Если мы обратимся к правой стороне дома, то непременно заметим возвышение под навесом, где расположена кузница Антонио прекрасно это знает, но он пока не хочет покидать место своего заточения. Он приехал совсем недавно, на рассвете, и предпочитает оставаться здесь, далекий от всего, что не составляет сути воспоминаний о днях, теперь уже таких далеких. Он знает, что, для того чтобы попасть в кузницу, он должен будет пройти через пристройку 1774 года, сооруженную писарем Ибаньесом, о чем свидетельствует надпись наверху одного из окон. Деньги принадлежали сыну, но ведь никто не собирается лишать славы отца. Прямо напротив входа круглый горн, который благодаря предпринятой перестройке оказался в жилом помещении, как раз рядом с дверью в комнату, некогда бывшую главной. Если оттуда пройти по коридору, вскоре увидишь еще одну дверь; распахнув ее, окажешься перед домом Шосефа Ломбардеро, двоюродного брата Антонио; несколько лет спустя он умрет холостым, оставив дом в наследство Антонио Раймундо.
Беглец мысленно, словно упражняя память, обходит все помещения. Сколько лет он уже не ступал по дому, в котором родился? В фасадной части здания, именно там, где он находится сейчас, Антонио впервые увидел свет; далее, справа, - комната, которую называют соломенной, а слева - наружная. Эти две комнаты - результат расширения дома, о котором уже шла речь.
Антонио Ибаньес выглядывает в окно и обозревает все, что только может охватить его взор: выложенное плиткой гумно, где молотят пшеницу, яблоня, что дает сочные красные яблоки; внизу - река Сакро. Не двигаясь с места, Антонио различает слева Старый луг; еще дом Сангуньедо; а там, вдали, - каштановую рощу у подножия горы Навальо Рубио; и, глядя на все это, он вспоминает названия, которых никогда не забывал: Большое поле, на котором сеяли рожь; Береговое поле, где возделывали пшеницу; Поле за ключом, где попеременно сажали кукурузу и картофель, а также брюкву; и еще он вспоминает Луг на току и Новый выгон, куда он столько раз водил коров. Он сторожил их, отчаянно ругаясь, когда приходилось прервать чтение книги, которую, сгорая от нетерпения, он клал на какой-нибудь сухой камень.
Антонио Ибаньес оборачивается, и его взгляд вновь падает на портрет, который в этот утренний час будто наполняет главное помещение дома особым светом. Но на этот раз он не предается созерцанию, а, напротив, возвращается взором к пейзажу. Он знает, что слева расположена Кинта, маленькая площадь, где возле амбара обычно восседали главы семейств четырех домов этого местечка. Один из них - его отец, писарь Себастьян Ибаньес, обедневший идальго. В камне вырублены четыре сиденья, по одному на каждый дом. Любой человек может занять там место, даже если он не имеет на него прав, при условии, что, когда придет владелец, нужно тут же встать и уступить незаконно присвоенное сиденье. Так поступают мужчины из всех четырех домов; например, хозяин дома Пенафонте, скотовод и кузнец, как все в его в роду; впрочем, как и в домах Манильо и Брихиды. Все они скотоводы и кузнецы, за исключением его отца, писаря, обедневшего идальго, женившегося на девушке из богатого дома Ломбардеро; они были такими богатыми, что дали кров и работу ему, внуку старшего судьи княжества, женившегося в свое время на бедной девушке, чем его попрекали потом всю жизнь.
Антонио Ибаньес вспоминает об этом и понимает, почему в отличие от других детей ни разу не сел на скамью, которая ему не принадлежала. Он не желал, чтобы кто-то мог указать ему на его место, как указывали его отцу, этому доброму человеку, читавшему книги и возвращавшемуся зимой в свой дом промокшим до нитки. Антонио предпочитал сам ставить на место других. И так и было до сегодняшнего дня, пока не нашелся наконец некто, кто поставил его на место, на то самое место, где он когда-то родился, быть может, чтобы напомнить ему о чем-то уже давно забытом.
Антонио Ибаньес, молчаливый человек с непроницаемым, твердым взглядом, никогда не хотел, чтобы кто-нибудь что-либо ему диктовал. Достаточно, что все это уже говорили его отцу, отравляя жизнь, которую тот посвящал книгам и созерцанию мира; отец был неисправимым мечтателем, милое, родное существо, при чьем участии в свое время наш герой появился на свет; дорогой старик, внук важного деда, вечно живший иллюзиями, так прочно связанными с утраченными реалиями. В одиночестве дома Феррейрелы Антонио Ибаньес клянется себе, что больше никто и никогда не посмеет поставить его на место.
- Дон Антонио, пора завтракать!
Кто-то осмелился постучать внизу в дверь хлева, прервав поток воспоминаний и планов мести, которые с прохладцей, без особого энтузиазма уже начинал составлять Ибаньес. Он повышает голос и говорит:
- Молчать!
И снова кажется, будто и не нарушалась вся тишина мира.
Во всех домах теперь есть кузницы, во всех четырех. Забыв уже о голосе, прервавшем нить его воспоминаний, Ибаньес мысленно обходит их при свете своей памяти. Он приехал, когда едва светало, и ни на что даже не взглянул, разве что на дверь дома, ставшего теперь его берлогой. Он знает, что в его доме вплоть до перестройки не было ни единого железного гвоздя даже в стропилах крыши. Несмотря на собственную наковальню и несколько кузниц поблизости, несмотря на удары молота, наполнявшие мерными ударами его детство, балки в его доме были сделаны из древесины ольхи или дуба и скреплены маленькими деревянными клинышками. Вспомнив об этом, он вновь поворачивается к картине и изучает свой собственный взгляд, такой значительный и такой твердый, но теперь он делает это, чтобы почерпнуть в нем силы. Он, сын писаря, погруженный в себя, мысленно обходящий покои родного дома - в поисках тени отца, а может быть, матери или даже своей собственной, которая, вне всякого сомнения, бродит по ним, - так вот, он заполнил гвоздями все корабли королевства, отлил из железа стволы их пушек, снабдил котлами очаги всей страны. Он вспоминает об этом, и ему кажется, будто он видит тень своего отца, - кто знает, может быть, тот читает свои латинские книги или вспоминает пирушки в Овьедо с падре Фейхоо, что родом из Альяриса; а возможно, пытается удрать от нескончаемых жалоб. Его вечно недовольная и страдающая супруга напоминает ему о нужде, в которой они могли бы жить, если бы не ее семья, а он все читает или предается мечтам; а их сын наблюдает за всем этим, пребывая в странном безмолвии.
Антонио Ибаньес вспоминает, как ребенком темными долгими ночами он нередко искал защиты у отца, у его спасительной тени. Особенно когда он слышал вой волков или знал, что медведи бродят совсем рядом с домом в поисках меда из ближайших ульев. Тогда он приходил на родительское ложе и искал спасения в тепле отцовского тела. Там, снаружи, бродили звери - рысь, лиса и куницы, норки, ласки с ядовитыми зубами; но самыми страшными были волки, конечно волки. Они завораживали тебя взглядом. Они бежали за тобой, без устали преследуя, крались где-то совсем рядом, выслеживая из кустов, из зарослей жимолости и дрока, прячась за камнями у горной тропы. Иногда, когда он шел в Санталью, местечко, где отец служил писарем, то был уверен, что волк пробирается следом за ним. Он чувствовал это всей кожей, но всегда преодолевал страх и добирался до школы, желая быть первым во всем: он всегда был одержим этой идеей.
В другой раз это был ревевший в горах медведь, и Антонио воображал, как какой-нибудь парень набрасывает тряпку на глаза этого огромного чудовища, чтобы, воспользовавшись мгновением слепоты, вонзить кинжал ему в грудь, в самое сердце. И в этот решающий момент он видел, как сам обращает в бегство волка или пронзает грудь медведя, становясь героем в глазах соседей. Это были детские фантазии. Но больше всего на свете он любил слушать токование тетерева, истинного господина на току, кричавшего о своей любви на все четыре стороны Розы Ветров; его крылья с громким треском вспарывали воздух в неспешном, но мощном и долгом полете. Он пересекал всю широту дубрав, вытянув длинную, как у селезня, шею, перелетая с одного склона горы на другой, с места обычного обитания на ток, туда, где год за годом он испускал свой любовный клич, грустную песнь, что вела его к гибели: он приходил в такое исступление, что охотники, воспользовавшись этим, выстрелом убивали его, - вот к каким бедам приводит любовь, этот взмах крыльев.
Антонио Ибаньес часто приходил слушать пение тетеревов и смотреть на танцы, знаменовавшие триумф любви. Он вставал рано утром, в тишине, что всегда была так мила его сердцу, и бежал прямо к месту токования. Он шел один, как привык это делать с самого детства. Он прятался в местах, знакомых по прежним годам, и ждал, пока не появятся тетерева; они прилетали стайками по четыре или больше со своих обиталищ в соседних горах, где каждый из них существовал отдельно, подобно отшельнику, удалившемуся от мира с его обманом и ложью, живя привольно, но вместе с тем настороженно, будто боясь, что кто-нибудь застигнет их за самым сокровенным. Тогда они теряли свое обычное достоинство и проявляли безобразную нервозность, предвестницу ярости, охватывавшую их, когда им казалось, что их подкараулили и выследили. Но когда в их переливчатой груди вспыхивала любовь, они действительно теряли всякую сдержанность. Тогда-то они и летели к месту токования. С первыми лучами утреннего солнца, оставив всяческое жеманство, тетерева принимались токовать. Они поднимали хвосты вертикально, а края опущенных крыльев касались земли. Подготовившись таким образом, они начинали призывать самок. Они пели.
О, как поражало это пение маленького Антонио Раймундо! Последовательность двойных сухих щелчков - при первом они открывали клюв, а при втором закрывали, а их зоб то раздувался, то сжимался, будто они страдали икотой, - постепенно все убыстрялась, пока уже почти на грани пароксизма она вдруг не прерывалась совершенно неожиданным образом еще одним сухим щелчком, напоминающим звук, что издает пробка, вылетая из бутылки с игристым вином. Тогда-то и начиналась финальная часть песни, резкий, пронзительный крик, застывший на одной ноте, похожий на звук, возникающий при заточке косы; он длился четыре или пять секунд, пока не затухал, сойдя вдруг на нет. И так несколько раз, пока наконец через двадцать или тридцать минут не начинали слетаться самки, садясь на самые верхние ветви густых и еще безмолвных в ранний час крон деревьев, словно весь остальной мир решил отдать дань уважения этой весенней любви. Итак, прилетали тетерки и забирались на самые вершины дубов, чтобы затем постепенно, с ветки на ветку, спускаться вниз, возбуждая желание в самцах: ведь самки всегда нисходят до прозаических влечений самцов, охваченных любовью, дабы последние, о, простодушные, осмелились взлететь на нижние ветви, с которых они вновь спустятся на землю, продолжив свой вдохновенный танец, испуская время от времени нечто похожее на гортанные крики, и неизвестно, что это - зов любви или одиночества. Они проделывают все это, прежде чем вновь подняться, дабы спариться с самкой, которая сочла возможным не отвергать самца и приняла его в свое лоно. По завершении совокупления, когда солнце уже стоит высоко, настолько, что его лучи оскверняют место токования, лесные тетерева покидают ток, а некоторые старые самцы, лесные петухи, которых не удостоили вниманием, продолжают петь, все тише и тише, пока наконец с наступлением полудня, умолкшие и удрученные бесполезными усилиями, не возвращаются в свои горы, охваченные печальной меланхолией неудовлетворенной любви.
3
Антонио Ибаньесу не удалось призвать тень своего отца, бедного писаря. Он лишь неясно различил ее где-то вдали, но потом она затерялась в ворохе воспоминаний, которыми жизнь только что одарила его, пусть он и не ценит этого, ибо не хочет, чтобы его сердце смягчилось. Поэтому он решает отыскать тень Марии Антонии Каетаны Альварес Кастрильон, отпрыска богатых домов Ломбардеро, Мон и Вальедор, особенно первого, того, что является для него точкой отсчета и побудительным стимулом, а также радостью и гнездом. Тень Антонии, маленькой энергичной женщины, которая никогда не делала то, что делали все ее соседки, никогда не садилась на одну из четырех скамеек, вытесанных из камня, на маленькой площади Кинта жарким августовским днем: она оставила за собой право на подобные вторжения лишь в собственном доме, как нечто сугубо личное, не предназначенное для дерзкого взора посторонних людей, и только Антонио, маленький Антонио, знал о них.
О, тень его матери, маленькая и ускользающая! Любил ли он ее так же сильно, как отца? Вполне возможно, что нет. Теперь он хочет узнать это наверняка. Поэтому он ищет ее, он знает, что она тоже должна бродить по небольшим помещениям дома, стараясь не попасть под жесткий взгляд сына. Должно быть, она бродит, как это было при жизни, рядом с тенью Себастьяна Ибаньеса, чтобы снова напоминать ему с упорством, достойным любого из многочисленных молотов, наполняющих смыслом свежий утренний воздух, что много у него знатности и благородства, много грамотности и учености, большая родословная и много книг, но что, если бы не она и ее семья, интересно, как бы они выкручивались, чтобы иметь крышу над головой и возделывать земли, что дают им хлеб и пастбище.
Антонио Ибаньес слышит, или ему кажется, что он слышит, эхо голосов, звучавших некогда в воздухе Феррейрелы. Если бы не она и ее семья, вновь настаивает мать, теперешний писарь Себастьян Ибаньес, весьма благородного происхождения, очень начитанный и образованный - кто же с этим спорит? - но при этом бедный и даже близко не имеющий годового дохода в сто пятьдесят дукатов, который был у деда, старшего окружного судьи дона Хуана Ибаньеса-и-Гастон де Исаба, так вот, бродил бы он сейчас по ярмаркам - двадцать пятого ноября в Луарке, а немного ранее в Шере, в Тинео, - обговаривая с деревенскими жителями с равнин или из каких-то других мест, откуда приходят они на эти особенные, довольно любопытные ярмарки, чтобы нанять учителей, условия, на которых будут оплачиваться его услуги школьного учителя. Если бы не она, которая так его любит, но и терзает не меньше, он бы работал за кров и хлеб, каждую неделю по очереди в новом крестьянском доме, получая крохотный заработок, едва достигающий четырехсот реалов.
Антонио вслушивается в эхо материнского голоса и видит тень отца, терпеливо день за днем выслушивающего эту напутственную речь перед тем, как отправиться в Санталью по горной тропе, по которой сын отправится в свою первую школу. Дон Себастьян проходит эту тропу, чтобы попасть в муниципалитет Сантальи-де-Оскос и приступить к своим обязанностям писаря, преследуемый непрестанными жалобами своей супруги, столь же влюбленной, сколь и неумолимой. Антонио неприятно воспоминание о матери. Ее голос, подобно стуку молота, бессердечный и презрительный, больно бьет по отцу.
Оскос и его поселки, Санталья, Сан-Мартин и Виланова, полны обедневших идальго. В Санталье из трехсот населяющих ее жителей лишь девять имеют плебейское происхождение. Антонио Ибаньес помнит, что, когда он был еще мальчиком, только девятерых жителей Оскоса можно было заставить построить эшафот для казни преступника. Идальго не мог быть подвергнут такому ужасному оскорблению, он не мог быть занят на презренной работе по строительству лобного места, его защищал закон. Тогда Антонио решил, что лучше возвести виселицу, но иметь чем набить желудок, нежели благородно влачить нищенское существование. Закон тоже мог быть изменен в чью-либо пользу, и можно было прекрасно зарабатывать на хлеб, извлекая пользу из королевского прагматизма Карла III, который не так давно отменил законно признанное бесчестие труда, все еще живущее в сердцах многих, сделавших из Астурии и Галисии настоящий рай Испанского королевства. Антонио тогда не знал, что в тот день он начал строить свой собственный эшафот, - иными словами, создавать себя самого, свое нетленное "я", просвещенного человека, не любящего теорий, предпочитающего действие и богатство. Но он был еще ребенком. Ребенком, беспомощно взирающим на полную беззащитность своего отца среди погрязших в долгах аристократов или бедных идальго, гнувших спину на полевых работах или занимавшихся рыболовством в низовье реки или же еще дальше, в море, в открытом море, - промыслом макрели или сардин, анчоусов, кита или трески на отмелях Террановы. Но его отец этим не занимался, его отец был человеком, полностью отдавшим себя книгам, любителем знаний и возникающего из них света. А сам Антонио страдал от вечного напоминания о крахе своего отца, которому не дано было даже найти убежища лугов на закате августовского дня, чтобы погрузиться в себя, пока пасутся коровы, и читать книги, спрятанные от холодного, пристального взгляда Антонии Каетаны. Это ему, Антонио, его сыну, поручалось пасти коров. И это он читал книги, что уже тогда давал ему его любимый двоюродный брат Шосеф Антонио Ломбардеро.
Аромат имен проник сквозь маленькое окно комнаты, заполнив собой печальный день великого промышленника, против которого поднял мятеж целый мир людей, разрушая все на своем пути. Тепло хлева, горячий запах навоза, мягкого скотного ложа прилипли к телу, чтобы окончательно разбередить его память. Ему было поручено пасти коров: Безрожку, у которой не было одного рога, Серушку, серо-бурой масти, Баранку, с круто загнутыми внутрь рогами, Краснушку, ярко-рыжего цвета, Буравку, у которой один рог смотрел вверх, а другой вниз; Буренку, Пеструшку, Красавку, Крапинку, а также Белянку и еще Чернушку, Желтушку, Шельму и Наваррку. Все они давали молоко и возили телегу, а время от времени приносили телят, получавших клички, которые Антонио начал перебирать в памяти, словно зерна ностальгических четок, звенья цепи, навсегда сделавшей его пленником детства. О, это семейное хозяйство, как не похоже оно на его теперешнее, совсем недавно разгромленное!
Верхний источник, расположенный в полутора сотнях метров от дома, снабжал жилище водой; к нему можно было пройти по проселочной дороге. Там можно было встретить других мальчишек из окрестностей, которые всегда смотрели на него выжидательно: его отец был идальго, что, впрочем, никого не удивляло; еще он когда-то учился, что также не было чем-то из ряда вон выходящим, ибо читать и писать во второй половине того века умели практически все обитатели Оскоса; но его отец был штатным писарем в Санталье, чем-то вроде секретаря муниципалитета, наделенного к тому же функциями нотариуса и исполнителя судебной власти, он некогда дружил с монахом-бенедиктинцем, прославившим Овьедо, да плюс к этому продолжал штурмовать высоты книжных знаний и имел вид настоящего сеньора, каковым он уже, по существу, не являлся; а их отцы, тоже идальго, трудились в кузнице, возделывали землю или занимались хозяйством, деля работу с женами. Отец же Антонио этого не делал; он предпочитал взвалить это на плечи Антонии Каетаны.
- Дон Антонио, уже давно пора обедать! - вновь напомнили ему со двора. Сколько же времени провел он здесь, взаперти? Он даже не пошевелился и продолжал сидеть, как прежде.