бы разобрались. А что бабы смогут? Разве что поплакать? Так слезами сыт не будешь. Если бы от слёз сыты были, так и горя мало. Уж чего-чего, а слёз женских в Вишенках никто не мерил, ими залиться можно.
С обыском ведь не пойдёшь. На всякий случай научили Стёпку поговорить со своим ровесником внуком Сёмкина Федькой. Мол, узнай невзначай, что он ел вчера вечером и сегодня утром? И вдоволь ли ел?
И спрашивать не пришлось. Как только Федя увидел своего друга Стёпку, как тут же похвастался:
– Сегодня я сильный! Давай бороться, враз на лопатки положу!
– С чего это? – удивился Стёпа. – До этого мой верх над тобой был.
– Э-э, второй день я картошку макаю в льняное масло, вот! Деда три мешка картохи притащил, да достал где-то семя льняного, масло тиснул, так нам и хорошо!
– Ну – у, тода коне-е-ечно, – согласился Степан.
Разговор с другом слово в слово передал тёте Глаше и Фросе. Женщина застыла после такого известия: как же она забыла, что там же, в погребе подвешен был и клуначок с семенами льна ещё с первого года войны. Откладывали, берегли на чёрный день! А в тот раз, когда не нашла картошку, не было и льна! Как же она запамятовала?
На всякий случай сходили с Фросей уже после похорон. Марфу брать с собой не стала: не в себе она. И ещё раз обыскали погреб уже вдвоём: нету! Значит, это дед Сёмкин всё украл. Вот же сволочь киластая, прости, Господи. Как работать, грядку лишнюю вскопать, так у него кила, грыжа. А по чужим погребам шарить – здоров как бык! А там не мало ни много, а целых три мешка картошки. Полных, под завязку три мешка! Здоровому мужику еле поднять, а уж с килой – и говорить нечего. Однако…
Долго с Фросей сомневались, и так, и этак обговорили, однако решили идти, истребовать обратно. Всё ж таки своя семья есть своя, о ней думка в первую голову. Вон сколько человек в той семье, и все есть-пить просят, требуют.
Пока шли, одна другую подбадривали, набирались смелости и решительности.
В землянке Сёмкиных сразу ударил спёртый, затхлый запах. В стене посреди землянки в углублении горел жировик, коптел, освещая убогое жилище. В углу на нарах лежала больная хозяйка, надрывно кашляла. Сутулившись, рядом сидел сам хозяин.
Невестка Катерина у печурки купала в деревянных ночёвках младшую двухлетнюю дочку, шоркала пустой тряпкой по детскому тельцу. Худющая, кожа да кости, девчонка не плакала, лишь сипела, пытаясь вырваться из цепких рук матери. За спиной бабки на нарах у стенки кашлял замотанный в тряпки средний, трёхлетний внук Ваня. Такой же худой, как и сестра, с большими ввалившимися глазами, держал во рту пальцы, смотрел на гостей.
Увидев женщин, хозяин дед Назар побледнел вдруг, попытался, было, подняться, кинуться навстречу, потом обречённо махнул рукой, снова сел на скамейку, уронил голову на грудь.
А Глаша растерялась ни с того, ни с сего, даже не поздоровалась, забыла, разом вылетело из головы. Правда, Фрося поздоровалась, хотя тоже засмущалась, не зная, что и как сказать, с чего начинать. Её тоже убил, поразил убогий вид не только самой землянки, но и жалкий, такой же убогий вид и самих обитателей, спёртый, тяжёлый, затхлый воздух.
– Проходите, чего встали у порога? – нашлась невестка. – Извиняйте, посадить некуда и угостить нечем. Разве что кипяточком…
– Мы… это… – Глаша усиленно пыталась найти объяснения, причину своего появления у Сёмкиных, но, как назло, на ум ничего не приходило. После увиденного она уже забыла, зачем пришла сюда, куда девалась её решимость истребовать своё, отругать старика, укорить его.
– Говорят, Аким Макарович приноровился варить мыло, – первой всё же опомнилась Глаша. – Ты бы, Катерина, сходила. Кусок, может, и не даст, а обмылок… если хорошенько попросить… Хотя он вроде никому не отказывает…
– А стирать бельё мы ходим на Деснянку, где синяя глина, против конюшни. Глиной хорошо отстирывается, она мылкая, как мыло всамделишнее. Или золой берёзовой, – заговорила и Фрося. – Правда, замачивать добре надо перед стиркой. А так хорошо отстирывается. Потом там же, на речке, и прополощем. Вот и чистые ходим.
– Так и я на глинище хожу, там стираю. Или золой, – невестка обмотала тряпками дочку, отнесла на нары за бабушку, посадила рядом с Ваней. – Хвороба пристала, холера её бери. Мама кровью харкать начала давно, ещё с прошлой осени, с партизан. Ванька за нею следом закашлял. Вчера первые капельки крови заметила у сынули. Не знаю, перезимуем ли? – просто, как о чём-то постороннем сказала Катерина. – Еды и той нету. Как жить, ума не приложу. Тот клочок с картошкой, что посадили в лесу, дикие кабаны разрыли, чтоб им провалиться сквозь землю вместе с этой войной, прости, Господи. Вот и живи, как хочешь. Удавиться, что ли? Или угореть всем в этой ямке? Закрыть вьюшку, и не проснуться?
Женщина прислонилась к стенке, безысходно взмахнула рукой.
– А этот, – ткнула пальцем в сторону свёкра, – за весну и лето палец о палец не ударил, лодырь бессовестный. Всё грыжа у него, всё никак не вправит… На мои плечи да руки переложил: всё я да я. А на много меня хватит? Жрать-то, так в два горла горазд, и грыжи нет, у – у – у, бестолочь ленивая, – замахнулась на старика тряпкой.
– Ты… это… – подскочил дед Назар. – Не забывай, в чьёй хате… это… находишься! Людей бы постеснялась, халда!
– Сядь, хозя-а-а-айн, итить твою… А то по стенке размажу, я тебе не мамка, что всю жизнь терпела.
Невестка подошла к свёкру, силой усадила на прежнее место, устало вытерла лоб рукавом старой, линялой кофты неопределённого цвета.
– Не рыпайся, а то я так рыпну, что мало не покажется. Его хата… Вы же, девки, видели: я с Федькой и выкопали землянку, а этот боров палец о палец… только стонал всё это время, не мог, болел, как обычно. А несколько дней тому картошку принёс, да целых три мешка, и откуда сила взялась, и кила не болела. И куль семян льна приволок. Говорит, что в лесу нашёл. Но я-то знаю, что такое по лесу не валяется: украл, значит. А теперь знаю, что у вас, раз вы к нам зашли.
Глаша с Фросей как закаменели от неожиданности, стояли, не зная, что сказать.
Катерина встала на колени, поднатужилась, вытащила из – под нар сначала один, а потом и второй, уже неполный мешок картошки, подняла свекровку, из – под рванья, что заменяли ей подушку, вынула куль с остатками семян льна, бросила на центр землянки.
– Там ещё мешок картошки остался, сил нет тащить, – села на скамейку, сложила руки на груди, вжалась в земляную стенку, загнанным взглядом обвела убогое жилище, гостей. – Вот, людцы добрые: хотите – казните, хотите – милуйте, всё в ваших руках, девки. Знаю, что ворованное не пойдёт на пользу, стыдно, что хоть сквозь землю… это, а вот… Варила картошку, кормила, вы уж извиняйте… не обессудьте… – ещё какое-то время держалась, говорила бесцветным голосом, и вдруг без перехода рухнула на земляной, усыпанный сухим аиром, пол землянки, зашлась в крике, стала биться головой о землю, рвать на себе волосы.
– А – а – о-о – ы-ы, – выла женщина.
Вслед за ней заплакала сначала дочка, потом – сын, за детьми заголосила, прерываясь, задыхаясь сухим кашлем старая Сёмчиха. Лишь старик всё ниже и ниже опускал голову, пока не сполз, не упал со скамейки, на коленках пополз к выходу, к стоящим там растерянным женщинам.
– Пожалейте, пожалейте деток, – хрипел дед Назар, и всё пытался обхватить ноги Глаши, прижаться к ним, поцеловать. – Детки, детки тут… бабоньки, пожалейте, сжальтесь над детками, женщинки милые. Больные… немощные… маленькие…
– Пойдёмте, пошли отсюда, тётя, – в испуге шептала Фрося, подталкивая на выход Глашу.
Этот убогий вид, отвратительная вонь, эти стоны, плач голодных, отчаявшихся больных людей, действовали на нервы, звали наружу, на свежий воздух. Она уже готова была забыть и эти чёртовы мешки с картошкой, и льняное семя. Душу разрывали на части рёв, плач детей, голодные глаза их.
Глаша в первый момент и подчинилась племяннице, потом вдруг дёрнулась уже на земляных ступеньках, вырываясь из – под опеки Фроси, кинулась обратно.
– Как это? Как? Значит, их деток пожалей, а наших кто пожалеет?
– решительно направилась к мешкам, перешагнув через всё ещё лежащего старика, отодвинув в сторону распластанную на полу женщину.
– Выходит, их пожалей?! А нас, наших кто пожалеет? Лодыри несчастные, воры, фашисты. Себя спасаете, а нас губите, гробите?! Не бывать этому! – по – мужски ухватила за хохол мешок с картошкой, попыталась вскинуть на спину, но сил не хватило. Перехватила поперек мешка, натужилась, подняла на уровень живота, не удержала – выскользнул, грохнулся на пол.
Тогда поволокла волоком, уже на ступеньках ей помогла Фрося, вдвоём вытащили наверх, и тут же уселись на него, умаявшись, отдыхали, отдышались.
– Пошли, – спохватилась через мгновение Глаша, увлекая за собой Фросю туда, под землю, в нору, ибо они как никогда понимали, что так люди не могут и не должны жить, находиться в таких ужасных, отвратительных условиях. Ведь и в землянке можно и нужно навести нормальный, пригодный для жилья, приятный для глаза порядок. Понятно, что это вынужденное прибежище, временное, не хоромы, но всё же… А здесь?
Стоя по центру жилища, секунду-другую раздумывала, глядя на жалких обитателей, сначала сунула в руки племяннице торбу с остатками семя, сама вскинула на плечи начатый наполовину мешок с картошкой, направилась к выходу.
– Отсыпь немного семя, Фрося, оставь им, – дала команду девчонке. И тут же добавила, обращаясь уже к Сёмкиным:
– Тот мешок картошки забирать не будем, оставляем, после войны отдадите, так и быть. И то, для детишек, а не вам, лодыри несчастные, воры… Убрать в землянке даже не могут, проветрить, прости, Господи, тьфу! Неряхи. И как вас только земля носит? За лето поленились хоть что-то собрать, в зиму заготовить. Зато воровством промышляют. И как только не встало поперёк горла эта картошка? У – у – у, окаянные!
Сёмкины в ответ не перечили, не проронили и слова, молчали.
– Откройте двери, проветрите землянку, – посоветовала уже на выходе.
Фрося сбегала домой за ручной тележкой, загрузили, молча везли через деревню.
– И гдей-то картоху дают? – поинтересовалась старая Акимиха, что шла навстречу с ведром воды. – Всем дают, ай только вашим?
– Ага, дают, – не останавливаясь, ответила Глаша. – Догонят, ещё дадут, прости, Господи. Еле убёгли…
– А я-то думаю: откуда киластый Назар картоху тащил ночи три-четыре назад? Шустро так бежал с мешком на спине, не догнать. И кила не мешала. Она у него болит выборочно: как воровать – молчит; как работать – мочи нет, вылазит. А потом ещё два захода делал… Вот оно что…
Отныне решили: всё, что заготовили съестного, прятать у себя в землянке. Понятно, что и так тесно, однако, надёжней. Вишь, как люди изменились: пойдут во всё тяжкое, что бы только выжить. Будут тащить друг у дружки, за горло брать будут, а тут ещё и своим в партизаны передать надо. Хоть разорвись. А ещё думка, что зима впереди, а за ней придёт весна. Надо будет сеять, сажать, хоть что-то в земельку кинуть. Не может того быть, кончится война, вон как наши гонят немчуру проклятую. Вот тогда-то и самая жизнь начнётся. Надежда на то, что не оставит страна в одиночестве разорённые сёла и города, окажет помощь. Однако до этого стоит дожить, выжить для этого надо.
В углу землянки выкопали углубление, перекрыли обломками досок, получилось что-то вроде погреба в погребе. Как некий тайник. И то правда. В самой землянке температура если не жаркая, то уж и не холодная. А картошка-то по такой жаре сразу же испортится. Прорастёт, ростки пустит. Вот и будет весь труд коту под хвост.
В домике батюшки при церкви в Слободе осталось хозяйство, да и сама церковка ухода требует и внимания. Пока отцу Петру появляться туда очень и очень опасно, просто нельзя и всё! Вот, даст Бог, закончится война, тогда… На поминках попросила Глаша бабушку Нину Лукину с дедом Панкратом присмотреть за всем, пожить в домике. Согласились. Сказали, что переберутся в хатку Афониных, соседей при церковке, там и продержаться, пока всё не наладится. Тогда же бабушка Нина рассказала, что Емелю всем миром достали из погреба, похоронили честь по чести в той самой могилке, что он сам себе выкопал. Правда, гробика так и не нашли из чего сделать. Пришлось замотать останки бедняжки в домотканую холстинку, что сняли с кровати у Афониных, так и положили в ней. Дед Панкрат крест смастерил, всё честь по чести.
Худо-бедно, вокруг церковки поуладилось всё.
Всё правильно. Однако это ж чужие люди, хотя и очень хорошие.
И, чего греха таить, старые, немощные. Хозяйство силы требует, сноровки. А там и соленья, и всё остальное, и это-то при такой нехватке продуктов. Грех жаловаться: Агаша домовитой была, рачительной хозяйкой. Жалко, если всё это пропадёт или разойдётся по чужим людям.
Глаша всё крутилась на нарах, ворочалась. Тяжко. Так тяжко, что… Уснула лишь под утро, но и тогда сон был тревожным.
– Не отдохнула и спать не спала, лишь бока отлежала, – горько усмехнулась над собой женщина утром, наматывая просохшие у печурки онучи, доставала из – под нар лапти.
Первой опять пришла мысль о церкви. Глаша уже вынашивала план, только поделиться не было с кем. То, что надо было что-то делать, предпринимать, она уже не сомневалась. И у неё созревала идея, надо только решиться.
Вся семья сидела за столом в землянке, завтракали. Ели картошку в мундирах с солёными грибами. На каждого взрослого по две картофелины и по четыре грибочка. Детям – по три картофелины и по шесть грибочков. Заваренный листьями малины и мятой чай можно было пить вволю. Сушёные ягоды пока не трогали: в зиму оставляли как лакомство. А то и на лекарство пойдёт, если что, не дай, Господи…
Марфа и сидела со всеми вместе, а будто бы отсутствовала за столом, уставилась невидящим взглядом куда-то в стенку, нехотя подносила ко рту картошку. Иногда забывая откусить, так и замирала с картошиной в руках.
– Ты ешь, ешь, мама, – то и дело Фрося тормошила мать.
Та вроде как опомнится, придёт в себя, откусит, проглотит, не жуя, и опять замирает.
– Вчера прибегала Аннушка от сватов, – начала Глаша. – Говорит, что к отцу Пётру каким-то образом наш Вовка умудрился привести из партизан доктора Дрогунова третьего дня.
– А чего ж к нам не заглянул Вовка? – подалась вперёд Танюшка.
– Заходил, – ответила вместе тёти Фрося. – Заходил, да вы все спали. Он только поговорил с нами, поцеловал вас, малышню, да и убежал.
– Жа-а – аль, – нахмурилась Ульянка. – Меня специально не разбудили, да? Это всё ты, фашистка, мне плохо делаешь.
– Опомнись! Что ты говоришь? – накинулась на дочь Глаша. – Сколько можно? Пора и честь знать, хватит. Не маленькая уже, чтобы обидки корчить.
Ни для кого за столом не было секретом, что после того, как дети чудом спаслись из бывшего санатория, Ульянку будто подменили: прямо возненавидела Фросю. При каждом удобном случае пыталась её уколоть, оскорбить, унизить. Редко когда называла сестру по имени, всё чаще "фашистка", "подстилка". Никакие уговоры, просьбы старших о милосердии на неё не действовали, напротив, набрасывалась с ещё большей ненавистью. Такое же отношение девчонка перенесла и на сына Фроси маленького Никитку. В чём он был виноват? Родные ломали голову и не могли найти ответа. Однако девчонка обзывала мальчика не иначе, как "рыжий Ганс", "немчур", "фашистик", "выблядок". Фрося боялась оставлять сына одного с Ульянкой, не спускала с рук, охраняла, берегла, как наседка.
Не единожды мамка Марфа пыталась приструнить дочку, пробовала даже поколотить Ульянку, но встречала такой яростный отпор, которому можно было просто позавидовать, будь он направлен на благое дело.
– Только тронь, уйду из дома, брошусь в омут! Вы все тут сговорились, меня изжить со свету желаете, – зло твердила в таких случаях.
Втихаря Стёпка и поколачивал несколько раз, давал тумаком младшей сестре до тех пор, пока она не исцарапала ему лицо, сонному. Придремал паренёк днём, так она и накинулась на него, сонного, исцарапала, как смогла. Кожа лоскутами сползала. Чудом глаза уцелели.
После этого все стали относиться к Ульянке как к больной, но попытки призвать к порядку прекратили. Смирились. Поняли, что как ребёнок, воспринимать наставления она уже не будет, не станет. Взрослой себя почувствовала. Глаша поделилась как-то с Марфой, что у Ульянки по – женски всё уже есть, как и положено быть у взрослой, самостоятельной девушки.
Почуяв свою силу, она стала перечить и мамке, и маменьке Глаше, не говоря уже о Танюше, Стёпке, Фросе. Их она ни во что и не ставила. Прислушивалась, подчинялась разве что папке. Но тот уже последние два месяца не появлялся дома: всё в отряде, в боях.
Вот и сегодня девочка обиделась, надула губки, молча сидела за столом.
– Так вот, – продолжила Глаша, не обращая внимания на дочь. – Аннушка говорит, что отец Пётр пришёл в себя, идёт на поправку, может разговаривать. Надо бы сходить проведать. Не чужой, чай.
– Пойдём, пойдём, – загорелись Танюша со Степаном.
– Погодите, – осадила детей женщина. – Если и идти, то с пользой. Я вот какую думку имею: что, если спросить разрешения у отца Петра пожить зиму в их домике в Слободе при церкви Фросе с детишками?
Фрося опешила: опять?! Она уже не ребёнок, а тут принимают такие решения, и у неё даже не спрашивают. Как так?
– Хватит! Я уже один раз была там. Спасибо!
– Что-о? С фашисткой этой снова в Слободу? – подскочила за столом Ульянка. – Пускай забирает своего выблядка и уматывает без меня! Я здесь остаюсь.
При последних словах Марфа как очнулась, встрепенулась вся.
– Фрося? В Слободу? С детишками? – обвела горячечным взглядом родственников, прижала руки к груди. – И правильно! Тут мы с голоду помрём. А ты забирай, доня, малышню, да идите. Кто детей тронет? Правильно говоришь, сестра, – это уже Глаше.
– Там корова, поросёнок, куры, в погребе полно всего, – снова заговорила Глаша, ободрённая ожившей, воспарявшей Марфой. – И картошка ещё не вся выкопана, баба Нина Лукина говорила. И в огороде ещё всё стоит. Сад полон яблок, до ума довести надо: собрать, замочить на зиму, то, другое… Грядки никто не убирал. Морковка, свёколка… Стожок сена заготовил отец Петр ещё до ранения, есть чем корову кормить всю зиму. Даст Бог, отелится, молочко, маслице со сметанкой будут. А там и война закончиться. Надо будет разживаться, а тут и телок…
Все замерли за столом, заинтересованные, ждали, что ещё скажет тётя.
– Правильно, правильно говоришь, сестра, – поддакивала Марфа.
– Так и говорила баба Нина, так оно…
– А ты слышала наш разговор с бабушкой Ниной? – удивилась Глаша, обращаясь конкретно к сестре Марфе.
– Как сквозь сон. Вроде как слышала, и вроде как забыла. А вот сейчас припоминаю.
– Ну, и слава Богу. Так как, Фрося? Согласная?