- Ты прав, Николаевич. Человек - существо иного толка, он хочет устроить мир по-своему и поэтому с легкостью ломает хребты таким же, как и он сам… Хочешь или не хочешь, а в каждом из нас заложено: "Моя жизнь - самое ценное, самое достойное, и это никак не сравнимо с тысячами неизвестных, чуждых мне жизней".
- А вот меня "духи" рано или поздно собьют в Джелалабаде… - неожиданно выпалил Дружков. - Они охотятся за моим бортом. Два раза меня там обстреляли, и еще три пуска ракет видел мой механик.
- А чем ты лучше остальных? - спросил я на всякий случай, но мой вопрос повис в воздухе. Володина голова с золотой шевелюрой, лицом цвета спелого помидора (даже веснушки исчезли на этом фоне) напоминала огонь большой свечи, выглядывающий из светлого комбинезона, как из стеарина… Стеарин плавился, по красной шее текли струйки пота и пропадали на груди.
- Доктор, однако, дуста давай. Клей мешать будем, лепить обои на стенки. Спать будем, как дети малые… - пропел я, словно чукча.
- Бедные клопы! Нехорошо, Дрозд, как-то не по-советски. Может, ограничишься разъяснительной беседой? - ехидничал Сухачев.
- Ладно-ладно, - огрызнулся я. - Принесу тебе баночку, на развод. Будешь рассказывать им на ночь о волках. Доктор, что за девушка у тебя в санчасти, полы мыла какой-то вонючкой?
- Э, брат… Это не про наше с тобой рыло. Не такие, как мы, пробовали к ней подкатывать. Бесполезно. Ты вот что… Забежишь вечерком, и не забудь захватить пакет целлофановый.
* * *
Возле двери нашей комнаты горит примус, стоят мои ребята и одесситы, склонив головы над сковородкой. Ласницкий подпирает дверной косяк, покуривая сигарету, снисходительно улыбается.
- Саша, что тут происходит?
- Ничего страшного, если не считать, что твой техник печет блины. Чем это от тебя так пахнет?
- Дустом, за которым я ходил, но пока так и не взял. Завтра акция - смерть кровопийцам.
- Что достали?
- А что, с одесситами они на "вы"?
- Авиаклоп ест не всякого. У них от нас аллергия. Ты же знаешь, в Одессе за просто так ничего не бывает…
В комнате на столе я обнаружил говяжью ляжку.
- Откуда? - спросил я Юру.
- Дружкова мужики приволокли. Сегодня "горбатого" разгружали, с мясом. За литр целую тушу скинули.
Блины на воде не получились, но все же по кусочку скомканного липкого теста мы проглотили. День начинался с обеда и незаметно перешел к ужину. Стол сегодня удался: "красная" рыба - кильки в томате, говяжье жаркое с луком, картошка.
Мой техник взял гитару, к нам потихоньку собирался народ. Пришли киевляне, рижане, одесситы, ребята Дружкова из далекой Завитой.
Эдик напоминал мне Пресли, только без его знаменитых пейсов. Гитару он таскал с собой даже на самолет, и обычно не было отбоя от желающих пригласить его в гости.
Игорек сидел рядом, он никогда не пел, и даже подпевать не пытался. Сейчас он включит свои глаза в режим моргания и будет облучать нас желтым взглядом филина. Обычно Эдька начинал с песни Высоцкого "Здесь лапы у елей дрожат на ветру…" - пел он, не стараясь хрипеть, как Володя, и делал особенное ударение на двух строчках:
Живем в заколдованном, диком лесу,
Откуда сбежать невозможно…
Заканчивал разухабистой еврейской песенкой "Учителя танцев", в темпе "семь-сорок", поменяв все буквы "р" в тексте на "г":
Дамы, дамы! Не к-г-утите задом -
Это не п-г-опеллер, вам г-овогят.
Две шаги налево, две шаги нап-г-аво,
Шаг впе-г-ет и два назад…
Явился доктор, от рюмки отказался, сказал:
- Бери бутылку, пойдем со мной…
"Олимпийская деревня" утонула во мраке, нигде не видно светляков - все окна плотно занавешены. Мы идем, изредка подсвечивая фонариком, чтоб не разбить нос. Мне непонятно, как Саша ориентируется в этой темени. Подходим к одной из бочек, открываем дверь. В коридорчике я натыкаюсь лицом на что-то мокрое, пячусь, задеваю что-то, слышу грохот падающих металлических предметов…
Наконец мы в комнатке. Кровать, шкафчик, стол, под столом набор тазиков разной величины. Хозяйка жилища стоит посередине, загородив собой добрую половину комнаты. Она относится к породе "хороших людей, в которых всего много". Легонький халатик едва прячет ее прелести белоснежного цвета, только лицо и клинышек у шеи, опущенный острием вниз, между двух холмов, как указатель, - темного цвета, да на руки словно надеты перчатки.
Саша знакомит нас и говорит:
- Вот, благодаря Леночке получишь свой дуст, которым ты меня достал. Она сегодня перевернула всю санчасть, чтоб его отыскать…
Елена, русская молодуха, покрылась нежным румянцем, слабо заметным на лице и вовсю проступившим на груди и плечиках, и протянула мне руку, которую я, засуетившись неловко, пожал.
- Ну что, Ленусик. Куснуть чего-нибудь найдем? Тут летчик принес жидкой отравы, чтоб разная мерзость не заводилась…
Мы хорошо сидим. Чистенькие занавесочки на окнах, салфеточки, искусственные запыленные цветочки в вазе. Из маленького японского поцарапанного кассетника доносится: "Кому-то коньячок и осетринка, и пива запотевшего бокал. А в речке Кокча водится маринка, костистее я рыбы не едал".
Присутствие женщины делает наш разговор живым, мы упражняемся в остроумии, не пьянеем, я чувствую только, как спина становится влажной. Ленусик рассматривает нас по очереди своими круглыми любопытными глазами, тихо посмеивается. Плечи у нее, в отличие от нас, сухие, и только над верхней губой - маленькие капельки влаги… Чего это доктор меня сюда притащил? Отдали бы дуст, и воркуйте на здоровье.
Саша хороший рассказчик, но, кажется, и он устал травить байки.
- Знаешь, надоела эта "бодяга", - и доктор показал пальцем на спирт. - Пойду-ка я посмотрю у себя бутылочку вина.
Он поднимается, я не успеваю что-либо сказать, как он выходит. Надо что-то говорить, а слов нет. Все вопросы кажутся глупыми, а болтать обо всем понемногу я не умею.
- Лена, давайте выпьем, - предлагаю я.
- За что?
- За что хотите. Можете не говорить.
- Хорошо, - соглашается она, и я наливаю.
Ленуся не жеманится, не прикрывает стакан руками, не говорит: "Куда вы столько, разве можно?" Она добавляет водички и проглатывает потеплевшую жидкость вслед за мной.
Глаза у хозяйки бочки сузились, на лице объявилась какая-то особенная улыбка, блуждающая, ни к кому и ни к чему не обращенная.
- Следующий тост говорю я, - заявляет Лена. - Пьем на брудершафт.
Наши руки зацепляются, как локомотив цепляет вагончик. "Кто из нас локомотив, а кто вагончик?" - едва успеваю подумать я, как жаркие губы Лены захватывают мои…
Нет, конечно, хитроумный доктор со своей бутылкой вина так и не пришел. Да и не мог прийти. Вот бестия! На следующий день он сказал мне: "Это одна из форм заботы о здоровье летного состава". "Если бы ты по-настоящему заботился, то никогда бы не кинул своего боевого товарища под танк", - сказал я ему.
Утром мне показалось, что наша бочка упадет с деревянных чурок и покатится. К счастью, этого не случилось.
В пять часов утра я лежал на ее пышной груди, как жалкий обмылок после большой стирки. Я дремал, Ленуся баюкала меня неторопливыми словами, жарко шептала в ухо:
- Какой вы народ, мужики… Дорветесь до бабы, и - до последнего… норовите достать… стучитесь изнутри в живот, как будто вам интересно, откуда вы появились… А назавтра - и след простыл… Вернусь в Союз, найду какого-нибудь заваляшенького, чтоб не убежал, нарожаю деток…
И я представил себе Ленку большой маткой-муравьихой, обложенной белыми яичками: вокруг суетливо бегают муравьята-трудяги, кусучие муравьи-воины, а она возлежит себе, такая белая, пышная, полная молочных рек и сладких киселей…
У порожка своего жилища Лена облила меня из ведра, потом я окунул голову в бочку с водой и зашагал к себе. Она - молодчина. И без претензий. Говорят, женщина аккумулирует тепла на тридцать процентов больше, чем мужчина. Ленусик в таком случае - на все сто. Тепло ее щедрого большого тела в эти дни незримо сопровождало меня.
Я думал о том, что, как только получу чеки, куплю ей бутылку шампанского и цветов, настоящих, вместо тех, бумажных. Я знал, что приду к ней еще раз, а может быть, буду ходить часто. Жизнь покажет. А вздыхать я буду о той девушке из санчасти, и она, это существо ненашенское, каким-то злым ветром занесенное сюда, никогда не глянет в мою сторону. Почему-то вспомнилось: "Красота спасет мир". Это выражение никакого отношения не имело к красивым девушкам, несло в себе, конечно же, широкий смысл, но мне втемяшилась в сознание мысль о прекрасных орхидеях-убийцах… Объятия некоторых прекрасных цветов становятся удушающими, объятия красивой женщины - часто становятся роковыми, как распознать их? Ведь я уже один раз обжегся. Для простодушных прекрасное - ловко расставленные силки… Это бирка с ценником, которая на первый взгляд не заметна, но за нее впоследствии приходится расплачиваться. Вот и получается, что красота, которая собралась спасать мир, никакого отношения не имеет к женщине. Мне кажется, Лена с ее мыслями о детях напоминает спасательный круг. Просто она, со всем своим неиссякаемым теплом, занесена в реестр прозы жизни, и все бегут мимо, за призраками… Красота лишь будит человека и толкает его… На что? Наверное, в каждом конкретном случае - на разное, но это может быть как возвышенным, так и низким.
…Чтобы не маячить перед открытым окном командного пункта, я решил сделать крюк по аэродрому. Обошел колючую проволоку и трусцой засеменил по выбитой тропинке вдоль взлетной полосы. Метрах в тридцати на грунт садилось звено "восьмерок" с афганскими опознавательными знаками.
Турбины двигателей рвали нетронутую тишину раннего утра, посвистывающие лопасти у земли поднимали желтоватую пыль и толкали ее в мою сторону. Я резко сменил направление и увидел у себя под ногами фонтанчики, какие бывают от ударяющей в грунт пули. Только пробежав еще около сотни метров, я подумал: "Черт возьми, это действительно пули… Вот тебе и афганские братья! Это шутки у них такие?" В ранний час на аэродроме потерю летчика можно списать на часовых, любивших от скуки пострелять в собак. Странно. В это утро, совершив прыжок в сторону, я увильнул от смертоносного свинца… Что подсказало мне резко изменить направление? Может, был какой-то знак, и кто-то могущественный уберег меня для чего-то?
Модуль еще спал. Спал солдатик у тумбочки, положив голову на руки. Спали мои ребята. Я зашел в комнату, прилег и стал осматривать предстоящее поле битвы. В углу уже стоял рулон обоев. "Кровати выносим, купаем их в керосине…" - рисовался в моей голове план сражения.
* * *
Вечером наша комната пустовала. Свеженькие обои покрывали обработанные дустом стены. В клей мы тоже дуста не пожалели. Запах отравы переносить было невозможно, и я побежал в полковую гостиницу - такой же сборный модуль, как наш. Меня ждал сюрприз. В комнате с табличкой "Администратор" сидела Земфира Феоктистовна Полей. Я знал ее с давних времен, и наши короткие встречи в ее летной столовой переросли в теплые, приятельские отношения. Я обнял Фиру.
Все та же, ничуть не изменилась. Ну очень солидная женщина. Ее руки, сложенные из "подушечек" различной величины, оканчивались неожиданно изящной кистью; пальцы чуть припухшие, унизанные колечками, перстнями. Это ее слабость. Когда она встала с кресла, я показался себе до неловкости маленьким - моя щека уперлась в распятие, покоившееся на ее груди, как орден на монументе…
- Фира, какими ветрами? - Красивое лицо с властными складками, жгучие черные глаза. Кожа светлая, не тронутая местным солнцем.
- Да вот, решила чеков подзаработать.
- А почему вы здесь, а не в летной столовой?
- Долго рассказывать. Сначала портили нервы, потом выпихнули, стала неугодной. Ушла работать в гостиницу.
Фира была лучшей заведующей летной столовой одного из истребительных полков нашего округа.
Не всякий ресторан мог соперничать с ее кухней. Каждый день она встречала летчиков и лично присутствовала на трапезе, всем своим видом напоминая древнюю богиню плодородия. Мужики говорили: "Сначала появляется грудь, через какое-то время - Фира". Обычно она стояла в зале, подпирая одну из колонн, ее живые глаза мгновенно улавливали недостатки. "Летчик просит - надо дать!" - учила она уму-разуму молодых официанток, и те побаивались ее властного, непреклонного характера. Всеми продуктами она распоряжалась лично, сама домой ничего не брала, выделяла своим девочкам только в конце недели, с остатка. Не любила снабжать картонными коробками с провизией начальников, различные проверяющие комиссии, как это водилось. "Пусть этим занимается начпрод", - говорила она, презрительно поджав губы. На должность заведующей столовой ее предложил сам командующий воздушной армией, дважды Герой Советского Союза, фронтовик. Десяток лет она работала, не боясь никого, пока легендарный штурмовик не погиб в автомобильной катастрофе.
Женская судьба ее не удалась. Такого не пожелаешь ни одной женщине. Сначала разбивается муж-летчик, потом сын - в летном училище. Теперь она жила одна. У нее не было ни родителей, ни родственников, и все свои деньги она тратила на золотые украшения - легче перевозить из гарнизона в гарнизон. Летчикам отдавала все, что было у нее на кухне, и если пустой оказывалась столовая - бежала к себе домой. В каждом пилоте она видела сына или мужа, по-родственному могла "оттянуть на всю катушку" - задело. Все, включая прилетающие экипажи, называли ее "мамой Фирой" или просто "мамой". Нас она снабжала продуктами, мы же наливали ей спирт, на компрессы.
Фира прилетела пару дней назад, еще не вошла в курс дела, но вопрос решился в одну секунду: я шел от нее с ключом от свободной комнаты.
Полей - это золотая пора авиации семидесятых. Таких, как она, стали вытеснять нагловатые бабенки, умеющие ублажать начальство за счет летных харчей.
Здесь, в Кабуле, столовая - полковой желудок летного организма - была немыслима без длинного дощатого барака на полсотни посадочных мест. Чья-то умная голова догадалась поместить отхожее место на не слишком большом удалении от кухни, вероятно, для того, чтобы мириады мух могли разнообразить свое меню. Летчики называли этот барак "музыкальной шкатулкой", а какой-то чудак вбил колышек с указателем и надписью: "Сюда не зарастет народная тропа". И действительно - тропинка здесь хорошо утоптана; туда - семенили, оттуда шли неторопливо, размеренно. Реакцию желудков на местную микрофлору летчики называли болезнью "быстрых ног".
В летной столовой пригодной для еды была только манная каша. Сюда лучше заходить с утра, когда еще прохладно. Днем алюминиевые стенки ангара накалялись, и в настежь открытые двери роем летели жирные мухи. Кто пройдет хотя бы один раз в цех для разделки мяса и увидит там говядину, потемневшую от жары и облепленную мухами, тот никогда не притронется к мясу на тарелке. Несмотря на все ухищрения (энтеросептол, настой верблюжьей колючки), болезнь "быстрых ног" зачастую подстерегала в самое неподходящее время.
Еду в столовой разносили солдаты, и меня поразила их худоба. "Как можно в столовой, полной жратвы, умирать от голода?" - спросил я Никулина. "Э, брат, консервы, что остаются на столах, они относят бачатам за марихуану, а ночью - обкуриваются. В такую жару травка заменяет еду, а желудок грызет собственное тело".
* * *
После двухнедельной изнуряющей работы над Панджшером мы должны вернуться домой. Шанахин улетел в Кабул на вертолете, а нам приказано ждать пассажиров. Мы уже отработали свои двенадцать часов в воздухе и с нетерпением ждем, когда этот день окончится. По этому пеклу не скажешь, что наступает вечер. На самолете открыто все, что только можно открыть: двери, форточки в кабине, рампа. Слабый ветерок прогоняет сухой горячий воздух по салону - здесь спасительная тень.
Ребята разлеглись кто где: на матрасах, на самолетных чехлах. Два молодых десантника, начищенных и отутюженных (летят домой, в отпуск) терзают нашу гитару. Они в возбужденном состоянии, им не до сна. Голубоглазый негромко поет: "Азиатские серые горы, азиатские серые люди и кусочек моей Европы - у пропеллера в синем блюде…" "Ого, - думаю я, - здесь, в году тысяча триста не знаю каком по мусульманскому календарю, и мы потихоньку становимся европейцами…"
А у нас, в России, вторая половина сентября - чудная погода. Всего ровно столько, сколько надо: тепла, света и зеленой краски, сквозь которую уже, наверное, проступают золото и багрянец… Здесь же горячий воздух все время плывет, тугими струями обтекает разогретую землю, и от этого все предметы становятся нереальными, призрачными…
Прошуршали колеса, и под рампой выросло облако желтоватой пыли. Наконец-то!
- Эй, братан, где командир? - кричит мне худенький хлопчик в комбинезоне песочного цвета и панаме, закрывающей всю верхнюю часть лица.
- А я не похож на него?
- Тогда принимай авианаводчика. Дали боевое охранение - афганское, бляха. После первых же выстрелов эти ссыкуны разбежались. Остался, бляха, в горах один, с отказавшей рацией. Десять дней без воды, под пулями снайперов…
Мы с трудом достали парня из газика, потащили в самолет. Его лицо напоминало сплошную незаживающую язву; вместо глаз - две красные дырки, рот не закрывался, из крупных потрескавшихся губ сочилась кровь…
Я включаю радиостанцию, запрашиваю разрешение на запуск.
- Вам ждать. - Слышу из наушников. - Приедет еще один пассажир…
- У меня на борту раненый, какого черта?
- Указание старшего… Приедет, с ним разберетесь.
Мои ребята по очереди сидят рядом с наводчиком, вытирают ему губы влажным платком, дают воду из термоса. Есть ему пока нельзя, а бульона у нас нет. Парня зовут Василий, говорить он не может, но рукой накарябал на клочке бумаги: "Приглашаю экипаж к себе на свадьбу через месяц".
Когда ночь опускается на аэродром, приезжает полупьяный полковник с двумя бабами, обвешанными сумками. Бабенки навеселе, они летят в Кабул походить по дуканам, закупиться. Полковник начинает прощаться с каждой по очереди.
- Выруливаем! - кричу я Эдьке. - Эту капеллу вместе с наводчиком не повезу!
Мой техник в растерянности таращит на меня глаза.
- Запускай, тебе говорят, твою-муму…
Мы запускаем левый двигатель и выруливаем на одном, чтобы пьяная братия не полезла под винты. Клубы пыли заволакивают стоянку, и я представляю, чем сейчас плюется полковник. Защитная позиция у меня в голове уже скомпонована.
- Пятьсот второй, пассажиры на борту?
- Да, на борту.
- Выруливайте.
Быстро занимаю полосу и увеличиваю режим двигателей до взлетного: пока полковник попадет к руководителю полетов, мы наберем тысячу пятьсот метров.
- Веня, передай Баграму конец связи, работаем с Кабулом… Запроси к нашей посадке санитарную машину.