И так мысль за мыслью тянулись в голове Уршули, тяжелые, как подводы с неизвестным грузом. От этой тяжести она чувствовала огромную усталость во всем теле, будто сама прошла тот длинный путь, который лежал перед Михалом. Она страстно желала, чтобы у него выросли крылья, которые донесли бы его до цели. Потом она молилась, чтобы он благополучно добрался хотя бы до лесной сторожки Василя Файчиака. Если он пойдет тем путем, какой она ему указала, он ее не минет. Тера Файчиакова, жена Василя, - добрая душа, уж она-то даст Михалу чего-нибудь горяченького. Они держат корову, у них всегда что-нибудь да найдется. Когда бы Уршуля к ним ни приходила, у них всегда так вкусно пахло ржаным хлебом. Этим, таким пронизывающе земным ароматом хлеба она никогда не могла насытиться и старалась пробыть у них как можно дольше, чувствуя себя здесь как за гостеприимным столом.
В получасе ходьбы от лесной сторожки живет тетка Лазарчикова, сестра ее матери. В крайнем случае Михал может зайти и к ней. Если будет очень нужно, она тоже поможет. Все в этих местах благоприятствовало Михалу, только бы он туда добрался. А еще лучше, если он поскорее доберется до цели. Тогда спадет с ее сердца камень и она, хоть ненадолго, вздохнет с облегчением.
Уршуля упорно выискивала среди моря тревог островки надежды. Для себя и для Михала. Однако беспокойство и страх не покидали ее. Болью в сердце отдавался каждый подозрительный шорох в кустарнике.
Она вспомнила, как неделю назад к ней зашел лудильщик Матько. Она дала запаять ему три кастрюли. Вынесла ему все во двор, на самую середину. Он сидел на перевернутой дождевой бочке, как на троне. Когда она подала ему миску картошки, то прочитала в его глазах униженную благодарность. У нее сердце защемило от жалости: до чего же доводят человека нищета и горе! Он шумно превозносил до небес немецкого коменданта Кельнера и нотариуса Морчана: какие, мол, они добрые господа и как он за них молится, когда ложится спать в каком-нибудь сараюшке. Эти речи должны были разноситься на большое расстояние. Он выкрикивал слова, как руководитель хора во время крестного хода. И никто не догадался, что Матько не только лудил кастрюли, но и передал ей сообщение от Юрко. Она уже неделю назад знала, что в горах дела плохи, что гитлеровцы собирают силы.
Матько ушел, неся свою торбочку на сгорбленной спине, и никто не приметил, что торбочка-то уже другая, не та, с которой он пришел. Это все можно было проделать. Это можно было устроить. Она это делала не раз, закусив губу, скрепя сердце, потому что это было необходимо. "Но Михал? Михал - еще мальчик… ему пятнадцать лет… Ведь совсем недавно он бегал в длинной льняной рубашонке по двору и плакал, крича, что его "укусила" курица, и никак не хотел верить, что у курицы нет зубов".
Уршуля резко закрыла лицо руками. Мысли мои, остановитесь! Остановитесь! Уршуля Чамайова не солдат. У нее нет сил для сурового похода, для этого чудовищно тяжелого марша, который и мужик может не вынести, ибо это - война.
Остановитесь, мысли, у порога дома, который Уршуля не может оставить, потому что тогда дом утратил бы тепло и борьба потеряла бы смысл. Ей никто этого не говорил, но она это знает сама, потому что хлеб и соль этого заброшенного куска земли для сердца матери - невероятно точный и надежный компас.
Только поэтому такую жизнь можно было выносить до сих пор, и только поэтому нужно пережить и последующие дни.
Пале потихоньку начал ходить возле печки - искал что-нибудь поесть. Он знал, что это безнадежное дело, что пища у них просто так не лежит: протяни руку - и бери. Маленькая Марча многозначительно посмотрела на него, намекая, что нужно перестать ходить и сидеть молча. Но Уршуля вдруг спохватилась, встала и отрезала всем по ломтю хлеба. Остаток же аккуратно спрятала, как прячут в бедных семьях деньги или дорогой предмет.
Когда она, повернув ключ в замке шкафчика, вешала его высоко на боковой стенке, тишину дома разорвали удары в наружную дверь. Стук был такой сильный, что затрещали стены в старой халупе. Дети перестали есть и в ужасе уставились на дверь. Уршуля сделала какое-то неопределенное движение, а потом направилась к двери.
Маленькая Марча вдруг так запищала, что у Уршули мурашки побежали по спине:
- Мамочка, не ходи!
Удары сыпались градом. Дверь могла не выдержать, Уршуля вновь направилась к выходу.
- Мамочка, не ходи!
Но Уршуля пошла. Не могла же она позволить разворотить свою халупу, уничтожить крышу над головой, последний приют, который еще оставался у них, халупу, где она могла быть сама собой и где не один загнанный и отважный находил, хоть ненадолго, безопасный уголок. И пока она, еле волоча ноги, направлялась к запертой двери, ей показалось, будто она бредет на край света и никогда не дойдет - так это бесконечно далеко.
Она и в самом деле не дошла. Дверь распахнулась сама собой. Никто ее не отпирал - и вот она раскрыта настежь. Ее выломали, и треск от этого раздался по всему дому, прозвучав как испуганный вскрик. В несколько секунд комнату заполнили эсэсовцы. Последним шел Терек. Он остановился на пороге, сверля хозяйку своими колючими черными глазками, посаженными близко к переносице.
Вопросы хлынули, как ливень из прорвавшихся туп. Где сын? Где муж? А что это? Почему ты одна? С каких пор? Открой это! И это тоже! Говори, где он? Кого ты знаешь? Где и кто командир? Пароль? Кто тут был сегодня? Когда? Имя? Говори!
- Говори!
Она молчала.
- Говори!
Она сжала губы, чтобы не закричать от ужаса.
- Говори!
Они начали толкать и бить ее, чтобы придать вес своим словам. Она молчала.
- Говори!
- Не знаю. Ничего не знаю.
- Говори!
- Не знаю. - Она снова и снова повторяла одно это слово. Других она не хотела знать. Других нельзя было ей знать. - Ничего не знаю. Ничего!
Дети плакали. Все трое вцепились в ее юбку. Их руки нельзя было оторвать от нее. Никакая сила, кроме смерти, не отогнала бы их от нее. С нею они падали на пол, когда ее сбивал с ног высокий, как дерево, солдат с плохо нарисованным лицом ангела. И вставали с нею, когда она поднималась. Они - все четверо - были как скульптурная группа.
- Говори! Говори!
- Не знаю. Не знаю. Ничего не знаю. Нет, одно я знаю: вас не мать родила. Вас всех породила волчица!
- Что такое кафарит этот шенщина? - обратился их главный к Тереку, но тот вдруг оробел и не мог перевести слова Уршули. - Итак, господин Терек? Ви не понимала, что кафарить? - Эсэсовец щелкнул хлыстом по столу у окна.
Фасоль, тщательно перебранная тремя парами детских ручонок, покатилась на пол. Высокий, как дерево, солдат схватил вдруг чугун с печки и запустил им в молчавшую Уршулю. В этот момент она хотела лишь одного - чтобы руки ее стали широкими крыльями, которыми бы она смогла закрыть детей. Она ринулась навстречу летевшему чугуну, который и пустой тяжело было двигать по плите, и руками закрыла голову Марчи. Чугун ударил Уршулю в бок. Или еще куда-то? Главное, он не задел детей.
Но силы оставили ее. Глаза затуманились, закружилась, голова. Из поля зрения исчезли Терек и солдат с плохо нарисованным лицом ангела. Ее ухо еще уловило звук выстрела, прозвучавшего где-то снаружи - то ли во дворе, то ли за дровяным сараем, то ли у колодца. Она упала белая как снег и ничего уже не слышала.
* * *
Когда она пришла в себя, комната оказалась пустой. Дверь была закрыта, фасоль с пола собрана в полотняный мешочек, который лежал на столе. Рядом с мешочком сильно чадила лампа: в ней кончался керосин. Пале, Петр и Марча сидели на лавке, одетые так, будто собрались в дальний путь. В комнате было холодно. У Уршули зуб на зуб не попадал, но на лбу выступил пот. Сердце стучало как набат. Превозмогая себя, она уложила детей в постель, не раздевая, и укрыла большой периной. Они не хотели ее отпускать. Уршуля присела к ним на постель, готовая сидеть там до тех пор, пока сон не смежит им веки. Она вытирала пот со лба и, сжимая губы, все повторяла:
- Надо выдержать. Надо…
Дети заснули. Уршуля встала и в полуобморочном состоянии повалилась на другую постель, стоявшую в углу. В час ночи она выкинула. Одна-одинешенька, как камень у дороги, она приняла на себя муки роженицы, милосердие фельдшерицы и мудрость повивальной бабки.
Вслед за утренним рассветом в окно заглянуло солнце. Слабенькое, хилое, колеблющееся, оно лепилось к стеклу оконца, как истрепанная линяло-желтая бабочка. Точно так же выглядела Уршуля, лежавшая на постели в углу. Напрягшись, она бросила взгляд в противоположный угол комнаты, туда, где поздно ночью уложила детей. Уже в сотый раз она уверяла себя, что они действительно спят, что они действительно спали.
Потом она приподнялась на постели медленно, превозмогая головокружение, и осторожно стала пробовать, сможет ли встать на ноги и пройтись по комнате. Ей казалось, что она пробует, жива ли вообще. Резкая боль в крестце и в области живота сразу дала ей знать, что дела ее плохи. И все же она вздохнула с облегчением, потому что держалась на ногах. Остальное - она знала по опыту - можно перетерпеть. Постепенно царившая вокруг тишина начала беспокоить ее, внушая страх и леденящий душу ужас. В этот час уже должен работать ворот колодца у Лацковых, и почему-то не слышно хорошо всем знакомого грохота в хозяйстве у кума, у которого все, что было железного, гремело и звенело, а деревянное стучало…
Уршуле пришлось отказаться от попытки встать. В глазах потемнело. Слабость оказалась сильнее ее силы воли. Она забыла, что раненый боец нуждается в уходе. Слезы выступили у нее на глазах. Они холодили как роса, как ласковая рука.
- Будет, будет тебе, - все повторяла она.
Неожиданно кто-то постучал в окошко. Взгляд Уршули остановился на нем, и по платку она узнала бабку Колесарку. И все равно испугалась. Сердце забилось сильнее, она всем телом привалилась к постели. Бабка толкнула окошко, и оно растворилось: оказывается, не было заперто, лишь прикрыто. Бабка всунула голову внутрь и чуть не свалила с подоконника мяту и аконит, которые всегда были в чамайовском доме.
- Несу тебе кипяченого молочка, а детям хлеба свежего и еще кое-чего. Поросенка я уже накормила. Все в порядке, не беспокойся!
Бабка произнесла все это на едином дыхании, будто опасаясь что-нибудь забыть. В глазах ее светилось простое человеческое участие. Беззубым ртом она шепотом известила Уршулю о том, что Терек исчез, что ночью фашистов прогнали партизаны, а, когда она шла сюда, на доме, где сейчас располагается жандармерия, клеили бумагу, в которой именем правительства и господа бога объявлялось, что все бандиты будут ликвидированы.
- Никто это объявление не читает, - продолжала она. - Люди сидят по домам, боясь высунуть нос со двора. Из-за немцев, конечно. А те беснуются. Только Янек Поштар прошел вниз по дороге и уверенно зашагал долиной. Был он какой-то удивительно толстый и широкий в плечах, будто на спине горб вырос. Всю эту необычную толщину он прикрывал овечьим кожухом. Жандармы - чужие. Откуда им знать, сколько у нас в деревне горбунов? А наши ничего не скажут. Главное, чтобы Янко дошел, куда идет, и донес, что несет. - Она усмехнулась и, оглянувшись по сторонам, зашептала еще тише: - Не оставим мы тебя, дочь моя. Не бойся. Завтра придет старуха Хохолка из Майера, поживет тут у тебя маленько. Я говорила куме Лацковой, но она и слушать не пожелала: страшно ей, мол.
Уршуля залилась слезами. Она не могла вымолвить ни слова, чтобы выразить свою признательность. Даже поплакать вволю не могла, хотя ей это так было нужно… Ничего она сейчас не могла, только благодарно смотрела в изборожденное морщинами лицо бабки Колесарки, на котором отпечаталась вся ее нелегкая жизнь. Но глаза у старушки были синие, как сливы. Она заморгала ими и растроганно проговорила:
- Уршуля, Уршуля, бедняжечка ты моя, чего только не приходится нам вытерпеть… - Она отерла глаза ладонью. Тыльная сторона ее руки была как земля, а суставы - как выступающие из земли камни. Время обтесывало их уже восьмой десяток лет. - Принесу вам и пахты. Молодуха будет сбивать масло. - Она приложила указательный палец к сморщенным губам, давая понять, что это тайна, о которой нельзя говорить - опасно.
Потом она ушла, тихо, как мышка. Пока не проснулись дети, Уршуля оставалась наедине со своими мыслями. Беспокойные, непоседливые, они разбегались по сторонам, карабкались по склонам и тут же устремлялись на дно ущелий, шли густыми горными лесами - и все по следу Михала, по тем дорогам, о которых она думала с содроганием. После таких дорог человек весь как избитый. И Уршуля, измученная своими тяжелыми думами, чувствовала себя совершенно разбитой.
- Дети мои, - проговорила она шепотом и прикрыла глаза руками. Из глаз ее полились тщетно удерживаемые слезы. Так она оплакала свое пятое дитя.
* * *
Дни катились через деревню, как речка, журчащая на ее краю. Часы приходили и уходили. Вместе с ними прошли и три жестокие битвы за высоты в верхнем течении Ондавы. Приветливые места, леса и холмы изменились до неузнаваемости. Дождь, частый, упорный, беспрерывный, омывал раны земли, нанесенные ей железом, грохотом орудий и треском ружей. Припадая к израненной земле, матери благодарили небо за каждую дарованную минуту жизни. Под бременем ужасных переживаний побелела не одна голова, а жестокое время только и вынюхивало, чтобы еще такое цапнуть, кого бы ударить, придушить и вычеркнуть из списков живых. Сколько пепелищ оставил после себя этот огонь, сколько опустошил мест, сколько убил счастья!..
И все же кое-что после него осталось - множество закаленных, стальных сердец, многократно умноженное мужество.
Уршуля часто горевала и плакала в своем уголке, когда никто ее не мог увидеть, и приговаривала:
- Если б я даже умерла тысячу раз - возле каждого креста на дороге, возле каждого распятия, сколько бы их ни было в нашем краю, то все равно не смягчила бы жестокости войны. Не верю больше во всемогущество бога, который только смотрит, как смерть косит людей. Не могу…
Каждый вечер, прежде чем забыться кратким, беспокойным, прерывающимся сном, она становилась на колени у постели и произносила странное сочинение, которое должно было изображать молитву:
- Михал, Мишко!.. "Мама. Я мигом обернусь. Только не мерзните тут у дверей каждый вечер…" - "Нет, нет, не буду, только вернись". - Потом она проглатывала слезы и продолжала свою молитву: - Тебе пора бы уже прийти домой. Где ты? Что ты там делаешь? Не знаешь, как я тебя высматриваю? Разве ты меня не знаешь? Мы тут столько всего пережили. Вас уже не будет семеро за столом. Последний умер, не успев появиться на свет. Это было ужасно. Это было очень плохо. Фриц, похожий на писаного ангела, чуть не оборвал и мою жизнь. А ко всему прочему, я очень за тебя боюсь. Ты знаешь, что такое страх? Обыкновенный, материнский? Я буду бояться до тех пор, пока вы не вернетесь, ты и отец. Младшие все время спрашивают, где ты и почему так долго не идешь. Они собираются идти тебя встречать. Я сочиняю им что-нибудь и уже не знаю, что еще придумать. Ключ для тебя я всегда оставляю на прежнем месте, между бревнами, но боюсь, что ты его не найдешь. Двери все пришлось переделать, ты их и не узнаешь. С поля я мчусь домой как угорелая, чтобы не пропустить момент, когда ты придешь. Кроме поля, я никуда не хожу. Не хочу, чтобы ты сказал: "Мамы не было дома…" Пожалуйста - ведь ты слышишь меня? - вернись!..