Утолив голод и согревшись, Антон заснул под приятное потрескивание костра, и представилось ему, что плывет он по синему морю. Плывет, плывет, а Люба кричит ему, подымаясь над волной:
"Мне страшно!"
Он ничего не отвечает. Он просто сейчас подплывет к ней и обязательно поцелует. Чего боится эта синеокая девушка с русыми волосами? Что она утонет? Да горянкам и море не страшно. Что из того, что они впервые в жизни увидели море?.. Спокойно! Может быть, Люба и Бойко живы. Нет, они обязательно живы, безо всяких "может быть"... В горах, в партизанском лагере, бай Благо раздает людям хлеб и по кусочку сала. Горан латает свою шинель с сержантскими нашивками.
"Пусть остаются! Пусть все знают, что люди дали ему знаки отличия, а этот храбрый заяц их потерял... Ты помнишь, как бросился бежать, - в панике швырнул даже свой автомат!"
Играет радио. Москву еле слышно, далекий голос пробивается сквозь тысячи помех. Но кое-что можно разобрать:
"...Говорит Москва... Говорит Москва... Сегодня, двадцать третьего..."
"Потише, товарищи!"
"Кто там трогает..."
"Поправьте антенну..."
"...освобожден город Харьков..."
"Ура-а-а!.."
"Товарищи! Товарищи!.. Тише!"
"...В этой великой битве под Курском вражеские войска потеряли более пятисот тысяч солдат, тысячу пятьсот танков, три тысячи орудий и свыше трех с половиной тысяч самолетов..."
"Почему прервалось?!"
"Батареи сели... Дайте скорее новые..."
"В этой великой битве под Курском" - так назвали это сражение! Хорошо, что он немного знает русский, учил в гимназии. Учительница, госпожа Маркеевич, появляясь в классе, еще с порога приветствовала учеников:
"Гутен таг, майне дамен унд херрен!" - и почти ни слова по-русски. Предпочитала немецкий, хотя отец ее был русским и детство она провела в России. - Господа! Вместе с исчезновением империи, скажем царской или большевистской, исчезает и ее основной язык. Так что мы лучше будем изучать язык восходящей империи фюрера"...
Ее муж ушел с немцами на Восточный фронт. Госпожа Маркеевич три года прожила в Дрездене. Потом...
И он заснул. Сколько надо времени, чтобы уснуть, когда тебе девятнадцать и ты с ног валишься от усталости? Иногда - меньше минуты.
В сумке у Антона важные бумаги. Пока они спокойно лежат при нем, они просто бесполезны. Еще неизвестно, когда он сможет передать документы по назначению. И все же он выполнит задание. Организации есть чем гордиться - ремсисты сражаются не только в горах, не только. Там, в отряде, всегда не хватает оружия, хлеба, обуви... И трое парней из Кремена добыли целую партию резиновых царвулей... Шестеро гимназистов достали рулон грубошерстного сукна. Ребята пришли в отряд сами, без связного, не зная дороги. На всех был один пистолет да старая винтовка с четырьмя патронами. Они голодали, но они дошли до отряда и стали настоящими бойцами... Бойцы еще будут нужны. Много бойцов. Так много, что дрогнет и царская армия, и царская полиция. Но разве меньше верных людей требуется в городах и селах?
"...Сегодня, первого сентября, войска Болгарской повстанческой армии освободили пятнадцать деревень"... "Деревня" - это значит село. И такое сообщение, если Москва его действительно передаст, должны услышать по всей Болгарии, в каждом горном селе...
Сколько он спал? Антон выполз из расщелины с бьющимся сердцем и окончательно проснулся от острого, как лезвие, сияния синего-пресинего неба. Он замер, пораженный волшебством рассвета, - вот солнце медленно поднимается над долиной, над этими белоснежными вершинами, над всей многоцветной летней дымкой, которая ничего не скрывает, но все окрашивает в причудливо-пестрые тона. Такое можно увидеть лишь раз в жизни. Дождь кончился, утро заглянуло в его каменное убежище. Антон стоял и смотрел на мир как зачарованный - хотелось запомнить этот царственный восход светила над мокрыми, пробуждающимися горами.
Ему казалось, что и он причастен к этому чуду природы, что он не случайно оказался под этим белым, искрящимся мраморным пологом, что он стремился к этой встрече и обрел то, что искал, и без него все вокруг не было бы столь прекрасно и величественно. С неба струился свет, ласковый и мягкий, словно видение. На сосновых ветвях висели гирлянды из миллионов бриллиантовых капель, переливавшихся ослепительными крохотными радугами, в траве искрилась и трепетала роса, какой Антон никогда не видал. И он подумал: а может, вся природа, от сотворения мира до столь далекого будущего, которое невозможно объять даже в мыслях, пробудилась сегодня, чтобы поддержать в нем волю и уверенность? Он знал: Бойко и Люба живы. Еще и еще раз пытался представить себе случившееся, слышал треск автомата и пулеметные очереди. Враги стреляли, чтобы прогнать собственный страх, чтобы дать выход своей злобе и бессилию!.. И оттого, что товарищи его живы, оттого, что в отряд пришли новые бойцы, и еще оттого, что сам он жив и невредим и ему доверены документы, которые наполняют огромным смыслом завтрашний день, что народная борьба ширится, как половодье, а утро сегодня такое ликующее и радостное, - Антону самому сделалось спокойно и радостно. Он верил, он предчувствовал, что старый мир, мир несправедливости и страданий, продержится самое большое - день, и закат солнца он встретит победителем...
Но почему товарищей до сих пор нет? Может, они заблудились?
Антон сел, вытянул ноги. Он должен торопиться, должен спешить - внизу засады, да и путь к лагерю не безопасная прогулка!..
Парень шел осторожно, хотя знал эти горы, как родной дом. Он понятия не имел, где враг расставил ловушки, но по опыту знал, что опасность может обрушиться в тот самый момент, когда ее меньше всего ждешь. Антон шагал бесшумно, прячась в тени молодой рощи и внимательно осматриваясь по сторонам. И в ту минуту, когда он совсем не ожидал встречи с врагом, вдруг остановился как вкопанный: шагах в десяти от него стоял полицейский пристав. С пулеметом "МГ" на плече, в грязных сапогах, фуражка сдвинута на затылок, куртка расстегнута сверху донизу. У Антона было преимущество: его парабеллум направлен прямо в противника. Надо было не потерять это преимущество и занять такую позицию, чтобы полицейские, стреляющие сзади, могли угодить и в своего начальника.
Это был молодой человек, примерно одних лет с Антоном или чуть старше, светловолосый, с черными глазами и белым как мел лицом - он тоже увидел Антона и остолбенел. Взгляд его застыл, по щекам градом катился пот. Видно, он решил, что рядом залег целый партизанский отряд.
- Бросай пулемет! - очень тихо сказал Антон.
Металл тупо ударился о землю. "МГ"! Если бы у Ико было это чудо, он бы сумел сдержать натиск целого отряда полиции...
- И пистолет! - коротко добавил Антон, не спуская глаз с рук полицейского.
Любое движение к кобуре означало бы ответный выстрел Антона, и полицейский прекрасно понимал это. Поэтому он молча расстегнул портупею, и пистолет покорно упал к ногам парня. Антону захотелось подвинуть ногой пистолет - ведь это тоже был парабеллум, а патроны ему нужны позарез. Но успеется. Прежде надо покончить с полицейским. И чем быстрее, тем больше шансов спастись самому. И тут только Антон заметил, что вокруг никого не видно. Значит, молодой начальник один, совсем один. Значит, он оторвался от своих шагов на сто или двести.
Нет, пожалуй, больше, иначе подчиненные услышали бы голоса и бросились на помощь.
- Стреляй! Чего медлишь? - прошептал полицейский потрескавшимися губами.
- А мне не к спеху, - сурово ответил Антон. - Ты здесь подсудимый, а я судья. И когда привести приговор в исполнение - это мое дело. А приговор мой короткий: ты - прислужник убийц и сам мог бы стать убийцей, и посему пощады тебе нет.
Антон повел головой, показывая, куда идти, и полицейский понял. Парень проверял собственную выдержку - ведь в любой момент могут прогреметь выстрелы и земля содрогнется от пулеметной очереди и треска автоматов. А в сумке у него - документы, ценность которых равна столетию борьбы.
- Ты, как видно, новичок, - сказал Антон.
- Так точно... всего полтора месяца, как закончил училище, - торопливо заговорил молодой пристав, стараясь заглушить омерзительное чувство безысходности и вызвать то состояние, что люди называют спокойствием перед смертью. - Назначили меня сюда... это моя первая акция...
Антон сдвинул брови: значит, боевое крещение. Огнем "МГ" по нему, по Любе и Бойко... Может быть, вчера вечером именно он стрелял?
- А где твои люди?
- Если бы я знал, господин...
- ...Если бы ты знал, ты бы давно уже сделал то, что я сейчас сделаю с тобой, - закончил Антон.
Теперь у Антона был обзор, и он убедился, что по крайней мере на расстоянии нескольких пистолетных выстрелов полицейских не видно. Но они наверняка где-то поблизости, и, если даже он убьет этого молодого субчика с новенькими блестящими погонами, ему вряд ли удастся оторваться от преследователей настолько, чтобы не привести их в отряд. Как бы ему хотелось избавиться от этого новоиспеченного убийцы, который если не сегодня, так завтра обагрит свои руки кровью бойцов.
- Говори, какие силы посланы в горы? Отвечай точно!
Полицейский, по-видимому, уловил в голосе парня некоторую мягкость и инстинктом животного - он выплыл откуда-то из глубины сознания - почувствовал, что тот колеблется. Пристав бухнулся на колени.
- Не надо, господин, мне всего двадцать четыре года...
Прошу, не надо, у меня нет врагов... В первый раз... - молил он, дрожа всем телом. Наверное, его охватил не только страх за свою жизнь, но и физический ужас перед мгновением, когда пуля коснется его груди. Он закрыл глаза ладонями.
Антон отвернулся. Он вспомнил... А ему было что вспомнить за эти партизанские годы, распадающиеся на дни и ночи, до краев наполненные горем и победами, радостью встреч и леденящей скорбью по павшим товарищам. Впрочем... Если этот останется в горах, на его место из Софии пришлют нового, а если падет и тот, пришлют еще одного, чтобы кровавый ужас продолжал витать над горами, по обеим сторонам реки, над городами и селами там, в долине.
- Итак, я спрашивал... Где они, какие силы участвуют в блокаде?
Полицейский молчал. Похоже, он медленно возвращался к действительности из тех дней, которые привели его к этой встрече... Застыли под солнцем одинаковые светлосерые воротники шинелей, лак сапог, сияние кортиков. "Господа, смирно! Для встречи господина министра..." И в снежной пелене зимнего дня медленно гаснет марш...
Антон еще раз повторил вопрос. Полицейскому наверняка хотелось сказать: "А если и отвечу, какая мне от этого польза - все равно погибать". Но он не решился. Знал, что ему нет и не может быть прощения, что прощение дается только за заслуги, да и тогда оно сомнительно. И его охватило бешенство: по сути дела, подчиненные его бросили, не попытались даже запустить одну-две ракеты, чтобы сориентироваться в этих незнакомых горах, когда спускались в долину. И он оказался один, усталый и растерянный, переждал дождь в каком-то шалаше, а когда проснулся, вокруг уже никого не было...
- Я командовал самостоятельной группой. Приказано было прочесать участок между тремя дорогами, ведущими в город, и к вечеру вернуться. Засады есть, но они, насколько мне известно, далеко. - Полицейский с надеждой смотрел на парня. И вдруг простонал, словно его осенило: - Но вы... Вам еще нет и двадцати! - И это уважительное "вы" ему представлялось спасительной соломинкой.
- Хватит болтать! - обиделся Антон, добавив с нескрываемой гордостью: - Мы, ремсисты, все такие...
Они вышли на гребень.
Гребень делил гору на две части: слева была пропасть, справа покатый склон спускался к старому сосновому бору, спокойному, темному и таинственному, с лабиринтами-оврагами и еле заметными тропинками, ведущими неизвестно куда. Они стояли, выпрямившись во весь рост, а под ними расстилался целый мир. Полицейский ждал развязки. Антон прикидывал, стоит ли стрелять здесь, на вершине горы, которая отделяет свой мир от чужого - обреченного, но все еще сильного.
Полицейский больше не думал ни о побеге, ни о пощаде. Он понял, что свой боевой опыт этот парень, почти его ровесник, приобретал не за школьной партой, не в тренажерном зале Дирекции полиции, а здесь, в горах, в борьбе с реальным противником.
- Стреляй... - снова перешел он на "ты", и в этом прозвучал и страх, и попытка доказать свою твердость. - Отсюда выстрел не услышат ни наши, ни ваши. Но тебе это даром не пройдет.
- Вашим тоже. Но сегодня подсудимый - ты.
- Кто творит зло, тот зло и получит.
Высоко над Родопами поднималось солнце, яркое и теплое после ночного дождя, в ореоле искрящегося марева.
- Видишь, солнце встает, а тебе умирать. И даже нечем утешиться, потому что твой мир обречен, а ты этого не понимаешь.
Пристав вздрогнул. С языка чуть не сорвалось: "Во имя его величества...", но он вдруг до боли ясно осознал всю нелепость, пустоту и бессмысленность этой казенной фразы. В голове пронеслось: "Во имя бога...", но ему никак не удавалось вызвать в душе образ всевышнего.
А что говорил в своих проповедях майор полицейской школы? "Никакой пощады... Кровь изменников родины - это жертва на алтарь отечества... Каждый убитый коммунист умножает блеск короны его величества..." Приставу казалось, он увязает в трясине и то, что он переживает сейчас и что ему довелось пережить до того, как попасть на мушку партизанского пистолета, - вот это и есть правда, а не парадное многословие господ из полицейской школы. Быть может, впервые он ощутил вкус разочарованности, безверия, обманутых надежд и рухнувших планов. Реальность жизни никак не совпадала с тем, что внушали ему в полицейском управлении.
- Делать нечего, - сказал Антон. - Ты стал соучастником тех, кому нет места под солнцем.
Пристав не возражал, это было бессмысленно.
- Ясно! Со мной все кончено... Но ты... и вся ваша жизнь в горах - это тоже безумие... и самоубийство! Какая польза...
Антон прикусил губы. Где он уже слышал эти слова? Кто говорил, что их борьба - это самоубийство? Что нет пользы... Да, бай Михал.
...Их было шестеро, и собрались они в доме Анешти. Расположились на голых скамьях, а за окном лежала тяжелая, дождливая ночь. Бай Михал выкроил наконец время встретиться с партизанами. У секретаря околийского комитета долго не возникало желания "возиться с этими сумасбродами, которые жертвуют собой, обрекают себя на самоубийство, и все попусту"...
Пристав высказался и теперь молчал. Пот градом катился по его лицу. Антон стрельнул глазами.
- Партизанская борьба, говоришь, это безумие и самоубийство? Нет, господин полицейский пристав! Строить новый дом - это не самоубийство, а жизнь. Мы сейчас делаем кирпичи, тешем камни, строгаем опоры, копаем фундамент, потому что завтра нам предстоит возводить новое здание... - И пока говорил это, подумал, что, может быть, лучше отвести этого урода прямо в отряд - пусть с ним там поговорят, попробуют его переубедить.
А полицейскому было абсолютно безразлично, о каком здании толкует парень, промедление казалось ему страшнее самой смерти.
- И за что... ведь я ни разу не выстрелил по вашим... Вообще я...
- Но ты сознательно отравил свое сердце ненавистью. Ты, к примеру, изучил триста способов добывать показания на допросах. Ты умеешь вырывать ногти, жечь ступни, вешать людей. Неужели тебе дорога жизнь палача, жизнь убийцы? Лишний ты на этой земле, хотя и не успел замарать руки чужой кровью!
Полицейский молчал. Издалека вилась его дорожка в полицию. Впрочем, она могла бы привести его и к этому парню, партизану. Его, сына мелкого чиновника, погибшего при взрыве церкви Святая Неделя, и внука человека, который ненавидел как большевиков, так и болгарское правительство, но боготворил царя. Но его потянуло в другую сторону...
- Стреляй! - закричал полицейский.
Антон не ответил. Он молча глядел на горы. Хотя в этот момент он еще не принял твердого решения, но он отчетливо видел, что произойдет через минуту, когда парабеллум вздрогнет в его руке, из дула вырвется крохотное пламя, а перед лицом закружится тоненькая струйка дыма. Этот человек либо сделает шаг вперед, либо отпрянет назад, словно от кулачного удара, колени его начнут подгибаться, и он медленно поднимет руку, пытаясь закрыть рану.
"Убивай! Чего медлишь? Я приказываю тебе убивать безо всяких колебаний, убивать сто или сто тысяч раз, чем больше, тем лучше!" - звучал в нем чей-то голос. Антон медленно отступил от гребня горы, мысленно возвращаясь к событиям, которые происходили сутки назад, когда он вошел в просторную комнату с мигающей лампочкой, где собралась группа молодежи, которую оповестил младший брат Страхила. Эти молодые люди жаждали увидеться с партизанами. Они добивались этой встречи почти два месяца, и вот командир сказал: "К ремсистам пойдешь с Любой и Бойко. В городе с ними не появляйся - пойдешь сам, ты знаешь моего брата. Что дальше, Димо скажет. Он будет у Владо. А от тебя я хочу одного - возвращайся целым и невредимым"...
Сидят ребята, а он их пересчитывает: двенадцать. Он - тринадцатый. Как они сюда дошли? Соблюли ли меры предосторожности? Полиция, возможно, уже засекла это собрание, но пути отступления на случай тревоги есть. Через три соседние ограды можно перескочить без особого труда. А эту комнату можно покинуть или через одно из двух угловых окон, или через любую из двух имеющихся дверей. И поэтому Антон лишь спустил предохранитель своего парабеллума. Все ребята были очень строгими и серьезными, не проявляли излишнего любопытства и не охали от удивления. Кто подал командиру мысль разодеть Антона как на показ? Его мучили больше двух часов, пока подогнали по фигуре сержантскую гимнастерку. Где-то раздобыли ремень с пряжкой, и Методий вместо царского герба мастерски выдолбил на металле пятиконечную звезду, которую потом начистили до блеска мраморной крошкой. Люба предложила: "У меня есть одеколон, придешь в город - подушись". Кто-то рявкнул:
"Мы не можем показываться перед людьми как напомаженные клоуны!"
"А что, разве мы хотим прийти к власти для того, чтобы всех сделать нищими? - отозвался второй. - Что, после победы мы перестанем бриться из солидарности с теми, кто еще не обрел свободу?.."
"А по мне, так все равно - есть одеколон или нет, - сказал бай Манол, присаживаясь и спокойно скручивая цигарку из газеты и мягкого неврокопского табака, всем своим видом показывая, что ему абсолютно безразлично, о чем идет спор, и он вставил свое слово просто так. - Главное, чтобы Антон выглядел опрятно... а то некультурно как-то получится"...
Вспомнилось: словно ужаленный, он взглянул на свои ладони. Слава богу, все в порядке. А потом, когда спускались с горы, Страхил наставлял его, положив руку ему на плечо - она была мягкая и твердая, теплая и сильная. Как у отца. Но отец лишь однажды позволил себе это: в тот день, когда подобрал его на улице после первого избиения в полиции. Так вот, положив руку на плечо Антона, он сказал:
"Сын, ты уже стал взрослый, приобщился к нашей вере. Выходит, по убеждениям мы с тобой теперь одногодки"...