Глава первая
1
Весна в разгаре. Антонио Раймундо Ибаньеса нет в Саргаделосе. Он не наблюдает с балкона своего дворца за кропотливой работой мастеровых. Не слышит птичьего говора, не ощущает на коже теплых лучей раннего утреннего солнца, смягченных листвой магнолий. Не чувствует дующего с моря легкого свежего ветерка, нежно обвевающего лицо и играющего светлыми прядями негустых блеклых волос. Потому что его здесь нет. Но даже если бы и был, он все равно бы не почувствовал, как волосы, словно ласкаясь, щекочут у него за ухом: ведь ничто не может отвлечь его от первостепенной обязанности - вслушиваться в беспрерывное копошение занятых на литейных работах людей, внимая четкому ритму, отмеряемому неутомимыми колотушками первых в Испании доменных печей непрерывной разливки. Сегодня его здесь нет. Нет, потому что все здесь замерло, будто остолбенело, застыло, погруженное в тишину, лишь изредка нарушаемую случайными голосами. Совсем недавно здесь произошли первые крупные беспорядки, и после всего этого шума и гвалта даже птицы, кажется, улетели. Все погрузилось в тишину, наполненную чуть слышным шорохом ветра в листве и далекими голосами, уносимыми ветром, все тем же ветром.
Ничто и никогда не может отвлечь Антонио Ибаньеса от его главного занятия, никогда, кроме сегодняшнего дня, ибо сегодня в Саргаделосе не работают. Народный бунт парализовал завод и все литейные работы в окрестностях Серво. Это первый революционный мятеж в испанской промышленности. Поэтому сегодняшним утром в начале мая 1798 года Антонио Раймундо нет в Саргаделосе. Он бежал оттуда последним апрельским днем, бежал ко всем чертям, подгоняемый проклятиями пяти тысяч жителей области, восставших против него. Пять тысяч жителей - это много, особенно когда они не помнят себя от ярости, подстрекаемые церковниками и идальго; первые действовали во имя Бога, последние - во имя старых, обветшалых истин. И теми и другими двигало их собственное бессилие перед произволом этого просвещенного деспота. Они по горло сыты высокомерием и суровостью хозяина литейного завода, его всемогуществом и жестокостью. Поэтому сейчас, когда все полагают, что он в Саргаделосе и пытается снова запустить производство, он, полновластный хозяин всего этого, укрылся где-то, предаваясь воспоминаниям, которые вряд ли кто-то сочтет единственным достойным занятием для его мощного разума. Он не в Саргаделосе, не в своем дворце, и он вовсе не размышляет, как легко можно было бы предположить, о причинах бунта и о том, кто мог его спровоцировать: ведь он справедливо считает, что ему это известно. Нет. Он пытается понять самого себя. Он знает, кто все это подстроил, и, хотя зачинщики бунта не названы, он мог бы узнать их имена, стоит ему только захотеть: такова его власть, так всеобъемлюще его знание людей. Гораздо сложнее ему познать себя самого, свою истинную сущность. И вполне возможно, это ему так никогда и не удастся.
Антонио Раймундо Ибаньес, известный многим под именем Антонио Раймундо Ибаньес Гастон де Исаба Льяно-и-Вальдес вопреки его настойчивому стремлению быть просто Ибаньесом, всего лишь Ибаньесом, даже не Ибаньесом Альваресом, что соответствовало бы традиции Оскоса, согласно которой дочери сохраняют фамилию матери и передают ее своим детям; так вот, Антонио Раймундо Ибаньес находится сейчас в родительском доме в Феррейреле, в округе Санталья-де-Оскос, и разглядывает свой собственный портрет. Можно даже сказать, он полностью погрузился в созерцание своего самого правдивого изображения, воспользовавшись солнечным светом, проникающим сквозь узкое окно спальни. Он пытается заглянуть внутрь самого себя, предается воспоминаниям и разглядывает портрет. Время от времени он позволяет своему разуму немного отдохнуть и отдается на волю чувств. Потом вдруг с удивлением обнаруживает, что размышляет над тем, как обернуть разразившуюся катастрофу в свою пользу. И тогда он снова возвращается к воспоминаниям.
Дом пропах сыростью. Антонио стоит у окна и созерцает одно из чудес, коих добилась кисть мастера, решившегося на анатомирование, на вскрытие души того, кто осмелился ему позировать. Антонио Ибаньес изучает свой собственный портрет. Впервые за долгие годы это единственное его занятие, ибо он тоже решил остановиться. Портрет написал Франсиско Хосе Гойя-и-Лусьентес, и Антонио Ибаньес взял картину с собой, когда бежал из своего дворца в Саргаделосе. Неизвестно, прибыл ли портрет на крупе осла или в запряженном лошадьми дилижансе, или же его принесли сюда четверо мужчин, вызвавшихся нести его по двое, сменяясь каждый час. Несомненно то, что он привез его сюда, движимый неким горячим желанием, в котором он вполне готов был признаться, если бы кто-нибудь его об этом спросил. Но никто ни о чем у него не спрашивает, потому что Антонио Ибаньес пребывает в полном одиночестве. Скрывается в одиночестве. Он бежал, чтобы его не убили.
Он привез с собой портрет, дабы попытаться найти самого себя, разыскать себя в непонятно каким образом запечатленной в нем бездне. Он привез портрет, а там, среди взбунтовавшейся людской стихии, оставил Шосефу Лопес де Асеведо-и-Прада, свою молчаливую супругу, в целомудренном браке с которой он прожил почти двадцать четыре года. Он оставил ее с детьми, почти всеми, которых она ему подарила, - всего их было десять, но в живых осталось девять. Он бросил их, поняв, что людям нужен был лишь он. Они пришли только за ним, Антонио Ибаньесом, хозяином Саргаделоса, чтобы убить его. Дети, кроме совсем взрослых, теперь уже должны быть на пути к надежному убежищу, под защитой верных ему людей, рядом с той, что даровала им жизнь. Антонио же бежал раньше всех и унес с собой картину, только картину, дабы разглядеть в ней себя и вопросить самого же себя о причинах восстания.
Солнечный свет в Санталье совсем не такой, как в Серво, и ветер другой, хотя одно место расположено всего в нескольких лигах от другого. Свет здесь прозрачнее, а ветерок слабее, будто он с трудом проникает в низменные долины Оскоса, попадая туда обычно с севера. Известно, что ветер перемещает свет и изменяет его, и свет совсем иной, если ветер дует с юга, нежели когда он прилетает оттуда, где встает солнце. И так бывает всегда, откуда бы ни дул ветер, каким бы ни было его направление из тех тридцати двух, что указаны на Розе Ветров для четырех сторон света. При этом северном свете, в тиши безветренного утра, Антонио Ибаньес, только что прибывший в дом, где родился, разглядывает свой портрет, и, хотя он видит в нем тот же образ, что отражают зеркала, он так и не может разглядеть то выражение лица, в котором его так часто обвиняют. Нет, он не обнаруживает ни взгляда, внушающего ужас, ни застывшей в уголках полных губ презрительной гримасы, отталкивающей от него людей; ему не удается разглядеть надменное, оскорбительно высокомерное выражение лица, что так часто приписывают ему окружающие. Он не видит в себе ничего отталкивающего. Более того, его внешность кажется ему исполненной сдержанного изящества, и весь облик ему приятен. И все же эта гримаса и надменное выражение лица существуют, они где-то там, в глубине, сокрытые от его взгляда, но, кажется, они действительно есть.
С тех пор как он стал что-то собой представлять, рядом всегда оказывался кто-нибудь, кто готов был напомнить ему о существовании этого выражения; когда-то это была его покойная мать, потом жена. При этом они так никогда и не узнали, сослужили ли хоть какую-то службу их усилия или только вызвали в нем антипатию. И помогли ли они ему сделаться лучше или, напротив, побудили его продолжать враждовать со всем миром, и прежде всего с ними. То, что обе они всегда вменяли ему это в вину, лишь подогревало его гнев, гнев, который он все никак не желает признавать, не желает, даже догадываясь о нем, - так чужд он той самой истинной сущности, что ищет он в своем портрете, на этот раз отчаянно и, как всегда, безуспешно. Это не пустое усилие: ведь он надеется избавиться от пресловутого выражения, как только познает его и сможет подчинить себе. Оно мешает ему, и он уже устал выслушивать, что оно представляет собой нечто среднее между неприязнью и жестокостью, между высокомерием и чванством. Гримаса, отдаляющая от него людей, которые отшатываются в страхе.
Занятый поисками собственного "я", он громко разговаривает сам с собой в одиночестве дома, где никто не может его услышать. Ему также известно - об этом ему говорили с детства, - что в его голосе есть излишняя гортанность, что тоже не идет на пользу его облику. Вся его сила, если не очарование, заключена в уме. Это самое мощное оружие, настолько мощное, что наделяет его силой, поистине внушающей страх. Но, несмотря на весь свой ум, Антонио Ибаньесу никак не приходит в голову, что зло может быть заключено в его поведении, в тех движениях, что душа неведомым образом сообщает всем частям тела, заставляя человека двигаться так, а не иначе, чтобы он выглядел стройным и даже хрупким, будучи толстым и вялым; умным, будучи туповатым; коварным, будучи благородным; или же наоборот, ибо существуют несовместимые чувства, которые проявляются в нас таким противоречивым способом. Речь идет о чувствах, внушенных нам воспитанием, что заставляют нас предстать в определенном образе в то время, когда мы хотим выглядеть совсем иначе, и нам неведомы ни истинные мотивы, ни те пружины, что вдруг выстреливает душа. Подчас это всего лишь слова, рассыпанные наугад; то там, то тут они нажимают на пружины и тут же заставляют их разжаться, взрываясь изнутри. Наверное, можно узнать, что это за слова, но где они, эти пружины? Антонио Ибаньес созерцает свой портрет и ничего не видит. Он видит лишь хорошее. Он себе нравится.
Возможно, это вовсе не лучший способ познать самого себя - разглядывать портрет, являющий собой точную копию образа, что отражают зеркала. И все-таки ведь вполне может быть, что мы таковы, какими нас видят, и что Гойя был одним из немногих, кому удалось изобразить людей такими, какими их все хотели видеть, - иными словами, такими, каковы они есть… хотя они могли быть и совсем другими. Догадываясь об этом, Ибаньес привез с собой портрет, дабы попытаться выяснить, каким его видят остальные, и действовать затем в соответствии с этим. Сейчас он вновь разглядывает себя.
Его ладная фигура с выпяченной грудью, вызывающе приподнятыми плечами выражает нечто такое, что ему весьма приятно. Ему кажется естественным, что именно так он идет по жизни, выпятив грудь, всегда готовый бросить вызов судьбе, которая у него такая извилистая, что он, возможно, и сам об этом не догадывается, хотя иногда и пытается ее выпрямить. Вот и теперь он знает, что этот портрет хранит тайну его жизни, и он пытается разглядеть ее. Но пока то, что раздражает остальных, вполне удовлетворяет его. А то, что он ищет, так и остается тайной. Ему никогда не удастся раскрыть ее.
Заказывая портрет Гойе, он не оставил ничего на волю случая. Ему недешево обошлось требование, чтобы художник изобразил его в несколько напряженной позе, опирающимся рукой о кипу бумаг, дабы о нем говорили как о просвещенном человеке. Другое пожелание - чтобы его запечатлели в военном мундире комиссара морского флота, дабы все, кто будет созерцать портрет, понимали, что речь идет о военном, окруженном ореолом власти в полном соответствии с нашивками на обшлаге, то есть власти немалой, - это значительно подняло цену, поскольку мундир и нашивки увеличили стоимость в три раза. Медаль на левом лацкане, свидетельствующая о принадлежности к ордену Карла III и близости к монарху; золотое шитье, указывающее на преуспевание; кисть его руки, сильная и пухлая, удвоившая стоимость портрета, - все направлено на то, чтобы дать верное представление о том, кто он таков, владелец Саргаделоса, хозяин мира. Ему стоило долгого времени и споров, денег и снова времени, чтобы договориться обо всем этом с Гойей. Но зато вот он каков: гордый вид, твердый взгляд, могущественная рука, схватившая время, которое творит Историю. Таков он. Он узнает себя, и он себе нравится. Как же он может не нравиться людям?
Ибаньесу неведомо, что по прошествии совсем немногих лет после его смерти его собственные внуки, восстав против жесткого взгляда, преследующего их с полотна, того самого взгляда, что Гойя запечатлел, заглянув глубоко в душу, однажды проколют ему глаза шилом, вдруг возмутившись, устав, бесконечно устав от этого пугающего взгляда и стремясь таким образом уничтожить его навсегда. Они сделают это во дворце Саргаделоса задолго до того, как картина Гойи отправится в Балтимор, увозя с собой новый взгляд. Его маркиз никогда не признал бы своим; ибо взгляд этих новых глаз - блеклый и безвольный, даже, можно сказать, грустный, не имеющий ничего общего с тем, каков он сейчас, в самом начале мятежа, поднятого всего несколько дней назад: необыкновенно твердый, холодный, умный взгляд, способный пронзить сознание.
Но Антонио Ибаньес ничего этого не знает, как не знает он ничего плохого и о своем взгляде; он ему нравится. А если бы знал, то смог бы понять, почему его рука, слегка затушеванная игрой света и тени, маскирующей объемистый живот, чтобы зритель не догадался о несдержанности в еде, - эта рука в свою очередь скрывает большой, указательный и средний пальцы, которые нервно и неустанно трутся друг о друга, так что даже ногти потрескивают, отражая неукротимое напряжение, терзающее душу Ибаньеса. Напряжение в портрете таким образом несколько смягчено, поскольку Гойя решил сконцентрировать его во взгляде, зная, что так оно ни за что не останется незамеченным. В портрете Ибаньеса всегда, вплоть до той минуты, как внуки проткнут ему глаза, будет чувствоваться это напряжение, которое теперь утрачено. Однако то, что Антонио Ибаньес видит в своем взгляде этим прекрасным утром в Оскосе, - это решительность воли, неукротимая сила, с детства даровавшая ему твердость в борьбе с судьбой.
Ибаньес согласился с назначенной за картину ценой после бесконечных обсуждений и дополнений, соглашений и пересоглашений, которыми были отмечены трудные переговоры, заранее зная, что забудет выплатить полную сумму, но не подозревая о том, что Гойя, также заранее мстя ему, откажется поставить на картине свою подпись. Сейчас, с улыбкой вспоминая об этом, уверенный, что никто никогда не усомнится в авторстве, Антонио Раймундо Ибаньес отрывается от созерцания себя самого, чтобы выглянуть в окно верхнего этажа дома, где он появился на свет.
2
Весна в разгаре. Хотя солнце, дарящее свой свет, здесь то же, что и в Саргаделосе, эта весна совсем другая. Здешнее солнце теплее, с самого раннего утра оно медленно согревает все вокруг, пусть Антонио Ибаньес и не замечает этого, погруженный лишь в свои воспоминания. Солнце же, которое освещало кошмарный бунт, светило ослепительным светом, совсем не таким, гораздо более холодным, хотя это нисколько не волновало человека, спасавшегося бегством от народного мятежа. Саргаделос расположен западнее, в нескольких лигах от дороги, и свет там сегодня еще более грустный, чем в тот день. Здесь свет гораздо ласковее. Каштаны придают окрестностям особую прелесть, будто смягчают все вокруг, и даже скалы, обозначившиеся в горах словно старые рубцы, не только не нарушают прелести свежей листвы, но даже подчеркивают и усиливают ее. Некоторые из скал, например Баррейрас, сверкают в зеленом море заливных лугов, спускающихся к реке. И все это располагает к безмятежному состоянию духа и, как следствие, к спокойной неспешности в делах. А потому характер жителей Оскоса в основном безмятежен, подобно зеленому морю лугов и каштанов, и столь же тверд, как море горных вершин и скал.
Из дома, где нашел убежище Антонио Ибаньес, можно созерцать луга, скалы и горные цепи, а также любоваться светом, что приносит северный ветер, и влагой и холодом, что приносит лишь ветер с юга. Дом расположен так, что из него можно созерцать что угодно. Это не очень большой дом, но он расширен и обновлен, и еще сейчас легко разглядеть все недавние дополнения, стык старого с новым. Дом был реставрирован и улучшен около двадцати четырех лет тому назад, когда Ибаньес женился и сделал свои первые большие деньги, тогда он расширил дом боковыми пристройками в надежде в какой-то степени избавить и дом, и себя, и своего отца от того налета излишней скромности, который дотоле был им присущ. Но это не помогло, дом по-прежнему казался весьма скромным, а отец слишком давно привык к скудной жизни, ставшей для него уже своего рода необходимостью и нормой, и перестройка не придала зданию величия.
Дом красивый, но скромный. Если смотреть на его фасад, стоя спиной к долине, что открывается за деревом, приносящим необыкновенно сочные красные яблоки, и спиной же к горе Рекосто, замыкающей долину с юго-запада, то легко можно разглядеть, где размещаются все подсобные помещения. На нижнем этаже, слева, находится курятник. Это сразу становится понятно, лишь только видишь специальную лесенку для кур, несколько ступенек, полого поднимающихся почти от самого водоема прачечной. Таковы почти все постройки на земле Оскоса, расположенной то ли на западе Астурии, то ли на востоке Галисии, никто толком не знает; ибо и тот и другой край кормят ее, и тому и другому она обязана. Посредине находится коровник. Справа козий хлев. Курятник и козий хлев - это уже новые пристройки, над ними - деревянные галереи с двумя балконами, с которых открывается замечательный вид на долину, особенно ближе к вечеру, когда соловьи внизу, у реки, начинают выводить свои трели.
Из глубины долины доносится легкое журчание воды в реке, которую называют Агоейра, а также Сакро; шум воды исчезает, как только она минует водяную мельницу, откуда уже по трубам течет к кузнечному прессу. А ранним утром тот, чей дух расположен к этому, может услышать мерные удары молота. Ибаньес слушал их с детства, день за днем молот укрощал железо. И сейчас он тоже его слышит. В долине есть и другие кузнечные молоты, и в соседних долинах тоже; их столько, что дети пытаются различать на спор по разному тону звука. Мальчишеские игры. Долгими летними вечерами, ближе к закату, те же мальчишки пытаются различить по скрипу запряженные коровами арбы, иногда с дополнительной парой. Склоны здесь круты, дороги трудны и безжалостны.
С самого детства все жители Оскоса учатся различать кузнечные молоты по их стуку, такому разному: он зависит от воды и силы ее потока; одновременно они учатся различать колокола по их звучанию: по тому, как ударяет язык колокола, по той особой радости перезвона, что свойственна каждому звонарю; и еще распознавать повозки по жалобному стону их осей, этим долгим стенаниям, подобно рыданию пронзающим воздух. Ибаньес тоже выучил эти кажущиеся вечными мелодии, и теперь, в разгар утра, он внимательно вслушивается, не зазвучат ли они, он хочет, чтобы они зазвучали и чтобы сердце его наполнилось музыкой.