Экипаж машины боевой (сборник) - Александр Кердан 28 стр.


"Не решились на полную катушку наказать будущего Героя, – так про себя прокомментировал ситуацию Русаков. – Наверное, представление на Кравченко уже в Москве. Никто из местных начальников не берёт на себя ответственность отозвать наградной лист! Оно и понятно, в столице спросят, как же вы кандидатуру отбирали, о чём раньше думали?"

Пальчиков отнёсся к взысканию с юмором:

– Взыскания и накладывают для того, чтобы их потом снимать! Не вешай нос, Русаков! Стерпится – слюбится. Это у тебя выговор первый, а у меня уже два было и ничего – притерпелся…

"Он ещё шутит", – неожиданно беззлобно подумал Русаков, но поддерживать разговор в весёлом тоне не стал, спросил сухо:

– Где сейчас твои преступники?

– На "губе", ждут вертолёт на Кабул. Можешь пообщаться, – раздавил каблуком окурок Пальчиков, – они в слове пастыря сейчас ох как нуждаются!

И хотя Русакову после партийной выволочки вовсе не хотелось разговаривать с виновниками своего позора, он отправился на гауптвахту. Как и предполагалось, беседа с арестованными оказалась малоприятной. Солдат-таджик, черноволосый и долгоносый, как грач, на все вопросы отвечал односложно: "Моя твоя не понимай!" Его соучастник – армянин рядовой Акопян, напротив, был очень разговорчив, но из его бестолковой болтовни Русаков ровным счётом ничего не понял, кроме того, что солдат – человек маленький и делает то, что ему прикажут. Позиция, конечно, очень удобная! Но в данном случае какая-то доля правды в словах Акопяна была: ни он, ни второй солдат организаторами преступления явно не являлись! Беседа с начальником блокпоста затянулась. Старший сержант Дульский, в прошлом детдомовец, – это Русаков узнал, составляя о нём биографическую справку для политотдела, поначалу угрюмо молчал, обхватив голову руками. Постепенно разговорился, сначала о детдоме и о своей сиротской судьбе, потом и по существу дела. Рассказав всё, что произошло в доме учителя, он вдруг заплакал, по-детски, навзрыд. Русаков его не утешал… Когда сержант немного успокоился, спросил его о другом:

– Помнишь, я к вам на пост приезжал?

– Так точно, – хлюпнул носом Дульский.

– А скажи, только честно, как вас начальство проверяло? Неужели каждый раз проверяющие на гору взбирались? Трудно ведь…

– Ага, трудно. Только ведь никто, кроме начальника штаба, на гору и не лазил…

– Хм… а как же записи в журнале?

– Я сам с журналом проверки спускался вниз, к дороге, когда мне по рации вызов дадут… Офицеры ведь постарше меня будут… Зачем им на гору лезть!

– И там, внизу, проверяющие делали записи и время проверки ставили… Такое, которое понадобилось бы, чтобы к тебе на вершину подняться… – закончил за Дульского Русаков, про себя делая вывод, что признание старшего сержанта вдребезги разбивает казавшееся несокрушимым алиби комбата. Он заставил Дульского написать всё в объяснительной записке на имя прокурора округа и, засунув сложенный вчетверо лист в карман "афганки", вышел из камеры.

9

Пальчикова, которому сейчас Русаков очень хотел заглянуть в глаза, у штаба дивизии не оказалось. Комбат-три уже укатил к себе, в горы. "Ничего, мы ещё встретимся…" – подумал Русаков. Но вышло совсем иначе. К вечеру у него поднялась температура.

С подозрением на тиф он был госпитализирован и отправлен в Шинданд. Там диагноз подтвердился, и он на пару месяцев оказался изолированным, оторванным от своего полка, от всех событий, которые так волновали.

Месяцы в госпитале остались в памяти Русакова жуткой толчеей, отвратительной кормежкой и полной антисанитарией. Как в таких условиях люди умудрялись выживать да еще и выздоравливать – было для него ещё одной тайной русского характера.

Однажды, когда он сам пошёл на поправку, его, гуляющего в чахлом госпитальном саду, окликнули. Обернувшись, он увидел солдата на костылях и долго не мог вспомнить, где и когда встречался с ним.

– Я – водитель бронетранспортера майора Пальчикова, – напомнил тот.

– Точно, "мультяшка", – обрадовался Русаков однополчанину и тут же насторожился: – Что с тобой?

– На фугас наскочили три недели назад… Нету больше нашего "Голландца"…

– А что с Пальчиковым? С комбатом что? – перебил Русаков.

– Товарищ майор сразу погибли… Их всего осколками посекло…

– Как же так… погиб! Мне же с ним…

– Я к вам по делу, товарищ майор…

– По какому делу?

– Письмо у меня к вам. От комбата. Мы его в нагрудном кармане нашли. Так и написано на конверте: "Майору Русакову. Вручить после моей смерти".

– Где оно? – встрепенулся Русаков.

– Здесь. У меня в тумбочке лежит. Сейчас принесу, – солдат заковылял в сторону палаты.

– Подожди, я с тобой, – Русакову не терпелось скорее получить послание.

По пути солдат рассказал:

– Остальных наших, кто в БТРе был, сильно поувечило. Их сразу в Союз отослали. А у меня так – сквозное. Доктор говорит, скоро плясать буду. Вот ребята мне и поручили вас найти, волю последнюю комбата исполнить. Он у нас мужик мировой был.

Конверт, который получил Русаков, был сделан из грубой серой бумаги, в нескольких местах посечён точно бритвой и запятнан кровью.

"Русаков! – прочитал он первое слово, обращённое к нему, и перед глазами встало улыбчивое лицо Пальчикова. – Это письмо попадёт к тебе, когда я буду уже далеко. Так далеко, откуда не возвращаются. Потому нет смысла больше кривить душой. Самому эта ложь надоела".

"Ты был абсолютно прав, – писал дальше Пальчиков, – думая, что Тюнькин умер не от рикошета своей собственной пули во время салюта. Только полный дурак мог придумать подобную нелепицу и надеяться, что кто-то поверит. Ты прав и в том, что Тюнькина убили, и в том, да-да, я заметил, что подозревал в убийстве меня. Я действительно убийца. И потому что, как все, участвую в этой грязной войне, и потому, что отправил на тот свет ни в чём не повинного человека.

Теперь детали. Для тебя, чтобы не впутывать в эту историю посторонних. Тебя, конечно, интересуют причины… Ты же хочешь до сути докопаться. Так вот, во всём виновата любовь (здесь можешь посмеяться: банально, но это – чистая правда). Действующие лица тебе уже известны, по крайней мере, ты можешь о них догадываться: она – Жанна Хлызина, он – твой покорный слуга, а третий лишний – все остальные.

Я знал про неё всё: что спит она с каждым вторым за подарки. И даже то знал, что ей до меня дела никакого нет. Но ведь бывают в жизни мужиков роковые женщины, которых раз увидишь и всё – пропал. Жанка для меня именно такой оказалась. Ревновал её ко всякому столбу, бесился, а забыть не мог…

В тот проклятый вечер она сама мне впервые свидание назначила. Через начпрода моего, ты помнишь, ездил он в полк, записку передала: так, мол, и так, жду, люблю, целую. Ну, я, конечно, сорвался к ней. Один, на своем бэтре. Что мне духи, засады, если меня женщина ждёт! По пути, будто чуял, для подстраховки заскочил на посты, в журналах отметки сделал. Если кто хватится, где комбат, есть оправдание – службу контролирует… И потом на всех парусах к Жанке полетел. "Мультяшки" меня мигом домчали. Сами с "Летучим голландцем" в ложбинке притаились, чтобы не светиться. У нас этот манёвр отработан давно. Я знал, мои ребята меня никогда не сдадут, хоть огнём пытай. Метнулся к столовой с заднего хода – нет там Жанки. Обогнул здание. Смотрю, а вот и она – через плац мимо казарм – вместе с подполковником Тюнькиным к модулю его идёт. Он перед ней дверь так галантно открывает, вперёд пропускает и сам следом… У меня аж дух зашёлся: "Ах, ты морализатор вонючий… Перехватил!" Заглянул в модуль через окно, вижу: сидит на замполитской кровати Жанна и улыбается. А Тюнькин перед ней, руки в боки, лица не видно. Да и на что мне оно, если Жанкина улыбка (если бы ты знал, Русаков, какая у неё улыбка!) прямо перед глазами…

Тут Тюнькин руки к Жанне протянул – ах ты, собака! Выхватил я пистоль да и жахнул в лысеющий его затылок! Всё остальное, будто со стороны, увидел: пуля моя мозги Тюнькина на стенку вынесла. Жанка завизжала, потом меня увидела, обмерла, побелела, губы дрожат. Шепчет что-то, вроде того, что ничего у неё с замполитом не было, что он её на беседу пригласил, а она меня одного любит… А я грязно выругался и дёру дал. Похоже, никто меня не заметил – стемнело уже. Примчался к бэтру. Скомандовал "мультяшкам": "Вперед!" и – в родной батальон. Затаился, жду последствий. Решил: "Живым в руки прокурорским не дамся! В тюрьму не пойду!" День проходит, второй. Всё тихо.

Что было в полку, знаю по рассказам друзей-комбатов: происшествие с Тюнькиным представили несчастным случаем. Жанка, видимо, никому ничего не сказала. Никому, кроме Кравченко. А у того, сам понимаешь, свои резоны шум не поднимать: как-никак, Героя ждёт… Чтоб всё шито-крыто оставалось, и спровадил он любовь мою в Союз, и меня не тронул… Разве что батальон стал всё чаще в самые опасные операции пихать. Может, надеялся, что погибну? Радуется теперь, поди… Бог ему судья…

Вот, кажется, всё тебе и рассказал. Снял с души камень. Теперь мне, и мёртвому, легче будет. А ты, Русаков, постарайся выжить. И не поминай меня лихом".

И подпись – "Пальчиков".

Русаков долго сидел над письмом. В нём боролись сострадание к Пальчикову, конечно, совершившему страшное преступление из-за своей любви, но собственной гибелью и предсмертным покаянием заслуживающему если не прощения, то хотя бы понимания, и чувство долга по отношению к коллеге Тюнькину, бывшему так же, как сам Русаков, "человеком системы". Проходившая мимо санитарка позвала его на ужин. Вместо столовой он прошёл в свою палату, достал из тумбочки тетрадный листок и чётко вывел на нём: "Прокурору Туркестанского военного округа. Заявление".

10

– Что же было потом?

– Приезжала в полк прокурорская проверка. По случаю гибели обвиняемого, дело замяли… Русакова после госпиталя назначили на другую должность, с повышением. Я его больше не встречал.

– А геройское звание?

– Мне скоро замена вышла. Планировал в Ленинград, а попал в ЗабВО. Как-то ехал в Москву, в командировку. В Свердловске в купе ко мне подсел полковник. Разговорились. Оказалось – кадровик, тоже бывший "афганец". Мы с ним примерно в одно время за "речкой" служили. Он-то меня и просветил насчёт того представления. Оказывается, прокурор округа вышел на члена Военного совета армии, убедил его позвонить в наградной отдел ЦК и отозвать мое представление…

– Обидно…

– Да нет, по совести если, всё правильно. Это я теперь, спустя время, понимаю: кровавая получилась бы награда, на убийстве замешанная. Такая ни славы, ни счастья не приносит! А Тюнькин был награжден посмертно. И это справедливо. Он и Русаков – люди на войне не последние. Они всю эту бойню, с её грязью и кровью, хоть как-то очеловечивали, и остальным пережить помогали… Жаль, мало таких…

– Отчего же жаль, если без Звезды остался?

– Ну, ты, брат, и вопросы задаёшь! Не маленький, сам знаешь…

Праздничная ночь

Три вещи губят офицерскую карьеру: карты, водка и женщины. Так на заре туманной лейтенантской юности наставлял меня один начальник.

Что касается карт… Опасаюсь азартных игр и никогда не играю (наверное, потому, что сам азартен)… Женщины – это разговор особый (но об этом чуть позже). А водка? Пью по праздникам да и в будний день, если компания стоящая… "Ничто человеческое нам не чуждо", – так, кажется, у классика…

Правда, на службе – ни грамма! Впрочем, грешен, братцы, был один случай – нарушил эту заповедь. И вот по какому поводу…

Несколько лет назад, в канун Восьмого марта, о котором мой преподаватель по академии написал стишок:

Иду домой, несу цветы,
И мысль одна свербит в затылке:
"А вдруг на женский праздник ты
Купить забыла мне бутылку…" -

оказался я и без цветов, и без бутылки – ответственным по политотделу дивизии.

"Дивизия", к слову, одно название – "кадр": офицеров – полный штат, а солдат и батальона не наберется. Но представительные органы все, честь по чести: штаб, политотдел, партучёт и т. д. и т. п. Вот по этой "куцей" воинской части и заступил я ответственным. Или, справедливее сказать, безответственным, так как никакими уставами пост сей не предусмотрен и не регламентирован, а является изобретением какого-то начальника перестроечной эпохи. На деле всё выглядело так: ходи себе по территории части целые сутки, "пинай воздух" и не мешай дежурному офицеру, который и так заинструктирован до предела (праздник как-никак)…

Но поскольку над каждым "безответственным", по железной армейской логике, должен быть "безответственный" рангом повыше, рядом со мной "пинал воздух" Серёга Игнатенко – командир соседнего полка, тоже "скадрованного". Серёга – подполковник, я – майор, но мы с ним – на "ты". Он мне не прямой начальник. По возрасту – почти ровесники. Да и "афганские" воспоминания связывают. Соратник по праздничной ночи, что надо!

Игнатенко – высокий, широкоплечий блондин, с открытым лицом, кажется этаким добродушным увальнем. Увидишь без формы и регалий – ни за что не поверишь, что в Афгане горным батальоном командовал. Да ещё как! Орден Красной Звезды привез… А сам – ни ранен, ни контужен. Значит, за геройство представлялся и за командирский талант…

Серёга устал от бестолкового брожения первым:

– Слушай, Вить, пора наше патрулирование заканчивать. Бойцы уже давно десятый сон видят. Наряд службу блюдёт. Давай и мы "червячка" заморим…

Мне наше полуночное бдение, честно сказать, тоже порядком обрыдло, поэтому откликнулся с готовностью:

– Нет возражений!

– Тогда потопали в мой кабинет, там теплее.

Кабинеты у нас в одном здании, но на разных этажах: у меня – на первом, у Игнатенко – на втором. Если верить закону физики, гласящему, что тепло поднимается вверх, то у Сереги, точно, должно быть теплее (хотя батареи не греют ни у него, ни у меня).

Предупредив дежурного, где мы есть – мало ли что случиться может: тогда, невзирая на "безответственность", штаны со всех троих спустят, – расположились в тесной каморке Игнатенко на деревянных табуретах. Развернули "тормозки" со снедью. Харч у обоих оказался самый что ни на есть армейский – хлеб да сало. Не расстарались подруги наши боевые, провожая мужей на службу… Понятное дело: на другой вариант рассчитывали, чтобы – рядом да за праздничным столом. А тут… Женщины почему-то в этот праздник особенно остро на разлуку реагируют. Но ведь и нам не легче… Тоска. Бутерброды "насухую" в горло не лезут. Эх, сейчас бы…

Мы, очевидно, подумав об одном, переглянулись.

– Что-то не праздничный ужин у нас получается… Даже аппетит пропал. Может, дёрнем по маленькой?.. У меня есть… – Игнатенко открыл сейф и достал бутылку "Белого аиста".

Я только языком прицокнул, мол, ты даешь, командир! Но тут же замполитский тормоз сработал: "А не влетит нам…"

– Не боись, комиссар, семь бед – один ответ. А потом, здесь я – старший… – Серёга ловко выдернул пробку. Мы сдвинули солдатские кружки. Первый тост гусарский: "За дам-с!"

Коньяк обжёг гортань. На душе потеплело. Не от спиртного – от мыслей о женщинах… "Всё-таки удивительный это народ – слабый пол!"

Игнатенко продолжил:

– Знаешь, Вить, только на войне и понял, что женщина для мужика значит…

Так и начался наш ночной разговор, который я запомнил навсегда.

– Я в Афгане, – зачем-то понизив голос, сказал Серёга, – хоть верь, хоть не верь – два года без "пэпэжэ" (походно-полевая жена) прожил. Не потому, что святой такой. Сам знаешь: все мы – не ангелы… Первые полгода от желания аж скулы сводило… Поначалу, конечно, не до баб было: пока батальон принимал, на первые боевые сходил… А потом – три месяца без "командировок" на базе – в голову всякая блажь полезла… На фотку Людки посмотрю – волком выть охота! А кроме фотки, никаких женщин во всей округе нет: ни наших, ни афганок. Ещё бы был гарнизон как гарнизон, где-нибудь в центре провинции… Так нет, мой батальон на перевале, на самой верхотуре посажен. Зона ответственности – нефтепровод афганский. Мы, значит, от "духов" его стеречь должны… Понятно, у тех, кто внизу, к штабам поближе, и машинистки, и прачки, и поварихи в столовых – весь этот "спецконтингент" в юбках… А к нам в горы кто женщину направит? Для неё здесь и удобств никаких: мы с солдатами наравне по землянкам ютимся. Но нам и так сойдёт, а для неё ни сортиров, ни бань отдельных не предусмотрено. И потом, стреляют у нас почаще, чем на равнине… Так что вольно или невольно вели аскетический образ жизни.

Я съехидничал:

– От такой жизни и до онанизма – один шаг…

Серёга даже не улыбнулся:

– И вот, под самый Новый год, получил я приказ – закрыть перевал. Что уж там стряслось: моджахеды начали какую-то операцию или наша совдеповская перестраховка сработала, не знаю. Только приказ есть приказ – мои архаровцы мигом БТРами дорогу перегородили. Дозоры, посты дополнительные выставили – всё как положено… Когда совсем стемнело, мы с замом – Санькой Духониным обошли наше хозяйство, солдат с наступающим праздником поздравили, караулы проверили. Собрались накрывать "дастархан" по случаю Нового года, и тут заваливается в землянку лейтенант, командир дежурного взвода, и с порога грохочет:

– Товарищ майор (подполковника я уже в Союзе получил), к вам женщина…

"Неужто галлюцинации начались?"

– Какая женщина? – строго так спрашиваю.

– Наша, советская, – с готовностью докладывает взводный, а у самого глаза, как у мартовского кота, блестят.

– Ладно, если наша, давай её сюда!

Не прошло и полминуты, появляется – эх, Витек, видел бы ты! – Снегурочка, краса ненаглядная… Или мне это с голодухи показалось… Ну, в общем, глаза, улыбка – всё при ней! Женщина! Наша, российская. Только порог переступила, в землянке словно посветлело, настоящим праздником запахло. Понимаешь, есть у женщин свойство такое – жизнь делать ярче, радостней…

Я с топчана привстал. Обращаюсь к незнакомке, стараясь придать голосу надлежащую важность:

– Кто вы?

– Лида, – отвечает она просто и руку мне протягивает.

А я, Вить, поверишь, уже забыл, как с женским полом обходиться. С бойцами-то чаще, чем на русском литературном, на командно-матерном общаемся… Так вот, вместо того чтобы ручку эту поцеловать или хотя бы пожать для приличия, уселся обратно на топчан и свой допрос продолжаю:

– И откуда вы взялись?

У Лиды уже слезинки на глазах наклюнулись:

– Из госпиталя я, медсестра. К жениху меня на Новый год отпустили. Вместе встретить хотели, а тут БМП попутная…

– И где ваш жених? – несколько смягчаю я тон. – Да вы присаживайтесь, – наконец вспоминаю о светских манерах.

Духонин девушке табурет придвинул, а та своё:

– Некогда мне, товарищ майор. Надо к полуночи до "точки" добраться. Жених там взводом командует… – и называет такой блокпост, куда теперь не то что на БМП, но и на "вертушке" не поспеть!

– Да вы соображаете, барышня, что говорите? – снова прорываются у меня покровительственные нотки. – Мы ведь здесь не в бирюльки играем. У меня приказ комдива до завтрашнего утра закрыть перевал и никого – ни в ту, ни в эту сторону… Так что пропустить вас я не имею никакого права…

Игнатенко прервал свой рассказ, плеснул в кружки коньяку. Выпил, не дожидаясь меня. Уставился в окно кабинета, за которым льнули к стеклу крупные хлопья мартовского снега.

Назад Дальше