Ему было семь лет, когда у мамы случился сердечный приступ. Он тогда жутко испугался и понял, что мама для него – всё. Когда повзрослел, её влияние вроде бы уменьшилось. Военное училище. Служба. Женитьба на Тамаре. Рождение сына… Отдельная, самостоятельная жизнь. Мать как будто отошла в тень. Но её присутствие в своей судьбе ощущал всегда. Был уверен, что с ним ничего не случится, пока мама жива.
В последние годы в доме у матери появились иконы и Библия. Нина Ивановна и Кравцу вручила маленькое Евангелие и иконку с изображением князя Александра Невского.
– Ты же не крещёная… – удивился он.
– Мы все крещёные, кто в мои годы родился…
– Ты об этом никогда не говорила…
– Нельзя было, вот и не говорила.
– А теперь что, можно? – усмехнулся Кравец. – Новая мода: церковь, иконы… Вон даже бывший секретарь Свердловского обкома партии Ельцин в храм со свечкой ходит… А ведь совсем недавно приказ отдавал о сносе дома, где царя грохнули. И ты, Нина Ивановна, туда же… Где ж вы все были, когда церкви разрушали и священников расстреливали?
Мать обиженно поджала губы. Но перед самым отъездом снова попросила:
– Сынок, возьми иконку… И послушай мать: покрестись… Я тебе защита теперь ненадёжная, а Он защитит…
– Что-то не больно он твою семью защитил… – сказал Кравец, но иконку взял.
3
Историю маминой родни Кравец узнал поздно. Уже во время "перестройки", той самой, о которой мрачно шутили, что она когда-то перерастёт в перестрелку. До перестрелки пока ещё не дошло. А вот иллюзий в головах у тех, кого называли "человеческим фактором", возникло немало. О демократии. О свободе слова. Об исторической памяти. Не устоял и Кравец, поверил в "социализм с человеческим лицом". Задумал написать книгу об армии. О той, какой она была до революции. А ещё – о современной. О том, что мешает ей быть по-настоящему сильной и боеспособной. Название придумал – "Сказание об офицерской чести". Поделился планами с матерью.
Она сказала, приглушив голос, хотя они были одни:
– Не делай этого, сынок! Посадят…
– Сейчас не сталинские времена! За книги не сажают.
– Времена для простых людей всегда одни и те же. От сумы да от тюрьмы не зарекайся…
– Да ты, Нина Ивановна, настоящая диссидентка… Вот уж никогда не подумал бы…
– Ты, сынок, о многом судишь торопливо, потому что страха настоящего не знал. А со мной он – всю жизнь, с самого детства…
…Семья прадеда Кравца, выходца из Полтавской губернии, оказалась на Урале во время столыпинской реформы, давшей крестьянам наделы и разрешившей строить хутора на окраинных землях Российской империи. Семья была большая, и, что важнее прочего, все пятеро детей – мужеского полу. На каждого по закону положен отрезок пахотной земли. Так что общий надел вышел приличным. Поселенцы работы не гнушались. После первого урожая отстроили хутор. Назвали – Николаевкой. То ли в честь государя императора, то ли по имени бывшего владельца этих земель – помещика Николаева.
Подросли сыновья. Завели семьи. Рядом с отцовским куренем свои дома поставили. Паровую мельницу приобрели. Одну на всех. Конечно, у каждого в хозяйстве и лошади, и коровы, и даже верблюды были. А овец и птицу просто не считали…
Жили своим трудом и по труду. Нелегко, но сытно. Надеялись, что заживут лучше.
Когда случилась война с немцами, многие мужики, в том числе и дед Кравца – Иван, ушли на фронт. Он и его братья оказались в кавалерии, но в разных частях. Иван и старший брат, Антон, отличились во время Брусиловского прорыва, выслужили офицерские чины и Георгия – за храбрость. Три других брата погибли в Курляндии.
После февраля семнадцатого Иван и Антон вернулись домой. Хозяйство в их отсутствие пришло в упадок. Только стали его поднимать, началась другая война. Белые, красные, зелёные, чехи, колчаковцы, чапаевцы. Все они вытаптывали пашни и сенокосы, опустошали дома, уводили с собой лошадей и не успевших спрятаться мужчин. Братья оказались под разными флагами. Так продолжалось, пока однажды не сошлись – лоб в лоб. Как в кино… Обнялись, расцеловались. Ивану удалось уговорить Антона, и тот вместе со своим эскадроном перешёл на сторону Советов…
– Эту быль, мама, я от бабушки слышал…
– А вот двадцать третьего февраля тридцатого года…
– Был день Рабоче-крестьянской Красной Армии и Военно-Морского Флота…
– Так оно, конечно. Но это ещё и день, когда нас раскулачили…
– Да вы разве были кулаки?
– Конечно нет. После Гражданской жили бедно. Но со временем и лошадь снова появились, и корова, и овечки. Куда меньше, чем до войны, но всё-таки какое-никакое хозяйство. Встали бы на ноги покрепче, но в двадцать девятом дошли до Николаевки слухи о коллективизации. Дядя Антон всё своё имущество продал и уехал на Кубань. А дед твой остался. Надеялся, что не тронут как бывшего красноармейца. Правда, перед самым тридцатым годом уехал и он. В Ташкент. Якобы для покупки посевного зерна. На самом деле с расчётом: мол, семью без кормильца с места срывать не станут. Стали. Ещё как! За неделю до высылки приехали на хутор уполномоченные из Кислянки – села, что верстах в семи от нас. Отняли все тёплые вещи. Бабушку твою и нас, детей, из родного дома выселили во времянку с земляным полом. Всю скотину со двора увели. Продукты, сельхозинструмент – всё забрали. Даже балалайку и мешок с семечками. А в ночь на двадцать третье приехали снова. На этот раз с ними был председатель сельсовета. Он когда-то в молодости за нашей мамой сильно приударял, но она деда твоего выбрала. Наверное, председатель с того времени злобу и затаил. "Собирайся, – говорит, – Фрося, к белым медведям. Там тебе и Ванькиным выродкам жарко будет!" Погрузили нас на сани. В деревянный короб с сеном. И повезли. Холод был страшный. Двое суток добирались до станции Шумиха. Потом пересадили в теплушки. Везли ещё несколько дней до Тобольска. Затем снова на санях до поселения Малый Нарыс. Привезли в тайгу – снег по пояс. Выгрузили: "Здесь будете жить!" А где, как? Никого не волнует. Там я и простыла. Заработала туберкулез кости. Были сильные нарывы. А в районе лечить отказывались. Дескать, дочь врагов народа – не положено. Могла и вовсе сгинуть, да учительница, тоже из ссыльных, надоумила написать письмо в Москву, Косареву. Был такой секретарь комсомола…
– Слышал… Его в тридцать седьмом расстреляли.
– А в тридцать первом он мне помог. Пришёл ответ в комендатуру для ссыльных переселенцев, что дети за родителей не отвечают и девочку надо отправить на лечение… К этому времени и дед твой нас разыскал. Добровольно в ссылку приехал, вслед за семьей.
– Надо же, не струсил…
– Они же с твоей бабушкой венчаны были. Перед лицом Господа клялись. Это не шутки.
– Ты, Нина Ивановна, опять проповеди читаешь… Лучше расскажи, что дальше было…
– А дальше повезли меня в больницу. На лодке. А у меня уже жар и боли сильные. Плачу тихонько. А папа строгий был, говорит: "Терпи! Не хнычь, а то накажу!" Когда в Тобольске поднимались в гору по Прямскому взвозу, родители несли меня на носилках и остановились передохнуть, к нам подошёл какой-то мужчина и попросил у отца прикурить. После отец сказал, что это – бывший троцкист. Находится на поселении. "Что он говорил?" – спросила мама. "Всё сетовал, мол, жил бы Ленин, с нами такой беды не случилось бы…"
– Мам, ну, Ленин, Сталин, это я понимаю, это было давно. А мне-то почему нельзя книгу писать?
– Разве давно? Полвека не прошло. Вот у нас в Малом Нарысе был старичок, Кузьмичом его все звали. Он, как только война с фашистами началась, на завалинке с соседом поделился своими соображениями. Мол, зачем столько народу губить? Лучше бы, как в старину, Гитлер со Сталиным на кулачках сошлись и силой померялись. Кто победит, тому и править… Что ты думаешь? На следующее утро забрали Кузьмича, и больше его никто не видел…
– Не беспокойся. Теперь за слова не расстреливают. Ладно, если ты так боишься, я не буду писать эту книгу…
– Вот и хорошо, – посветлела лицом мать. – Помнишь, как бабушка говорила: "Не высовывайся, целей будешь!"
…Книгу Кравец всё-таки написал. Понёс рукопись в местное издательство. Сунулся в кабинет главного редактора. Секретарша, дама бальзаковского возраста, вся в буклях и рюшах, к главному его не пустила. После долгих переговоров, сопровождавшихся ослепительной улыбкой посетителя, она из уважения к офицерским эполетам, а может, по причине неутолённой любви ко всем представителям противоположного пола, направила Кравца в общественно-политическую редакцию. Редактор – невзрачный мужичок неопределённого возраста – повертел в руках папку с рукописью и присоединил её к кипе, громоздящейся на столе.
– Зайдите через месяц-полтора…
"Оставь надежды, всяк сюда входящий", – подумал Кравец, но через пять недель зашёл в издательство.
На этот раз редактор встретил его по-другому. Он долго тряс Кравцу руку и бормотал, что никак не ожидал от человека военного подобной смелости суждений и откровений об армейской жизни.
– И под грубой солдатской шинелью может биться пламенное сердце, – перефразируя Лермонтова, ответил польщённый Кравец.
– Я буду предлагать вашу рукопись в план издательства… – важно сказал редактор.
– На следующий год?
– Ну, что вы, голубчик, – перешёл собеседник на отеческий тон. – Планы издательства свёрстаны на пятилетку вперёд. У нас даже члены Союза писателей в очередь стоят…
Кравец нахмурился.
– Не огорчайтесь и не теряйте надежды. Главное, вы написали хорошую книгу… Будем надеяться на лучшее, – утешил редактор.
Книга так и не увидела свет, хотя и попала в план издательства на тысяча девятьсот девяносто первый год. А когда он наступил, стало не до книг об армии. Да и вообще не до книг…
В условиях рынка местное издательство не выдержало конкуренции с крупными московскими фирмами и распалось. Рукопись Кравца бесследно исчезла. Да в это время он и не вспоминал о ней. Реформаторы перевернули всю жизнь страны вверх ногами и не оставили людям никакого права, кроме одного – бороться за существование. Не в переносном, а в прямом смысле слова. Курсантская присказка "Приказано выжить!" по сравнению с реальностями новой жизни выглядела детским лепетом. В конце августа того же года пришёл указ Ельцина о приостановке деятельности коммунистической партии. Кравец, вместе с остальными политработниками, оказался за штатом. Несколько месяцев находился в подвешенном состоянии, не зная, как сложится дальнейшая служба, чем будет кормить семью. Тут уж точно – не до писательской карьеры!
Но удивительное дело, именно когда разладились и личная жизнь, и жизнь государства, которому он присягал, к нему вернулась способность писать стихи, почти забытая с курсантской поры. "Самозащита души" – так для себя определил Кравец назначение поэзии.
"Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души", – повторял он строчки Высоцкого. Именно так: босые души и – в кровь! Откуда приходит вдохновение или нечто другое, что движет рукой и сердцем, это оставалось загадкой. Но он вывел для себя формулу: чем труднее, невыносимее жизнь, тем больше вероятности, что стихи родятся.
Вот и сейчас, глядя на фотографию матери, он почувствовал их приближение. Не к месту, невпопад. Или, напротив, – в самую точку…
Если под уклон ведёт дорога
И мелькают без просвета дни,
К маме обращаюсь, словно к Богу,
Мысленно: спаси и сохрани!
4
Анна Якимовна вошла неслышно. Присела на краешек дивана рядом с Кравцом, спросила:
– Ты чего дверь не закрываешь? Сейчас время, сам знаешь какое…
Он пожал плечами. Анна Якимовна какое-то время посидела молча, потом, совсем, как в школе, повернула его к себе и заглянула в глаза:
– Не знаю, стоит ли показывать тебе это, – она вынула из кармана байкового халата конверт.
– Что такое?
– Сам увидишь… Думаю, всё-таки ты должен прочитать… Именно после этого письма с Ниной и случился удар… Извини меня… – она отдала конверт и ушла.
Кравец посмотрел на адрес и сразу узнал почерк жены. Достал сложенный вдвое листок из тетради в клетку. На листке – ни здравствуйте, ни до свидания – всего две фразы: "Я ненавижу вашего сына! И сделаю всё, чтобы мой сын не был похож на него!"
…С Тамарой он познакомился на четвёртом курсе, так, как обычно знакомятся курсанты, – в увольнении. Один из товарищей пригласил его на свадьбу. В числе подружек невесты оказалась рыжеволосая, разбитная девчонка с огромными голубыми глазами.
– Тамара, – смело представилась она, оказавшись за столом по правую руку от Кравца.
– Царица Тамар… – пошутил он.
Девушка ответила вполне серьёзно:
– Почему бы и нет, – и тут же лукаво рассмеялась, окинув его благосклонным взглядом.
Потом были танцы. Одна подвыпившая девица пригласила его, повисла на шее и неожиданно поцеловала в губы. Вот тут и случилось нечто из ряда вон выходящее. Тамара оттолкнула соперницу и, закатив Кравцу пощечину, метнулась к выходу. Кравец за ней. Догнал на троллейбусной остановке и, чего сам от себя не ожидал, врезал ответную оплеуху. Тамара зашипела, как взбешённая кошка, и попыталась полоснуть ногтями по щеке. Он перехватил её руки, крепко сжал запястья. Тамара обмякла и припала к нему…
Любил ли он её? Кравец не знал. Возможно, просто пришло время. Один из преподавателей училища назвал этот период в жизни курсантов "брачно-гнездовым". Все старшекурсники искали себе подруг, чтобы по выпуску не ехать в дальние гарнизоны в одиночку. Да и действительно, время пришло. Невзирая на физическую и интеллектуальную нагрузку гормоны в организме играли. Сны, в которых преобладали обнажённые красавицы, замучили… Было и ещё одно обстоятельство. "Женатики" получали еженедельно два суточных увольнения в город, а это на четвёртом году жизни в казарме аргумент весомый.
Пару месяцев спустя, после их знакомства, когда от поцелуев дело естественным порядком дошло до того, к чему яростно взывали гормоны, Тамара упёрлась:
– Милый, а это после свадьбы…
– Так давай поженимся!
– Ишь какой торопыга… А меня ты спросил?
– А чего спрашивать, если ты со мной сейчас в чём мама родила?..
– Лежать в одной постели – это ещё не повод для женитьбы…
– А что повод?
– Любовь, глупенький, любовь…
– Ты что, меня не любишь?
– А ты?
– Что за манера отвечать вопросом на вопрос? Пойдём лучше в ЗАГС!
Решили подать заявление через неделю. А накануне этого похода приснилось Кравцу, будто лежит он на полянке с изумрудной травой. Над ним небо высокое, голубое, как Тамаркины глаза. Хорошо на душе у Кравца. Безоблачно. Разнежился он. Блаженствует. Но боковым зрением замечает, что трава справа от него заколыхалась. Что-то живое в ней. Страшное. И точно, выползает рядом с ним змея необычной окраски – рыжие и чёрные полосы. Кравец понимает, что змея ядовитая. Она заползает к нему на грудь. Свивается в кольцо там, где сердце, и тянется своей мордой с удивительно голубыми глазами и чёрным раздвоенным язычком к лицу. Всё внутри у него холодеет, а змея целует его…
Он проснулся со странным ощущением, что совершает горькую ошибку, но в ЗАГС всё-таки пошёл. Характер отступить не позволил… Потом была свадьба. Нина Ивановна, узнавшая о ней в последнюю очередь и приехавшая в Курган перед самым бракосочетанием, сдерживала слезы, старалась не показать, что не одобряет выбор сына. Она и Тамара были друг с другом любезны и обходительны. Но Кравец, будь он внимательней и не так занят собой, сумел бы разглядеть, что новоиспечённые свекровь и сноха с первого взгляда не понравились друг другу.
Впрочем, времени и возможности для проявления взаимной антипатии у них не оказалось. Вскоре молодые супруги уехали, как и предполагалось, в дальний гарнизон. Потом родился сын, названный Иваном, в честь деда. Были переводы и переезды. Тамара то сидела с малышом, то пропадала в школе, где преподавала математику. Кравец большее время суток был на службе. Обычная жизнь офицерской семьи.
Только отношения у молодых супругов были не совсем обычные. То ластятся, как два голубка, то ссорятся – дым коромыслом. Всё не могли определить: кто в доме хозяин… Правда, до оплеух, как в день знакомства, не доходило, но покоя не было – ни ему, ни ей. Задним умом Кравец понимал, что сам виноват во многом. Где надо бы настоять, уступал, а где следовало бы сдержать эмоции, был нетерпимым. Слабым оправданием служило, что не знал он, как должен вести себя мужчина в семье. Мать и отец разошлись, когда ему не исполнилось и трёх лет. Из такой же несостоявшейся семьи оказалась и Тамара. Вот и строили свои отношения методом проб и ошибок. И может, притёрлись бы когда-то, притерпелись, но однажды…
Кравец вернулся с учений на день раньше, чем обещал. Приехал поздно вечером, открыл дверь своим ключом. В прихожей споткнулся о чьи-то незнакомые ботинки. Боясь поверить очевидному, шагнул в спальню и первое, что увидел, – смятый Тамарин халат, обвивающий рукавами чужую рубашку…
– А-а-а-а! – не то застонал, не то взревел он и сорвал со спящих одеяло. Но драться не стал. – Одевайся, уходи! – бросил проснувшемуся и перепуганному парню.
– Что ты в нём нашла, в сморчке этом? – допытывался у жены, когда остались одни. Его переполняла обида, смешанная с жалостью: к себе – обманутому и к ней, бестолковой. "Даже сблудить так, чтобы никто об этом не знал, ума не хватило!"
Тамара, поначалу побледневшая и задрожавшая, пришла в себя и ответила вызывающе:
– Ты на себя посмотри, поэт-самоучка!
– Ну, ты и тварь! – Кравец хлопнул дверью и ушёл в офицерское общежитие.
– Ты даже за себя постоять не можешь! – упрекала Тамара, когда они помирились и сошлись вновь. – У тебя жену из-под носа уводят, а ты…
– Сучка не захочет, кобель не вскочит…
– Я тебе не сучка!
– А я не дурак из-за тебя кулаками махать!
– Ничего, ещё помашешь…
И точно. Пришлось Кравцу не раз махать кулаками. После тридцати Тамара как с цепи сорвалась. Приходила домой за полночь. "Дыша духами и туманами", так, кажется, у Блока. От неё пахло кабаком и чужими мужиками. Со вторым и третьим её любовником Кравец бился насмерть. Не помогло. Подал заявление на развод. Не развели. Сын был ещё маленьким. Потом смирился, не смирился, но заявлений больше не писал. Надо было поступать в академию, а кто же разведённого в ВПА примет? А дальше – повышение по службе. Значит, снова разводиться нельзя… Какой же ты замполит полка, когда с собственной женой справиться не можешь? Да и Тамара со временем стала умнее. Любовников в дом приводить перестала. Если и встречалась с ними, то где-то на стороне. Так и жили: под одной крышей, а будто бы и не в браке…
Нина Ивановна, конечно, догадывалась, что в семейной жизни сына что-то не так. Но с вопросами не лезла и советами не досаждала. Кравец ей ничего не рассказывал. Не хотел волновать. А Тамара вот не побоялась…
Чем могла мать так насолить Тамаре? Как вообще может женщина, которая сама мать, написать другой матери такое?