Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса - Альфредо Конде 7 стр.


- Нечего тебе их путать, это я и без тебя делаю; и не беспокойся, все мы между собой как бы братья, и при этом со стольких сторон, что в мире вряд ли найдутся люди, связанные такими крепкими родственными связями, как мы; но лучше оставь меня в покое, мне эти сложности ни к чему; делай, как я: провозгласи себя всеобщим родственником, обожай их всех, и точка.

Шосеф произнес свою речь быстро, без запинки, повернувшись лицом к Антонио и взглядом предупреждая его, что вот сейчас наступит ему на ногу, как это сделал бы его отец. Но Антонио, догадавшись о такой возможности, быстро пошел вперед, не дав брату осуществить свои намерения. Восстанавливать в памяти родственные связи и отношения, генеалогическое древо племени и его ответвления, - это одно из любимых занятий членов эндогамных семей. Антонио давно уже не предавался этому занятию. Теперь, когда он вновь обретает прежнюю привычку, он чувствует, будто в мире все снова встает на свои места. Увлекшись этой своеобразной игрой в слова, позволяющей таким простым и одновременно сложным способом установить связь с прославленными представителями рода, совершенно забыв, что ныне самым выдающимся его членом является он сам, он постепенно вновь, как некогда в детстве, обретает самоуважение. Тогда он стремился почувствовать свою близость к тем, кто считался самым богатым или самым образованным, самым благородным и трудолюбивым, и это служило ему стимулом на протяжении всего детства и юности. Теперь же он хочет стать полноправным членом группы, ощутить ее поддержку. Именно поэтому, соотнося себя с ними, даже просто говоря о них уверенно и убежденно, он чувствует себя под защитой Ломбардеро. Он узнает в этом свое прежнее страстное желание, свойственное бедному родственнику, мечтающему о том, чтобы уподобиться тем из его клана, кто более других достоин восхищения, и улыбается. Он знает, что достиг самого выдающегося места среди всех Ломбардеро, и теперь они должны гордиться своим родственником, будь это родство действительное или выдуманное, в стремлении оказаться поближе к нему. Его мать гордилась бы им, если бы была жива и могла разделить с Антонио уверенность, которую он испытывает теперь, ни с кем, впрочем, ею не делясь. А отец? Что сказал бы его отец? Скорее всего он бы заявил, что они только и умеют, что делать деньги, эти его родственники по линии жены, эти техники, часовщики, несомненно ученые люди и, конечно, благородные, но в меньшей степени.

- Знаешь, что читают твои родственники? - сказал ему однажды отец. - Так я тебе скажу: Хронометрический еженедельник, Сельскую гидравлику, Книгу бискайских оружейников; таковы уж они, сынок… - заключил отец, умолчав о том, что они читали также Кеведо, Греческую и римскую мифологию, Языческую республику Бертольдо, а также книгу О советах Санчо или В защиту галисийских священников; он хотел дистанцироваться от них, выявить отличия, ему было необходимо постоянно самоутверждаться вопреки своей жене, которая держалась за них, надеясь убедить Антонио принять ценности, ориентированные на трудолюбие и точность в делах, на деньги и благосостояние, то есть на все то, что упорно отторгал аристократический энциклопедизм отца. Поменьше бы Вольтера и Руссо, побольше Адама Смита, больше хронометрии, меньше книжных мечтаний, поменьше духа просвещения и благородства и чуть побольше турецкого гороха. Так говорила мать о книгах, которые он вспоминал во время службы, и таким он вспоминал своего отца, выходя с нее: постоянно боровшимся за себя, пытавшимся самоутвердиться, обвиняя других в неудачах, которые на самом деле - и он знал об этом - были его собственными.

Дух знаний, несомненно, был ему присущ в высшей степени, но отец всегда был устремлен в прошлое, никогда в будущее. Его дух мог, очевидно, обеспечить этическое благополучие, но никак не экономическое благосостояние и не отказ от старых форм жизни, что позволило бы искоренить привилегии родовых замков, терзающие остальную часть общества. Его отец был воплощением энциклопедизма, уходящего корнями в дворцовые библиотеки, а вовсе не в проектные мастерские, и он никогда не воспринимал критически те учреждения, что на протяжении многих веков порождала власть на радость Церкви и аристократам. А вот семье Ломбардеро как раз был свойствен сей критический дух.

В этом состояло противоречие времени, в которое подрастал Антонио Раймундо Ибаньес. Было ясно, что его родитель был верным примером, точным отражением пограничного состояния между двумя видами мечты, ярким воплощением некоего статичного положения между устремленностью в прошлое и взглядом в будущее; человек, пребывающий в этом состоянии, отваживается лишь на то, чтобы получать удовольствие от искусств и наук, от созерцания всей той красоты, что может подарить человеческий ум, и ни на что более. Отсюда его нерешительность и та лень, что опутывала его, парализуя волю в любом проявлении духа, если только речь не шла собственно о мечтаниях. Очевидно, именно под влиянием отца он впоследствии был так озабочен получением титулов маркиза Саргаделоса и графа Орбайсеты, обретя которые он ощутил себя его достойным сыном; и по той же причине он постарается направить поток недавнего бунта в русло, которое позволит ему добиться еще большего по сравнению с тем, что он уже имеет, дабы ощутить себя достойным сыном своей матери и точным воплощением самых безумных грез Ломбардеро.

Служба уже давно закончилась; Ибаньес думает, что только такой одинокий и печальный ребенок, каким его всегда хотели видеть родители, был в состоянии обрести столь удивительную способность мечтать, способность превратить в свои собственные мечты своих предков и в конечном итоге воплотить эти мечты в действительность. Вот она, цена честолюбивых планов: одиночество с самого раннего детства, воздействие, которое оказывает на твою душу некто взрослый, мечтающий о том, чтобы в тебе жило то, в чем ему было отказано. Антонио хочется как можно скорее вернуться в Феррейрелу, чтобы вновь углубиться в изучение своего портрета.

Священник выходит поздороваться с ними. Это не тот Алонсо Мендес де ла Гранья, что крестил его 18 октября 1749 года, у которого была сварливая экономка и который так пугал его своими проповедями; мать делала все возможное, чтобы он слушал эти проповеди с полным вниманием, отец же относился к ним с некоторой отстраненностью, даже с определенным отрицанием, во всяком случае с легким недоверием, которое он старался внушить сыну в долгих беседах под дубом. Нет, это уже другой священник, и Антонио держится с ним так, как обычно пред лицом Церкви. Нечто среднее между интеллектуальным пренебрежением и самым покорным уважением и страхом. Он не слишком религиозный человек, но испытывает страх перед Церковью и, отвергая ее, никогда не делает этого публично. Совсем напротив, он способен сам строить церкви и жертвовать весьма солидные суммы, дабы снискать симпатию клерикалов или по крайней мере смягчить их антипатию. И это хорошо известно новому священнику, искушенному в латыни и старых, как мир, уловках, он провожает их к дому Ломбардеро, куда они входят, пройдя под аркой, датируемой 1774 годом, на которой красуется образ Девы Марии; возле арки, под сенью кипариса, бьет ключом небольшой источник.

Шосеф направился в этот дом, отступив от пути, ведущего в дом Ибаньеса, и нарочно потащил туда своего родственника, памятуя об озабоченности, которую тот только что высказал по поводу генеалогического древа, и надеясь, что старые камни разом объяснят ему то, чего не в состоянии передать слова. Но пути разума неисповедимы, и Антонио приходит на ум нечто совсем иное, впрочем не менее замечательное. Рядом с источником стоит домашняя часовня, не столь величественная, чтобы назвать ее дворцовой, хотя ее стены и заключают в себе семейный пантеон, а на фасаде красуется герб с доспехами рода Ломбардеро: на серебряном поле пять зеленых котлов, окаймленных золотой полосой с восьмью красными крестами, напоминающими о благородном происхождении и об участии трех представителей рода в осаде крепости Баэсы войском Фердинанда III Святого. Напротив герба на каменной плите фигурируют чертежи и цифры, напоминающие о звездном занятии часовых дел мастеров, посвятивших себя отсчету времени. Заметив их, Антонио думает, что скорее всего это дело рук Шосефа, но воздерживается от комментариев. Ему только что пришла в голову совсем иная мысль.

- А что стало с тем маленьким святым, у которого, если отогнуть тунику, обнаруживался тугой и твердый, как железо, половой член?

Священник покашливает, будто давая понять, что вопрос не слишком подходящий, но Шосеф делает вид, что не понимает намека. Наоборот, он выпячивает грудь и заявляет, исполненный торжественности, которой, очевидно, по мнению священника, - но только не Антонио, - требует данное объяснение:

- Преподобный пригрозил мне скандалом еще до того, как умер мой отец, который, как ты знаешь, иногда помогал при абортах, будто цирюльник, хотя на самом деле вовсе им не был; и всякий раз, как он отправлялся трудиться там, где до него кто-то хорошенько порезвился, он шел пощупать этот член, с тем чтобы тот наделил его ловкостью. Вот я и убрал его.

Священник сглатывает слюну и кашляет, прежде чем ответить, как того требует сказанное, попытавшись надлежащим образом осветить ситуацию, над которой, как ему кажется, Антонио внутренне забавляется; но при этом святой отец не забывает, что перед ним владелец Саргаделоса и нужно проявлять терпимость.

- Было не совсем так, дело в том, что и девушки приходили погладить его, убежденные, что благодаря этому они получат больше любовного удовольствия; и таким образом, работы у отца этого господина становилось самым скандальным образом все больше и больше.

Ибаньесу приятно, что церковник любезен с ним, что он даже несколько побаивается, ведь это смягчает его собственную покорность и страх перед Церковью. А девушки действительно приходили погладить член у этого святого, облаченного в настоящие одежды, а не в имитацию, как у большинства изваяний святых. У него и еще у Младенца Йесуса, у которого тоже все было на месте и которого святой отец всегда заворачивал в накрахмаленные и выглаженные пеленки.

- А где он теперь?

- Мы отправили его в Рибадео, - говорит Шосеф, - и, возможно, с тех пор девушки гораздо радостнее предаются греху, очень-очень стараются, а, как ты понимаешь, в нашем возрасте их можно только благодарить за это.

Священник хохочет, а Антонио Ибаньес остается серьезным и сосредоточенным. Священник ворчлив и привередлив, он низенький и коротконогий, широкий, как корыто, но, похоже, у него благородный нрав.

- А Младенец Йесус? - спрашивает Антонио, обращаясь прямо к аббату.

- Его я держу на своем месте, поскольку он очень полезен, если у кого-то вдруг опухнет яичко, а это может случиться с каждым в любой момент, ведь реакции человеческого механизма трудно предвидеть; или если вдруг у какого-нибудь ребенка одно из яичек не опускается, - словом, на случай крайней необходимости, нельзя же этим пренебрегать, ведь не так уж много радостей дарит нам жизнь.

Со всей убежденностью отвечает приходский священник, и Антонио осознает, что хоть и существует лишь одна Римская католическая апостольская церковь, но у нее множество непохожих друг на друга служителей, и здешний отнюдь не из худших.

7

Шосеф поддакивает пресвитеру. Он может утверждать, что у его родственника все, что надо, на месте, ведь он сам убедился в этом совсем недавно. Единственное, что его сейчас беспокоит, так это крайнее добродушие преподобного, складывающиеся между ними доверительные отношения и еще то, что Антонио может выкинуть такое, чего от него меньше всего ждут, и утверждать то, чего никто и предположить не может. В своих поездках в Рибадео или Саргаделос он уже не раз слышал, как его брат в частных беседах клеймит священников, а потом публично декламирует стихи Ховельяноса, которые считал в высшей степени фальшивыми: "Я предан и покорен был высокой религии отцов, и культ святой я верно соблюдал. Я был оплотом доблести и истины. Я был бичом порока, лжи и заблуждений", - высказывая при этом свое полное одобрение, чтобы двумя часами позже подчеркнуть, что, по его, Антонио, мнению, Ховельянос хотел сказать следующее: он притворялся, говоря "я соблюдал святой культ", поскольку истина и доблесть относятся к Просвещению, а заблуждение и порок, бичом которых он был, - к суеверию, и именно они порождают произвол знати и засилье клерикалов.

Что не мешало ему тем не менее восхищаться Ховельяносом, к которому, впрочем, он никогда не был особенно близок из-за высказываний поэта против масонства, прозвучавших в его речи на открытии Астурийского королевского института; в других случаях Антонио опасался выражать свое доброе отношение к поэту или оценивать каким-то образом те или иные его поступки, поскольку считал его поведение то излишне полемичным, то чрезмерно пацифистским. Так, в те времена Ховельянос постоянно утверждал, что "целительные благодеяния мирной жизни составляют наиболее естественное и соответствующее природе человека состояние. Мир, являющийся, помимо всего прочего, Божеством, охраняющим нации, в то же время заставляет их посвящать свои силы литью снарядов для пушек, штыков для ружей и всевозможного другого вооружения", и тем самым противоречит сам себе под влиянием собственных интересов или же внешних обстоятельств.

Под воздействием такого количества столь разноречивых доводов Шосеф приходит к мысли, что его брат действительно личность выдающаяся. В одних случаях - физиократ, в других - последователь школы Адама Смита. Сотканный из противоречий, Антонио Ибаньес может, словно снаряд, взорваться в самый неожиданный момент. Иногда он приверженец всего французского, подчас непримиримый католик, но всегда в высшей степени удачливый предприниматель, и кажется, что единственное его предназначение - делать деньги и создавать богатства любым способом и в любых обстоятельствах. Шосеф вовсе не против этого, ему это даже нравится. Ему, который никогда не сможет делать деньги, никогда не испытает благоговейной страсти к ним, но и не станет критиковать того, кто это делает.

Шосеф ведет священника и брата в часовую мастерскую, где обучились ремеслу большинство мужчин из их семейства, пожалуй, один лишь Антонио проявил абсолютное отсутствие способностей к часовому делу. Шосеф сам попытался привлечь брата к этой работе. Но эти пухленькие, как будто надутые, руки были призваны пользоваться работой чужих рук, а вовсе не создавать тонкие, наделенные почти абсолютной точностью механизмы для измерения времени.

Немало споров пришлось Шосефу вести со своим родственником по этому поводу. Но даже разница в возрасте не помогла ему разбить самые невероятные, самые уязвимые и противоречивые аргументы брата, и он никогда так и не сможет опровергнуть ни его утверждения, ни его жизненный опыт. Уже тогда Антонио Раймундо Ибаньес ощущал себя аристократом, не желающим заниматься физическим трудом, он воспринимал философию своего отца с той же легкостью, с какой тут же проклинал его эрудицию и ненужные знания, его отношение к жизни, которое годилось разве что на то, чтобы влачить жалкое существование. Но все это отнюдь не препятствовало тому, чтобы отречься и от матери за то, что она заставила его работать школьным учителем; это позволило применить знания, что было полезно, но отвлекало от поставленной с детства цели, которая так неожиданно увенчалась бунтом, разразившимся в Саргаделосе.

Шосеф открывает дверь мастерской и входит с таким видом, будто это место, где алхимик занимается поисками философского камня, превращающего все вокруг в золото; но при этом ему прекрасно известно, что его собственное предназначение выражается в его способностях к абстракции, к организации пространства, позволяющей ему соединять механизмы и размеры, обороты и натяжения, чтобы в ограниченных металлом пределах возникло чудо времени. Он алхимик в такой малой степени, что на многих его часах стоит надпись: Tempus fugit et пипс cum ille. Итак, они входят в мастерскую, и Шосеф внимательно наблюдает за выражением лица своего двоюродного брата. Но оно не отражает никаких чувств. Сколько лет он уже не входил сюда? Возможно, с шестьдесят седьмого года, когда уехал в Рибадео, поссорившись с отцом, хотевшим, чтобы он продолжал обучение, за которое сам платить не мог; а также с матерью, желавшей, чтобы он стал часовщиком, обучаясь вместе с Антонио Мануэлем, зятем Франсиско Антонио, отца Франсиско Антонио, который в свое время помог деду, Хуану Антонио, соорудить летательный аппарат: безумная страсть к полетам, видимо, была заразительна.

Теперь, кажется, Шосеф совершенно некстати завяз в генеалогических изысканиях. Или кстати? Антонио Раймундо не захотел стать часовых дел мастером, но и продолжать учебу тоже не захотел. Не так ли? Ломбардеро напомнил об этом брату, когда, простившись со священником, они вдвоем возвращались в дом в Феррейрелу, но тот ограничился лишь коротким "Да!". И продолжал молчать. Они уже подходили к дому.

Когда праздничный день уже приближался к концу и наступал вечер, они увидели, как в зарослях папоротника мелькнула косуля, а затем где-то в вышине послышался крик коршуна. Шосеф утверждал, что это был коршун, а Антонио показалось, что орел, и он уже собирался поспорить с братом. Однако не стал этого делать. Его тянуло к дому, подобно тому как тянется скот к теплу стойла, возвращаясь в поздний вечерний час, и он предпочел наслаждаться этим чувством.

Когда они вновь вошли в дом Антонио, там было тепло и уютно, как в домах, где живут постоянно. Ни с чем не сравнимые тепло и аромат пылающей в очаге дубовой щепы придавали ему уют, которого он был лишен прошлой ночью. Теперь все было готово для более удобного пребывания. Некоторые из людей, приехавших в сопровождении хозяина Саргаделоса, днем ходили на охоту, и остатки их трофеев рвали на части неведомо откуда взявшиеся собаки, которых Шосеф признал своими. Один из охотников уверял, что видел медведя, огромного и черного, как грех, остальные хохотали, выставляя его в смешном виде, и чем громче становился хохот, тем больше он настаивал на своем, усугубляя свою ошибку, ибо всем и так было известно, что в этой горной местности водится множество медведей и прочего зверья.

Ибаньес велел всем замолчать. Потом он прошел в большую комнату, где находился портрет, и потребовал, чтобы Шосеф последовал за ним.

- Черт возьми!

- Тебе нравится?

- Еще как!

- Похож я на себя?

- Просто вылитый!

Назад Дальше