Сбылась, наконец, мечта жизни: положение, деньги, но, главное, власть! Слово и дело государево - не шутка. Министры и те мне ручку жали теперь, морщились, правда, но жали же! Порой думал я: Министр внутренних дел - главный охранитель спокойствия всей необъятной империи, а я, Николай Аверьянович, его самого охраняю! Выходит... И сладковатая жуть ползла, помню, мурашками от низа живота к горлу... Бежали золотые мои годочки, сменялись министры: за властным Дурново пришел нерешительный Горемыкин, его сменил решительный Сипягин - а начальником их личной охраны оставался Перфильев. Характеристики были безупречные: "Храбр. Некорыстолюбив. В меру умен и развит. Находчив в сложной обстановке. Хладнокровен. Не болтлив. Вином не увлекается. Женщин пользует по прямому назначению. Сантиментам не подвержен. Политикой не интересуется". В свои сорок пять я прекрасно владел тренированным телом и выглядел превосходно. Кое-что почитывал - в основном, из военной истории. По долгу службы бывал со своими шефами в салонах и гостиных, изрядно знал столичное общество. Я не то что был вхож в свет, просто с моим там присутствием мирились. Одним словом, я твердо стоял ногами на земле и когда сделал предложение несколько передержанной красавице Аглае, урожденной баронессе Вальронд, оно не было отвергнуто. Род Вальрондов был так себе, из плохоньких, сама Аглая в юности пережила какую-то любовную драму, но избранница была, видит бог, хороша собой и баронесса таки. Ко мне нежных чувств она не питала, я знал об этом, полагался на ее рассудочность. О, здесь я не ошибся! Она была рассудочна, как и полагается остзейке. Когда сломалась моя карьера, Аглая сразу от меня ушла. Детей у нас не было. После меня она постоянно была с кем-то из высших полицейских чинов. Что ж, я не в претензии: она изменила мне, зато никогда не изменяла ЭМВЭДЭ.
Я вам еще не опротивел, Алексей Николаевич? Удивительное вы существо, я бы на вашем месте давно изорвал мою эпистолу. Воля ваша. Копайтесь дальше в грязи.
Работа у меня была хлопотливая и сопряженная с риском немалым. Заря нового века над Россией набухала кровью жертв эсэровского террора - в ответ, впрочем, на террор властей. Грузно оседали нашпигованные пулями тела генерал-губернаторов и военных прокуроров, в жирные обгорелые клочья разносило бомбами анархистов царских чиновников. Счет открыл 11 февраля 1901 года студент Московского университета Карпович, всадивший две пули в шею Министра народного просвещения Боголепова. Кстати сказать, вместо убитого просвещением стал ведать бывший военный министр - только в России такое возможно; "командовал же он солдатами, а уж со студентами как-нибудь управится", - сказал государь при его назначении.
Служил я рьяно, себя не щадил. Синим апрельским вечером Дмитрий Сергеевич Сипягин положил руку мне на плечо: "Мнится мне, эти плечи выдержат тяжесть генеральских эполет?" На следующий день я сопровождал Дмитрия Сергеевича в Мариинский дворец, на заседание Комитета министров. Звенел веселой капелью солнечный петербургский апрель, на мостовой, у кромок синих луж, ошалело дрались пьяные от солнца и талой влаги воробьи, во влажных взорах бледнолицых северянок лучи солнца дрожали озорными лукавинками (как видите, и сухарю Перфильеву не чужда поэтика). Даже сам Дмитрий Сергеевич, степенно откинувшийся на спинку пролетки, при въезде на Сенатскую площадь проводил далеко не отеческим взглядом стайку раскрасневшихся старшеклассниц, выпорхнувшую из Александровской гимназии. А я почему-то маялся, на душе было тоскливо, тревожно, несмотря на вешнее солнце. Предчувствия ?..
В розовом вестибюле министерского дворца было людно. От стоящей особняком возле мраморного Меркурия группы сановников - помнится, стояли: барон фон Искуль, граф Фредерике, Муравьев, Коковцев, еще кто-то - вдруг отделился и пошел нам навстречу давний недруг, соперник Сипягина - Вячеслав Константинович Плеве. Паточно улыбаясь, обплыл бочком Дмитрия Сергеевича, взял меня под локоток, повлек назад, обволакивая радушием: "Голубчик, Николай Аверьянович, я вас хочу включить интересаном в одно дельце..." Я зачем-то глянул на часы - час с четвертью пополудни - и обернулся в сторону Сипягина, который находился от меня уже шагах в десяти. По ковровой дорожке лестницы к нему стремительно сбегал высокого роста белокурый офицер в адъютантской форме. Он держал в руках пакет. Приблизясь к Сипягину, протянул пакет ему.
- От кого? - придушенным, бесцветным голосом спросил мой шеф.
- От покойного министра Боголепова, Николая Павловича!
Я рванул локоть из пухлой цепкой ладошки Плеве. В ту же секунду загремели выстрелы, и, широко разинув рот, Дмитрий Сергеевич стал медленно оседать на ступени. Тремя прыжками я оказался между шефом и террористом. С кривой улыбкой тот протянул мне на ладони браунинг:
- Балмашев. Бывший студент. Приговор приведен в исполнение! Ничего больше не скажу! - закричал истерично.
Через два дня новый Министр внутренних дел Плеве (!) распорядился: полковника Перфильева как не сумевшего сохранить "драгоценную жизнь большого государственного человека, Дмитрия Сергеевича Сипягина", разжаловать в ротмистры и направить в распоряжение Начальника Таврического жандармского управления. Сейчас я даже обиды на Вячеслава Константиновича в душе не таю: он так рвался к власти - ах, суета сует! - и сам вскоре был убит эсером Сазоновым...
На Николаевском вокзале меня провожали только два человека (еще неделю назад у меня была сотня "друзей") - Вылузгин Артемий (тот самый черноусый ротмистр, которого я первого увидел, когда пришел в себя после операции по извлечению из груди пули террориста, предназначенной для П. Н. Дурново) и сестра жены, двадцатидвухлетняя Кира.
Так закончился второй этап моей жизни. Заметьте: вверх-вниз - качели жизни.
Исторический антураж третьего этапа существования Перфильева вам достаточно известен по газетам: революционные события пятого года в Севастополе. А я - первый помощник шефа севастопольских жандармов. На мне - эсдеки (социал-демократы, если вы не знаете). Прошлую революцию вызвали, накликали, я бы даже сказал спровоцировали, вовсе не матросы, а наши обожравшиеся верха. Вообще заметьте: желудок во все времена был братской могилой мыслей расейских сановников. Гляньте, к примеру, на отупевшие от переедания, начисто лишенные духовной мысли физии членов Государственного совета семилетней давности - плакаты с их рожами еще недавно висели чуть не на каждом нужнике. Алексеев, Абаза, другие... Колоритнейшие экземпляры головоногих, брюхоногих! Они, именно такие люди во все времена позорили Россию и привели бедную налгу страну к ужасам революции. А у нас, в Севастополе? Чего только стоил лозунг адмирала Чухнина: "Бей жидов, спасай Черноморский флот!", требование к матросам отдавать честь крыльцу! дома градоначальника...
Зачем я вам все это пишу, Алексей Николаевич? Ведь мне уже все равно. Но я хочу сказать, крикнуть вам, человеку, что я тоже, тоже, тоже хотел им быть!
Ха-ха-ха! Вот теперь послушайте, как я пытался им стать. То, что вы сейчас прочтете, - это самое страшное, что я свершил в жизни. Об этом знали только два человека - мы с Пашурой, а теперь вот вы. Но я - вы, понятно, не поверите в мою искренность, - я не хотел, не желал того, что произошло. Я не предполагал, что во мне живет зверюга... Однажды надо было сделать блицобыск на квартире одной юной особы, эсдечки. Александра Вербицкая. Саша. Семнадцати лет от роду. Я давно за ней следил. Красивая девочка. Независимая. Жила одна в пятикомнатной квартире, отец с матерью почему-то жили в столице. Вы об ее отце слышали, верно, - редактор "Морского сборника". Все не то пишу, ловлю себя на мысли: ухожу в сторону от жуткого, от позорного... Мне сообщили: полчаса назад к ней на квартиру доставили прокламации. Вдвоем с Пашурой (есть такое двуногое) мы тихо отперли дверь, я, оставив Пашуру в передней, прошел в комнаты. Сверток с листовками преспокойно лежал на столе, самой Александры нигде не было. Тут я услышал плеск и тихое пение. Дверь в ванную была не заперта, я приоткрыл ее. Вербицкая беспечно плескалась в ванне и напевала: "...ты зачем рано цветешь, осыпа-аешься-а? А со мною, молодою, все руга-а-ешься?.." - до сих пор слышу ее голос. Увидав меня, громко закричала, закричала страшно, тоскливо так. Я зажал ей рот: услышат соседи, прибегут, черт знает что подумают. И тут она впилась зубами мне в руку. Палец чуть не откусила. Вот опять, подлец, оправдываюсь сам перед собой, ведь я легко переносил любую физическую боль. Не помню дальше ничего, пелена какая-то на памяти. Но живо помню, ощущаю сейчас, как билось в моих руках ее худенькое белое тело. А потом враз перестало биться. Когда я отнял ладонь от ее рта, девушка была мертва. Ничего перед собой не видел, вышел из квартиры, пошел прямиком к градоначальнику - рассказать, как все было. Пашура догнал, скрутил, бык, бросил в полицейский фургон. Потом, кажется, все лил, вливал в меня коньяк. Через сутки, когда пришел в себя, он, хохоча, показал мне медицинское заключение полицейского врача о смерти Александры Вербицкой: разрыв сердца...
Все. Вот тогда я себя приговорил.
Ну, революцию мы дружно р-раздавили! А потом начальство стало искать крайних. В Севастополе - оказались мы с шефом: куда, мол, смотрели. Шеф, Бельский, - умный был мужик, не чета мне, - вовремя сообразил, застрелился, а меня вышвырнули из жандармерии вообще, без выходного пособия. И стал я секретарем военного суда.
Это было концом третьего, последнего этапа жизни Николая Перфильева. Ибо потом он не жил, прозябал. Агонизировал.
Водочка - душенька-отдушинка почти всех несостоявшихся. Знакомьтесь, представляю: мой лучший нонеча друг - Грифаэль, бес судейских секретарей...
Вот, пару часов приспнул - и снова свеж, продолжаю...
Впрочем, я подавал признаки жизни. И как подавал! Я честно рассказываю все о себе - и грустное, и страшное. А вот теперь, под занавес, извольте послушать о смешном. Жизнь - это драма и водевиль. Большинство почему-то считает, что жизнь должна заканчиваться драмой. А у меня в финале комедия, водевиль, скомороший балаганчик - поделом мне! Приготовьтесь всхохотнуть: Перфильев увлекся женщиной. По-настоящему. Перфильев - по-настоящему влюбился? Ха-ха-ха! Он, который никогда не верил ни в какие там любви, ни в сантименты. Ну, не влюбился, наверное, это слишком громко сказано, - просто вдруг почувствовал, что не может без нее, и все тут. А ведь началось с глупости, с простого физического влечения. Ей 29. Ему 53. Она одинока, самолюбива и, главное, очень, очень человечна... Она самый, самый... (дальше вся строчка густо замарана чернилами). Но ведь это тупик. А из тупика один выход - назад. Но Перфильев не желал поворачивать. Таким образом автоматически стал смешным. А он больше всего боялся в жизни - быть смешным. Дальше, таким образом, уже не тупик, а волчья яма. Я сам себя со всех сторон обрек, офлажковал. Только сейчас заметил, что пишу о себе уже в прошедшем времени. Осталось мне, как вы любите выражаться, "по местам стоять к погружению"...
Крепко виноват перед вами, Алексей Николаевич, что познакомил с Кирой. Она страшный человек. Власть красивой умной бабы (а вы у нее, похоже, во власти) куда как опаснее власти золота: золото способно лишить мужчину чести, а баба, вдобавок, и рассудка. Муж ее давно выгнал. Она ложится под всех, кто ей в данную минуту выгоден. Сотрудничает с местной охранкой, с полковником Ламзиным, теперешним шефом севастопольских жандармов. А недавно я стал догадываться, что она еще работает на германскую разведку. И я, русский все же человек (слово "человек" зачеркнуто), сообщил о своих подозрениях куда следует. Ее арестовали, надолго ли? Голыми руками ее не взять: высокие покровители, неотразимый шарм. Бойтесь ее. И еще. Два года назад я совершил должностное преступление: выдал севастопольским эсдекам (не непосредственно, правда, а через присяжного поверенного одного) где хранятся следственные материалы по делу "девяносто двух" и делу П. Шмидта. Эти документы, как известно, в газетах писалось, эсдеки выкрали и уничтожили, что привело к затяжке следствия и стоило должности одной крупной скотине. Только не подумайте, ради бога, что это я себе в заслугу ставлю, наоборот, мною руководило лишь чувство мести тем, кто меня из жандармерии вытурил. Мысли заплетаются. Зато - как на духу, все подряд, без утайки из души своей поганой вываливаю. А облегчения все одно нет.
Счеты с жизнью я свел: душа сгнила, а телу без души нечего делать в этом остуженном мире. Мы все, почти все обманываем друг друга - и самих себя в первую очередь. Счастья-то в жизни ведь нет. Те, кто говорят - счастливы, - либо кретины, либо актеры, искусно симулирующие счастье. Я не знаю, будут ли счастливы те - за неясным, мутным горизонтом, что прояснится лишь после страшной бури. А буря грядет...
Недавно вызвал меня к себе Ламзин, предложил, чтобы я установил связь с эсдеками, втерся к ним в доверие (пронюхал, лис, что я в свое время оказал тем "услугу"), потребовал, чтобы я, Перфильев, стал провокатором. А он-де взамен похлопочет о перфильевской пенсии. Не-ет, Перфильев - негодяй, опустившийся человек, но Иудой он никогда не был!
На всякий случай информирую. Ламзин - умная, коварная и бездушная машина. У него альянс с неким Агафоном Мартовским, предводителем местной банды "Свобода внутри нас", бывшим эсером. Мартовский убирает (чик-чирик ножичком) неугодных Ламзину людей, даже из высокопоставленных, Ламзин не трогает его банду.
Желаю вам, Алексей Николаевич, всегда оставаться человеком. И - никогда, слышите, никогда не идите против своего народа. У меня из этого ничего не вышло: сын народного героя - а руки по локоть в крови этого народа. Но Иудой я все же не был. Не был!
А посему, прощайте. Простите за все.
Николай Аверьянович Перфильев.
июня 18 дня года 1908-го.
P. S. Смешно и стыдно признаваться в человечьей слабости. Но прошу все же вас, никому не говорите, что я сам ушел из жизни. Я многажды видел самоубийц. Бр-р, отвратное зрелище. И потом за церковной оградой хоронят. Другое дело - так называемый "несчастный случай..."
Через несколько дней Несвитаева пригласили в полицейское управление. Вежливый чиновник объяснил, что в бумагах покойного секретаря суда нашли адрес Несвитаева, и попросил его рассказать, что он думает по поводу странной смерти Перфильева. Того обнаружили мертвым на его квартире. Двойное ранение. Первое - вроде бы несчастный случай - чистил охотничье ружье, случайно выстрелил себе в грудь, однако рана была, как показала экспертиза, не смертельной. Часов через пять раненый выстрелил себе в рот из браунинга.
Несвитаев вдруг так образно представил себе, как Николай Аверьянович искусно пытался имитировать несчастный случай с охотничьим ружьем, как потом мучился в течение пяти часов, маялся со своим крепким телом, от которого отрекся и которое никак не хотело умирать, как, наконец, не дождавшись желанного избавления, сунул в рот браунинг. И ему стало жаль Перфильева.
- Что ж тут странного? - сдавленным голосом ответил поручик полицейскому. - Человек, - он сделал нажим на это слово, - чистил ружье, случайно себя ранил. Пять часов бедняга звал людей на помощь. Люди не откликнулись. Вот и не выдержал. Это не самоубийство.
Чиновник пожал плечами.
Перфильева похоронили без отпевания, за церковной оградой, где хоронят преступников и самоубийц.
Вскоре кладбище разрастется, стенку перенесут, и покойники примут Николая Аверъяновича в свою семью. Ведь мертвые добрее живых людей.
Ламзин
Международная обстановка накалялась, стали поговаривать о близкой войне.
В то лето плавалось много, напряженно и трудно. Оставляя за собой голубые шлейфы бензиновой гари, уходили субмарины из Севастопольской бухты в сторону Бельбека и дельфинили там, дельфинили дни и ночи. Недобро поблескивая зрачками перископов, готовились лодки уничтожать германские корабли.
Шовинизм с каждым днем нагнетался грубо, беспардонно, накачивался мощными водометами речей, статей, лозунгов и проповедей - постепенно заполнял собой вакуумные участки под черепными коробками российского обывателя. Извечная ирония русского человека ко всему немецкому теперь старательно обращалась в неприязнь, которая - еще несколько сильных напоров водомета - вот-вот готова была перерасти уже в ненависть.
- А как же "не убий"? - спросил как-то Несвитаев отца Артемия.
- "Не убий" - это по отношению к ближнему своему, - усмехнулся батюшка, - а вот кто ближний, а кто нет - понимай, как тебе удобно и выгодно. Вельми мудрая все же вещь - Священное писание: всегда найдешь в нем то, что тебя вполне устраивает.
Но так откровенно говорил поп лишь наедине с Несвитаевым, с церковного амвона он свирепо изрыгал проклятия в адрес "германских басурманов".
Белкин замотался сам и замотал подводников. "Под-пла" - так теперь стал сокращенно именоваться Завотрядом подводных лодок в духе нового, склонного к деловому лаконизму века (даже Приморский бульвар стали называть Примбулем), - неделями не сходил на берег и всюду таскал за собой Несвитаева. Не обходилось без неприятностей. "Карп", "Карась" и "Камбала" тяжелели в буквальном смысле с каждым погружением. Выяснилось, пробковое дерево, которым немцы очень аккуратно нашпиговали специальные объемы плавучести в оконечностях лодок, на глубине, под давлением, впитывало в себя воду, набухало и со временем превращалось в балласт, создавая отрицательную плавучесть. Да-а, немецкие унтерботы преподносили сюрприз за сюрпризом. "У, коварные тевтоны!" - ругнулся Несвитаев и полез в чертежи: не могли же пунктуальные немцы сделать пакость без согласования с заказчиком. Так и есть! Под чертежами стояла согласующая подпись лейтенанта гвардейского флотского экипажа Вырубова, мужа императрицыной фрейлины Анны Вырубовой. "Ну что, что может понимать в подводных лодках придворный шармер, не ступавший ногой на военное судно и умудряющийся 90% служебного времени проводить в заграничных командировках?! - искренне озадачился инженер. - Видно, в России, чтобы иметь теплое местечко, вовсе не обязательно знать что-то - достаточно знать кого-то".
Только в середине июля Алексею удалось попасть в Морскую библиотеку. Каллистов спросил его:
- Вы графа Толстого, надеюсь, жалуете?
- Да как же можно без первого писателя нашего?
- Очень даже можно-с, - вздохнул старик, - абсолютное большинство офицеров перестали брать его книги: безнравственность, видите ли. Иоанн Кронштадтский призвал уничтожить его произведения. Его! Титана!.. Поговаривают - Каллистов оглянулся на дверь, - государь изволил высочайше гневаться по поводу решения Севастопольской городской думы о присвоении Льву Николаевичу звания почетного гражданина города. О, тэмпора! О, морэс! - горестно воскликнул старик. - Граф Амори - извольте, нравственно, а граф Толстой - безнравственно! Декаданс и порно за два года затопили зловонной жижей родниковой чистоты озеро великой русской литературы. А ведь литература и искусство - верные барометры духовного здоровья общества...
По дороге из библиотеки Несвитаев, как всегда, зашел к Ветцелю. Ему нравился этот ресторан - тишиной, прохладой, стерильной чистотой и немецкой аккуратностью. За соседним столом сидели две субтильные старушки с седыми букольками. Когда Алексей стал закусывать свежей, таявшей во рту красной икоркой, старушки дружно всплеснули сухонькими ручками: "Боже! Это чудовище кушает рыбьих деток!" Он улыбнулся и, закрыв глаза, отдался ощущению разливающегося по телу блаженного тепла.
- Вы не будете возражать, если я нарушу ваше уединение? - услышал он над собой сочный, грассирующий голос.