- Без тебя нет жизни, - шептала она. - Ты отец наш. Ты даруешь нам жизнь. Отче наш, отче мой, да святится имя твое. Я, Уршуля Чамайова, прошу тебя, прими в свое милостивое сердце детей моих, не допусти, чтобы они страдали от зла людей, которых я, по твоему слову, должна любить как самое себя… - Она вдруг запнулась, пораженная, потеряв нить и перестав понимать смысл слов, произносимых в силу вековой привычки. Она испугалась той удивительной правды, которая столь неожиданно оказалась на ее стороне, пришла к ней, Уршуле, простой женщине и матери, у которой не было ничего, кроме сердца, переполненного ужасом, и хибары, худо крытой соломой.
Уршуля встала и направилась к выходу из церкви, но спокойствия она не обрела. Под дырявыми подметками солдатских ботинок она чувствовала пронизывающий холод плит церковного пола, на улице их сменила сырость травы и грязь на дороге, на которую она снова вышла. Вдоль дороги росли сливы, потом пошли кусты акации, шиповника и терна. Вот она уже оставила за спиной деревню и опять пошла полем. В голове ее вновь поселилась глухая пустота, а сердце сжималось от новых мрачных предчувствий.
Подойдя к Янову полю, она остановилась в нескольких шагах от стоявшего здесь распятия. Затем подошла к нему с затаенным дыханием, испытующе посмотрела на ветхий деревянный крест. На нем висел венок из полевых цветов, но уже совсем сухой, рассыпающийся. Поблекший и поникший, он висел на пробитых гвоздями гипсовых ногах, а из всего того, что было возложено к распятию во время последнего крестного хода, когда молились за урожай, остались лишь пучки сухой травы и цветов. Уршуля вдруг подумала, что все эти трогательные цветочные украшения, возложенные сюда летом девушками в белых юбках, уже давно мертвы, что деревянный крест, сверху укрытый от дождя жестяным изогнутым навесом, буквально изглодан безжалостным временем. Занятая этими мыслями, Уршуля в первую минуту даже не опустилась на колени, а только стояла и смотрела.
Минуты бесшумно проскальзывали у нее между пальцев, хотя она сжимала их с такой силой, что они даже посинели. Вокруг нее стал собираться туман. Он густел, все более приобретая молочный оттенок, и укутывал собою весь край и Уршулю, будто удаляя ее от реального мира. На земле повсюду лежала листва, не устоявшая перед холодной суровостью наступающей осени. Подобно этой листве, Уршуля под тяжестью своего бессилия опустилась на колени, медленно, будто во сне, развязала платок, - расстелила его перед собой, разгладила шершавыми, цеплявшими ткань руками и стала с ним прощаться:
- Ты достался мне от Юро как залог всего, что соединяет двух любящих людей. С тех пор прошло уже почти шестнадцать лет. Я сейчас повяжу тебя на этот крест и попрошу тебя очень: сохрани его, моего Юрко, прошу тебя смиренно. Я знаю, цветы твои потеряли краски и только память моя может увидеть их в прежней красе. Но я отдаю тебя, какой ты есть, потому что ты - частица прожитых лет. Чтобы услышали меня там, я отдаю самое дорогое, что на мне есть, что покрывало мою голову. Услышь меня и помоги мне, принеси счастье в наш дом, охрани Юро, потому что он не только муж мне, но и отец детям моим, а я жду пятого, но Юро этого еще и не знает. Пятый родится в злые времена. Юро еще не знает этого. Я не успела ему сказать: некогда было, теперь ни на что времени не хватает. Даже не знаю, как тут быть в это лихое время, когда я одна-одинешенька. Этим платком я тысячу раз вытирала пот с лица, а сколько раз - горькие слезы! Так что он вполне уже освященный. Это я говорю со спокойной совестью, и в этом нет хулы, хотя я знаю, что не молюсь…
Потом Уршуля встала, сложила платок треугольником, привязала к распятию и поспешно вернулась в деревню. Она не оглядывалась. Когда она проходила мимо хибары старого Сантоша, ей показалось, будто у нее на душе стало спокойнее.
По дороге ей не встретилось ни одной живой души, хотя время было еще не позднее. Правда, из окна порой выглядывали женщина или старик, но повсюду царила тишина, как в воскресенье, когда бабы крутятся у плиты, а мужики в погребках прикладываются к рюмочке. Это было странно и непривычно. И едва она успела сделать еще несколько неспешных шагов, как эта необычная тишина вокруг вновь начала подгонять ее. Уршуля прибавила ходу. Ноги ее делали все более длинные шаги, а ей все казалось, что она еле ползет, что она вообще стоит на месте, что дороге нет конца и она куда-то не поспеет вовремя…
* * *
К своей халупе она прибежала едва дыша, но у нее сразу же отлегло от сердца, так как младшие выглядывали в окно, а Михал стоял прислонившись к дверям, ведущим в сенцы с кирпичным полом. Он был спокоен.
- Возьми тачку и пойди привези картошку. Я оставила ее на верхнем конце…
Михал промолчал, будто не слышал ее слов, а потом шепотом сказал:
- Тут был Файчиак.
- Боже! - Она обхватила руками непокрытую голову, которая, казалось, сразу замерзла без платка. - Что он сказал? Что ему нужно? Где он? - Задавая вопросы, она шла к двери и нетерпеливо протягивала руку, чтобы открыть ее.
Но Михал задержал ее руку, и она остановилась.
- Вызовите Лакатоша. Вот что он сказал.
- Как? - чуть слышно произнесла она, во взгляде ее отразилось нечто большее, чем испуг. Она вопросительно посмотрела на сына. В голове у нее пронеслось множество мыслей. Голос стал глухим от смятения. На несколько секунд она закрыла глаза, и руки сами собой сложились как для молитвы. Все ее существо сжалось в один комок от охватившего ее страха, и страх этот был как бревно, которое нельзя ни убрать, ни отодвинуть без посторонней помощи.
Она вновь взглянула на Михала, пятнадцатилетнего мальчика, вечно голодного, который, кажется, ел бы и гвозди, если б они были съедобными:
- Что делать? Ну что нам делать, Мишко? - Обратившись к нему с таким вопросом, она тем самым без долгих размышлений признала его своим соратником и помощником, однако тут же спохватилась и постаралась смазать значение произнесенных ею слов: - Ну ладно, пойдем в дом. Погода ужасно промозглая. Туман густой, прямо как сыворотка.
Сын опять взял ее за руку:
- Мама, обождите! Я ведь все знаю. - Последнее слово вылетело у него как пробка, не позволявшая ему до сих пор дышать полной грудью.
- Мишко… - Голос ее дрогнул. - Что "все"? Скажи, что "все"?
Она повторяла слова без всякого смысла, только для того, чтобы выиграть хоть каплю времени и найти какое-то разумное решение.
- Ну, все о Файчиаке… И знаю, где наш батя.
- Нет… нет… нет… - Она прервала его на полуслове и потянула за рукав в дом.
Он яростно сопротивлялся, но, когда она не отпустила руку, сказал:
- Мама, я боюсь, что опоздаю, если вы и дальше будете меня задерживать.
Она отпустила его и, совершенно обессиленная, прислонилась к дверям. Михал ломающимся голосом, полумужским-полудетским, тихо сказал:
- Мама, дети ничего не должны знать. Она машинально повторила вслед за ним:
- Конечно не должны… Ни за что на свете не должны… Это точно. - Она говорила шепотом, и в этом шепоте звучало понимание, согласие и союзничество.
Он понизил голос:
- Я пойду туда один.
- Мишко!
- Так будет лучше всего. Дорогу знаю. Отрежьте мне только ломоть хлеба, если можете, и дайте ботинки из чулана. Мои совсем развалились.
- Те тоже худые. Промокают. - В первую минуту она и не заметила, что уступает авторитету сына, но это продолжалось лишь минуту. Она тут же энергично запротестовала: - Да ты и не донесешь столько! Ты ведь толком и не знаешь, куда идти. А это далеко, сынок. Ты как следует не подумал… Ах ты, Мишко, Мишко!..
Она отгораживалась словами, будто баррикадой. Охваченная сомнениями, она уже представляла все возможные опасные ситуации и тревожилась еще больше.
- Нет… только не это… не пущу я тебя. Не пойдешь! Никуда ты не пойдешь! Я сейчас пойду к Лайковым, посоветуемся, и все как-нибудь устроится. - Слова нервно срывались с ее губ.
- От этого им помощи не будет. Ни им, ни, главное, бате. Идти к Лацковым - все равно что по селу с барабаном все объявлять.
- Это же твой крестный отец! - ухватилась она за испытанное средство защиты.
- Скорее черный жук мне крестный, чем он.
- Мишо! Что такое ты говоришь? Ведь это же богохульство. Ты хулишь бога, а собираешься в путь, на котором тебя может защитить только небо, если будет милосердно.
- Лучше пусть оно защитит наших в лесах, а я как-нибудь обойдусь без высокого покровительства.
- Господи Иисусе! Что с тобой? Что ты говоришь? И хочешь, чтобы я тебя отпустила? Так вот, никуда я тебя не пущу - и не заикайся об этом больше! - Она втолкнула его в дом.
Дети отошли от окна и, стараясь опередить друг друга, выкрикивали:
- А у нас был дяденька Файчиак! А у нас был дяденька из лесной сторожки!
Уршуля обвела взглядом детей, комнату и посмотрела на Михала. Сын мгновенно оценил значение этого взгляда и с присущим им всем чамайовским темпераментом яростно закричал на брата:
- Пале! Цыц, шалопай! Что ты тут болтаешь?
- Я не болтаю.
- Оставьте это, - решительно вмешалась Уршуля. - Дядюшка Файчиак всегда может приходить к нам. Не будь его, сидели бы мы без дров. Замерзали бы от холода и ничего бы не смогли сварить. Да, кстати, насчет дров: подите-ка, Пале и Петр, за сарай, принесите пару поленьев и немножко хвороста, чтобы разжечь печь. Надо что-то поскорей сготовить и поросенку подогреть пойло.
- А я? - раздался обиженный голосок Марчи. В старушечьем платке она совсем не походила на маленькую.
- А ты пойдешь вместе с ними. Будешь смотреть, чтобы они ничего не натворили.
Когда дети вышли за дверь и степенно направились, через двор к сараю, ступая друг за другом вперевалку, как гусята, Уршуля быстро обернулась к Михалу, пытаясь привести в порядок свои мысли и прогнать страхи и тоскливые предчувствия. Михал между тем уже принес из чулана за большой светелкой, которая служила одновременно и кухней, и спальней, и вообще всем, что было в доме, солдатские башмаки и расстелил перед лавкой под окном онучи. Ботинки были ему велики, поэтому он стал запихивать в них страницы земледельческого календаря. Подгоняя башмаки, он делал это мастерски, так что сразу было видно, что с плохой обувкой он хорошо знаком.
Уршуля украдкой поглядывала на него. Его действия казались ей сейчас маловажными, хотя она знала, что Михал как-то должен подстраховать протертые подметки, подготовить их для дороги, которая никогда не спрашивает, какие у тебя сапоги, а дерет все подряд безо всякого милосердия. Больше всего волновало ее сейчас другое - мальчику предстоял тяжелый путь, столь знакомый ей самой. И этот путь мог оказаться роковым для него, потому что она-то шла тогда налегке, с донесением, спрятанным в памяти, а он понесет передатчик и две сумки медикаментов, в которых они, видимо, очень нуждаются. Сейчас по лесам от Кобылацкой горы и до их деревни, а может, и вокруг Крайна-Чиерны вряд ли кто ходит за грибами, малиной или черникой. В последний раз они договорились, что все будет доставлять в нужное время Файчиак. В том случае, если ему нельзя будет этого сделать, так как он всё время находится под наблюдением, он сам назначит, кто пойдет, если не сможет пойти его брат Федор.
Файчиак ничего не сказал. Никого не назначил. Оставили все решать ей. Неужто все так худо? Худо? Она чувствовала, что горло ее будто сжимают тиски. По спине пробежали мурашки.
Ах… если б быть уверенной и знать наперед, что Мишо проскочит и все окончится благополучно! А уж на будущее она даст себе зарок не отпускать ребенка. Никогда никуда не пустит!
Уршуля мысленно попросила прощения у неба за свой маленький бунт, единственный в ее убогой жизни, когда она, будучи в церкви, послала всех к чертям, потому что тогда ей показалось, что никто им не поможет, если они не помогут себе сами. Сердце под нахлынувшим водопадом щемящего страха за мужа и детей принудило ее к смирению. Ведь они - единственное, что есть у нее на белом свете. К тому же она обыкновенная женщина и мать, и от страха за них у нее шевелились волосы на голове. Да, она боится. Страх она получила как наследство, еще в колыбели. И потом в своей жизни каждый шаг, мысль, чувство, задумку и решение она взвешивала в своеобразной меняльной конторе ценностей, определенной ей кем-то уже при рождении. Она вела по зернышкам счет гороху, чечевице и фасоли. Картофель, перловку, рис и смалец отвешивала граммами, молоко отмеряла струйками, сливки - каплями, а хлеб - тощими ломтиками. Она знала, что у нее в хозяйстве было шесть овечек с теплыми и влажными мордами, коза да еще поросенок, которого она держала незаконно, и больше ничего. Она всегда осмотрительно отмеряла все, следила за расходом всех продуктов и еще более осмотрительно делала это сейчас, когда от этого зависело, голодать им или не голодать, быть или не быть.
- Мама, я готов, - прервал Михал нить Уршулиных размышлений.
И хотя она воспринимала уход сына как поддержку в ее беспомощности и бессилии, однако, услышав сейчас его голос, вдруг выпрямилась в великом страхе и, затаив дыхание, искала каких-то еще не высказанных слов. Но нашла только одно:
- Мишко, Михалечек! - Но Михал посуровел: он хотел по-мужски закончить прощание, которое мать напрасно затягивала. - Мишко! - повторила она вновь и вдруг увидела, какой он еще маленький. Никогда она не видела его таким маленьким. - Прошу тебя, прошу тебя во имя всего… Помни…
- Знаю, знаю, а вы, главное, не забудьте, что надо говорить, ежели придет кто вынюхивать либо шарить, кто бы он ни был - Терек, Липтак или эта ведьма Лацкова.
"Он говорит как мужчина", - отметила про себя Уршуля. От этой мысли у нее потяжелели веки, и она закрыла глаза. В эту горькую минуту Михал оставался для нее все тем же ребенком, и, что бы кто ни говорил, она-то знала, сколько ей нужно мужества, чтобы отпустить его.
Пале, Петр и Марча возвращались через двор с дровами, весело перекликаясь, далекие от всего того, что переживала их мать. Они были такие же, как всегда. Конечно, они знали, что сейчас каждый день в их жизни связан с какими-то трудностями и каждый день крадет у матери улыбку с лица. Они хотели бы быть серьезными, как мать, но не могли удержаться: у них то и дело прорывалось озорство, которое привлекало их как игра.
Уршуля покрыла голову другим платком, который она достала из сундука, и прикрикнула на младших:
- Хоть минуту не вопите! Вся деревня навострит уши, услышав у нас такое веселье.
- Ничего не услышит.
- Куда идет Мишо?
- Брысь под лавку! Вечно вы с вопросами пристаете, чертенята! - И потом, будто ей это только пришло в голову, добавила: - Перебирайте фасоль. Мы ее намочим, будет завтра на обед.
Дети уселись на лавки у стола и затихли. Ни Уршуля, ни Михал не произнесли больше ни слова. Только обменялись взглядами. Сухо застучала фасоль в полотняном мешочке, а потом посыпались белые и пестрые полумесяцы бобов на дно оплетенного проволокой глиняного горшка.
Марча подталкивала фасолинки на столешнице и шепотом говорила при этом:
- Беги прячься в яму, черти идут… Вылезай… не бойся… русские пришли. - Она двигала фасолинки по столу потихоньку, играючи и совершенно погрузилась в свое дело.
Уршуля вышла с Михалом в сени. В сенях, под лестницей на чердак, была дверь в подвал. Михал открыл ее и вошел в подвал. Его почти не было видно. Он работал бесшумно. Уршуля не светила ему, да он в этом и не нуждался, так как знал на ощупь, где что лежит. Между старой рухлядью, бочкой для дождевой воды, бочкой из-под капусты, которую она собиралась как следует выпарить, когда придет время квасить новую, между корзинами и старой сбруей, макитрами и дежой для замешивания теста он легко нашел приготовленный заплечный мешок и вытащил его наружу. Уршуля помогла пристроить мешок на спине. Михал завязал концы узлом таким образом, чтобы удобно было нести.
Туман на улице опускался все ниже и ниже. Сквозь его белую пелену ничего не было видно уже в нескольких шагах. Воздух был до того насыщен влагой, что, казалось, дождь прошел только что. Атмосфера была не из приятных.
- Михал! - позвала она, и он сделал несколько шагов назад. Она смотрела на него широко открытыми глазами, будто желая обнять сына взглядом.
Он видел, что ей тяжело, видел, что под глазами у нее появились темные круги и что она очень осунулась. Ему вдруг захотелось сказать ей что-нибудь очень хорошее, чтобы увидеть улыбку на ее лице, но он лишь сказал:
- Мама!
- Михал, Мишко! - Она протягивала к нему руки и в то же время боялась оторваться от двери, потому что знала, что, сделав шаг, не сможет удержаться и пойдет с ним. Никто тогда не удержит ее. А в доме останутся трое малых детей? Четвертого она проводит, а как же пятый? Пятого она унесла бы с собой. Нет! Лучше ей превратиться в камень. Она должна остаться. Должна на минуту окаменеть, чтобы не наделать глупостей.
- Я мигом обернусь, - сказал Михал.
- Я буду ждать тебя.
- Только не мерзните тут у дверей каждый вечер.
- Нет… нет… не буду.
- Что передать отцу?
- Ну… привет от меня.
- А еще?..
Она боролась с собой, плечи ее вздрагивали. Биение сердца отдавалось в висках: раз-два, раз-два. Неумолимый счетчик времени немилосердно, безжалостно отмеривал секунды. Можно было сказать еще несколько слов. Ну хотя бы так: "Передай отцу, что нас будет семеро, когда он вернется". Но стоит ли? Передавать ли ему это? Добавить Юро новых забот, когда у него и без этого их полным-полно? Что делать? Кто даст совет?
- Мама! - кротко напомнил о себе Михал.
Она сделала все-таки шаг к нему, чтобы погладить сына по щеке, на которой уже пробивался пушок, и прошептала:
- Будь осторожен. Ничего не забудь. Я тебя очень прошу…
Потом Уршуля быстро закрыла за собой двери сеней. Прислонившись к дверному косяку, она беззвучно заплакала. Когда ей стало немного легче, она вошла в светелку, где сидели дети над разобранной фасолью. Она подсела к ним и позабыла, что хотела растопить печь и что-нибудь быстренько приготовить на ужин. Забыла и про то, что хотела согреть пойло для поросенка и козы, взглянуть на овец и замочить фасоль, чтобы завтра не пришлось ее долго варить и расходовать лишние дрова.
Туман совсем затянул окно молочной пеленой. Еще не наступил сентябрь, а туманы начались неожиданно рано. Из-за туманов раньше темнело. Даже не задернув выгоревшую ситцевую занавеску на окне, Уршуля сидела, погруженная в свои думы. Мысленно она шла следом за Михалом, рядом с его тенью. Шаг за шагом проверяла его путь. Наверное, он дошел до сосны у развилки, а может, уже шагает по дороге вдоль опушки леса, укрытой могучими старыми елями. Собственно, это дела не меняет. Чтобы добраться хотя бы до Козаровой, нужно немало времени, и лишь тогда Уршуля могла бы вздохнуть с облегчением, если б знала, что там, в лесах, Михал встретился со своими.