Молодайка увела дочь в глубину дома, за ситцевые занавески.
Ночью он еще раз проснулся - почудилось, что кто-то гладит его теплой невесомой рукой по волосам, как когда-то в детстве гладила мать - быстро, нежно, ласково. Он открыл глаза. Никого. И долго еще потом лежал без сна, ожидая, когда же к голове вновь прикоснется невесомая рука…
11
Утром, когда Лепехин с канистрой в руках ходил добывать бензин для мотоцикла, ему повстречался Никита Пивко - штабной повар с пышными, под Буденного, усами; большой специалист по приготовлению флотских щей и телячьих отбивных, настоящий кухонный бог - Пивко мог из простой колодезной воды сотворить харчо с бараниной, а из неприметной серенькой травки, что в изобилии произрастает весной на обочинах дорог, делать настоящий огуречный салат. Полковник Громов за редкое умение повара приставил к нему в помощь трех солдат, которые делали на кухне всю черную работу: таскали воду, кололи дрова, чистили картошку. В отношениях с солдатами Пивко был прижимистым мужиком, и выпросить у него что-либо - дело, надо сказать, почти безнадежное. Но к разведчикам он относился хорошо - впрочем, не только он, весь штаб - не перечить же полковнику, который больше других любил именно разведчиков, выделяя их из всех фронтовых специалистов.
Постояли с Пивко на улице, покурили, поглядывая в безмятежное голубое небо, потом Лепехин, испытующе глядя повару в глаза - иначе не проймешь, - наивно-трогательным, неестественным голосом попросил немного мяса.
- Семья тут одна. Для них, - сказал он. - Баба-солдатка да ребенок. Девочка. Совсем еще маленькая, худенькая… Дунь - упадет. Марией зовут. Да еще дед…
Пивко подумал-помыслил, поковырялся пальцем в голубых усах, кивнул головой:
- Ладно. Шмот дам, так и быть. Из уважения к тебе. Другому бы не дал.
Повернувшись, он неторопливо зашагал по улице - ровно генерал. Лепехин следом. А сзади, шагов пять отступая, мягкими кошачьими шагами следовал освобожденный от черной работы "телохранитель". С автоматом наизготовку.
За крохотным окраинным домиком стояла дымящаяся походная кухня, благоухающая телячьей мякотью, костью, жирным сахарным мозгом, капустой, маслом, томатом, перцем, лавровым листом, корицей, черносливом, морковью, петрушкой, чесноком, луком (хотя ничего этого в котле не было). В поддувале кухни бойко шуровал обугленным поленом маленький, ростом с трехлинейную винтовку, чумазый солдатик.
Пивко подошел к кухне, потрогал ладонью горячий бок, затем нажал на невидную Лепехину кнопочку, и на покатой широкой крышке отскочил плоский, величиной с гривенник клапан-болванчик. Пивко осторожно приблизился к круглому отверстию, из которого тугой струйкой забил пар, распространяя аромат, поерзал носом, вновь даванул пальцем какую-то пружинку, и клапан-болванчик беззвучно улегся на место. Пивко сказал речитативом:
- Го-то-во!
Солдатик подскочил к чану с водой, захватил полный черпак и, приоткрыв на два пальца дверь топки, плеснул в нее воду. В лицо ему шибануло молочное облако пара, но солдатик-храбрец не отшатнулся, успел плеснуть еще один черпак.
- Одно дело сделано, - сказал Пивко, дернул себя за ус, двинулся дальше, к маленькой клетушке, похожей на двухместный переносной сортир; у дверей клетушки стоял не шевелясь рослый парень с автоматом на груди и неформенной шапке из черной цигейки, сдвинув на одно ухо.
- Убери свою сорокапятку. - Пивко взялся рукой за ствол автомата, развернул парня на девяносто градусов, затем, поелозив пальцами в кармане, добыл замысловатый, с четырьмя зубчатыми бородками ключ. Чтобы открыть клетушку, понадобилось минут пять довольно мудреного колдования над замком. В центре клетушки, на утрамбованном до каменной твердости полу стоял массивный чурбак с воткнутым в него топорком, а в углу из-под пятнистого трофейного брезента выглядывали ноги располовиненной воловьей туши. Пивко ухватился за одну ногу, кряхтя, подтащил тушу к себе, прицеливаясь одновременно топорком - в какую бы филейную часть врезаться, что бы такое вкусное отхватить?
Из клетушки Лепехин вышел отяжеленным, крепко зажав под мышкой завернутый в чистую мешковину кусок мяса, карманы бугрились под тяжестью банок "второго фронта".
Зинаида, увидев выложенное на стол богатство, озадаченно всплеснула руками, не понимая поперву, откуда эта куча провизии; когда же поняла, то, покраснев гуще макового цвета, стала выкрикивать звонким рассыпчатым голосом:
- Деда! Деда!
Но дед запропастился, а может, просто пригрелся где-либо на солнце и уснул, разогретый, - не отозвался дед, словом…
- Кстати, где ваша диковинная курица? Эта… С дворянским именем? - спросил Лепехин. Надо сказать, он до сих пор не мог освободиться от сложных ощущений, от неуюта и смятения, творившегося у него в душе, от жжения в горле - и вообще он не мог понять, что с ним происходило вчера и происходит сегодня.
- Мери? - взгрустнув, протянула молодайка, потом, неспешно вскинув руки, провела ребровиной ладони по горлу. - Нету больше куры. Съели.
Через час Лепехин уезжал. Уже стронулось с места и исчезло в голубых мартовских снегах хозяйство кухонного бога Никиты Пивко, ушло следом и шумноголосое, веселое - до первого боя - пополнение, в четыре грузовика уложили свое хозяйство писаря и тоже уехали. Словом, час настал… Лепехин, дважды опробовав мотор своего искалеченного мотоцикла - мотор, несмотря ни на что, все-таки работал, зашел в избу попрощаться. Молодайка сидела на лавке покорная, смирная, как воробей под дождем, - от вчерашней бойкости не осталось и следа.
- Голову тебе не перевязать? Рану можешь застудить, - спросила она.
- Какая там рана… Пустяк! - Лепехин осторожно ощупал рукой тонкую повязку, окольцевавшую голову, бугристость марлевой накладки со стрептоцидом.
- Напиши нам, - попросила молодайка.
Прозвучала в ее голосе униженная стыдливость, растерянность, даже испуг, а одновременно желание продлить знакомство, не ставить точку, отодвинуть момент прощания, было в этом что-то жадное, страстное до одури, любящее, непонятное Лепехину - непонятное и подчиняющее себе, влекущее. У него голову словно туманом забило, но потом прояснело, хотя слова Зинаиды еще не дошли до сознания, остались пока за пределами, но вот немного, еще немного, и они проникли в мозг, стали лепехинской плотью, его сутью, его торжеством, его совестью и болью.
И все равно он не поверил своим ушам - написать? И не поверил бы, если бы молодайка не встала, быстрыми шагами не пересекла комнату, не скрылась бы за занавеской. Обратно она вышла с тонюсенькой ученической тетрадкой, зажатой в обеих руках, молча положила ее на застеленный клеенкой стол. Лепехин раскрыл тетрадку - на первом листе ровными печатаными буквами был написан адрес, заранее написан! Село Словцы, Украинская ССР, прочие почтовые атрибуты…
Лепехин аккуратно вырвал листок, сложил вчетверо, спрятал в карман гимнастерки, на следующем, чистом, написал номер своей полевой почты, имя и фамилию…
12
По многим дорогам прошел Лепехин, не раз фронтовая судьба устраивала ему испытания, не раз он терял товарищей, попадал в тяжелые передряги, однажды даже оказался в окружении. Был ранен в бедро. Осколок, слава богу, кости не зацепил, поэтому, провалявшись три без малого месяца в госпитале, Лепехин вновь вернулся в свою часть. Хотел было попроситься на побывку, хотя бы на неделю, но время было такое, что не до отпусков, война находилась на излете, еще немного - и грянет победа; встретить ее в тылу было бы обидным для Лепехина. Поэтому сержант отказался от побывки. И вот какая вещь - с тех пор как он стал получать письма Зинаиды - цветастенькие аккуратные треугольники без марок, часто ловил себя на мысли, что начал оберегаться - не ленился лишний раз поклониться минному и снарядному визгу, винтовочному щелку, пуле, осколку. Пуля, осколок - они чужие, дуры, они, как известно, не разбирают, поэтому Лепехин не корил себя за излишнюю осторожность.
Письма были разные - и по-хозяйски хлопотные: землю некому обрабатывать, в доме обязательно нужен мужик; и опечаленные: "умер деда", недолго протянул с момента их встречи - всего полгода; и озабоченные: Мария подросла, длиннее всех у себя в классе, этакая каланча вымахала, принесла несколько двоек, но не в этом беда - научилась врать, подтирать резинкой оценки в тетрадках - совсем отбивается от рук дочка, и в семье по этому случаю опять-таки нужен мужчина. Словом, все складывалось к тому - додавить Гитлера в его логове да прибиваться к дому…
Однажды, уже весной сорок пятого, когда подступали к Берлину, Лепехину после боя принесли знакомый нарядный треугольник. Одна лишь Зинаида умела так тонко, броско и со вкусом оформить письмо - сколько писем ни приходило к разведчикам, Лепехин ни разу еще не видел, чтобы они имели такую веселую наружность.
Только что взяли хутор со звучным названием Мессенгоф, хутор как картинка, аккуратный, маленький - десять чистеньких домов с бетонированными хлевами, глубокими подвалами, в которых были установлены бочки с вином; обшитые досками закрома переполнены хлебом - тяжелым тугим зерном, которое в этих краях явно не родится - хлеб был вывезен с Украины.
Капитан Лоповок сидел на перевернутом снарядном ящике и, сдавленно мыча, тетешкал раненую руку, - когда немцы контратаковали и пытались возвратить Мессенгоф, капитан поднял разведчиков. Схлестнулись врукопашную, стенка на стенку, и в этой схватке Лоповку прострелил руку молоденький, видно, последнего набора унтер. Унтера прикончил Лепехин, а Лоповка выдернули из кровавой гущи, из сопенья, мата, редких выстрелов, топота сапог, хрипов и аханья, завели в первый попавшийся дом, оказавшийся пустым, и наскоро перевязали. Вдали горело двухэтажное жилое здание - верхний этаж полыхал тревожным красным заревом, время от времени там что-то взрывалось, и тогда из окон плоскими рваными снопами вылетало пламя. Несколько человек, пользуясь передышкой, стащили гитлеровские трупы в воронку и теперь поспешно закапывали ее. Наконец появился санинструктор - пожилой молчаливый человек с помятым щекастым лицом и споротыми с плеч погонами. Лоповок, перестав стонать, начал развязывать зубами узел бинта.
Лепехин распечатал треугольник, поднес письмо близко к глазам, стараясь в тусклых отблесках пожара не пропустить ни одной строчки.
"Здравствуйте, дорогой товарищ сержант Иван Сергеевич! С поклоном к вам Зинаида Григорьевна Коротенко и ее дочь Мария. Думала, думала я, написать вам это письмо или не написать, и решила, что лучше будет, если я все-таки напишу вам. Очень нужен мне ваш красноармейский, товарищеский совет, а то я не знаю, как поступить. Дело в том, что в нашу деревню после ранения прибыл лейтенант Первого Белорусского фронта тов. Бурыкин. Приехал не то чтобы на временный постой, а, судя по всему, уже навсегда, так как после ранения у него одна нога короче другой, а с такой заметной инвалидностью на фронт уже не берут. С семьей у него тоже произошло несчастье: жена была расстреляна немецко-гитлеровскими оккупантами в городе Калинине в зиму 1941‑го года, а дочь неизвестно где, до сих пор найти не может, и один бог знает, жива она сейчас или не жива.
Так вот, дорогой товарищ сержант Иван Сергеевич, обращаюсь я к вам за советом - как быть? Тов. Бурыкин предлагает выйти за него замуж, т. е. соединить наши жизни…"
Заканчивалось письмо фразой "Как скажете, дорогой товарищ сержант Иван Сергеевич, так и поступлю".
Застонал Лоповок - санитар накрепко стягивал ему руку повязкой, и капитан кусал от боли губы. Потом два разведчика подняли его и повели в медсанбат. Лепехин проводил, вернулся, опустился на снарядный ящик, на котором только что сидел раненый Лоповок. Еще раз поднес к глазам листок бумаги. "Тов. Бурыкин предлагает выйти за него замуж, т. е. соединить наши жизни". Он пошевелил губами, перечитал фразу еще раз и еще, словно хотел запомнить, надолго отпечатать в мозгу. "Надо же, замуж!" - шевельнулось у него внутри что-то недоброе, тяжелое, бессильное. Он словно бы раздвоился сейчас, отодвинулся от самого себя и с холодной тщательностью рассматривал со стороны. Но эта посторонность, раздвоение длилось недолго, ему вдруг сделалось жутко, он понял, что этой жизненной напасти он ничего не может противопоставить. И, осознав это до конца, Лепехин сжал руками голову: будто враз обессилев, ощутил, что у него в считанные секунды опустошилась душа, из нее, будто вода из аквариума, вытекло все живое; почувствовал тяжесть, холодно и тупо легшую на сердце, и зажмурился, выдавливая из глаз крохотные слезины, они, освинцовевшие, выкатывались на щеки, ползли и справа и слева к подбородку.
Он еще раз взглянул на листок письма, обвел глазами слова, полные для него разгромного смысла, совсем не обращая внимания на последнюю фразу, где Зинаида писала: "Как скажете, дорогой товарищ сержант Иван Сергеевич, так и поступлю". Он страдал, мучился, как грешник на огне, от собственного бессилия, от тупой невзнузданной ярости, от тоски, полой и продолжительной, - да, от уже начавшейся тоски, хотя и знал, что настоящая тоска придет позже, когда отправится в путь-дорогу письмо с ответом.
Ответ мог быть только один, другого просто не существовало для Лепехина - Зинаиде надо было выходить за раненого лейтенанта; он вдруг подумал, что небось ходит этот Бурыкин по Словцам надраенный и торжественный, словно крейсер на параде, блистает орденами и нашивками, клюшечкой помахивает, девчат очаровывает, госпитальный сердцеед… Да, ответ мог быть только один; Лепехин с телескопической ясностью, увеличенной в несколько раз, увидел вдруг Зинаиду - женщину в обелесенной солдатской гимнастерке, туго обхватывающей грудь, с полными губами, нежными, в редком соблазнительном пушке щеками, с высоким милым и строгим лбом, в глазах играют, ходят взад-вперед добрые смешливые блестины; он зажмурился, прогоняя видение, и Зинаида исчезла, оставив свой запах и след. Когда открыл глаза, то перед ним был все тот же чертов Мессенгоф; двухэтажный жиловик уже догорел, и в нем ничто больше не рвалось, в леске, начинавшемся в полукилометре от хутора, редко и незлобно постреливали.
Лепехин покривил губы - Зинаида принадлежала ко времени, ушедшему, чтобы не возвратиться. Прекрасному и горькому времени. Это истина, а истину надо принимать, какой бы нежеланной она ни была.
Он провел рукой по воздуху, не видя ничего; со стороны этот жест не казался странным, в нем была обыденность, полная бытового смысла, будто Лепехин хотел собрать пороховую сизь в ладонь, счистить ее с воздуха, твердого, осязаемого, материального.
- Ладно, - сказал он тускло. - Схороним что было. Ничего не было… Выходи замуж!
Вот и вся история.
Хотя нет, не вся… Уже в сорок шестом, весной, демобилизовавшись, сержант Лепехин возвращался из Германии к себе на родину. По пути, как это часто бывает, случилась задержка, сейчас уже трудно вспомнить, что было тому причиной - то ли Лепехин сам пожелал, то ли железнодорожные неурядицы помогли, а может, и то и другое, вместе взятое, - в общем очутился Лепехин в знакомом украинском селе, быстро нашел нужный домик, подивился перемене - Зинаидины хоромы были свежепобеленными, с новой, собранной из толстощепленного теса крышей, а вокруг посверкивала гладко обструганными колышками изгородь, поставленная вместо плетня. В палисаднике цвела обильная пахучая сирень, розово-фиолетовая, дурманящая; от крупных, плотно сбитых гроздей веяло теплом и жизнью, еще за изгородью буйно зеленел огород, морковка, огурцы, свекла так и перли из земли, грядки даже трещали, яблоньки были побелены и вкопаны - чувствовалось, что в хозяйстве есть мужская рука. У калитки, словно дожидаясь кого, стояла красавица девчонка, очень отдаленно напоминавшая ту, виденную два года назад. Длинноногая, невозмутимая, с оттянутыми к скулам глазами, с трогательным овалом лица, нереальная и прекрасная в своей юности. "Вот подарок какому-то парню растет, - подумал Лепехин. - Не жена будет, а богиня. Неужто это Зинаидина Мария, Маша?" Ему захотелось постоять отрешенно и посмотреть на девчонку, как на некое произведение искусства, со стороны, как, к примеру, смотрят на русские иконы в церквах, на богинь, чьи дивные изображения он уже видел в Германии.
- Здравствуйте, - тихо произнесла девчонка. - А я ваше имя-отчество знаю.
- Ну? - очнулся Лепехин, повел головой, враз поверя девчоночьей серьезности, ее рано созревшей ладности, сообразительности, идущей не от интуиции, а от верткого напористого ума.
- Как у великого русского писателя имя-отчество. А вот фамилия у вас смешная. Ле-пе-хин, - протянула она нараспев. - Что-то такое… Знаете… От коровьего котяха… Ох, простите меня, пожалуйста, - попросила она, увидев, что темнолицый, пахнущий пылью и паровозным маслом сержант вдруг поугрюмел лицом, а в глазах у него появилось отражение туч.
- Где же мама? Где Зинаида Григорьевна? - спросил Лепехин.
- Мама? - тихо переспросила Маша, посмотрела себе под ноги. Она была обута в тапки-коты с давлеными задниками. Очертила носком тапки кружок, обувка свалилась у нее с ноги, обнажив длинную узкую ступню с белыми, тонко просвечивающими пальцами. - Мама проводником на пассажирский поезд устроилась работать. Сейчас в рейсе.
- А-а… - Лепехин умолк, потом пожевал губами и, глядя в сторону, на зады огорода, выговорил: - А папа?
- Папа? - Маша дернула плечиком, и Лепехин невольно посмотрел на широкие, выпукло обтянуты загорелой кожицей ключицы. - Папа, он на работе. На станции.
Лепехин вздохнул долго и протяжно, провел ладонью по груди, отозвавшейся бодрым звяком орденов и медалей, одолевая чувство тревоги, душности, подступившей к горлу. Он надеялся, он все-таки надеялся услышать, что папы в этом доме нет и не было, и втайне верил, что так оно и есть, но услышал другое. Машины слова вызвали в нем боль, слезы, растерянность, он невольно искал в эту минуту спасения, а спасения не было.
Пауза затягивалась, Лепехин это понимал, надо было что-то делать, но он с пустотой и жжением, наполнившими все его естество, не мог даже сдвинуться с места.
- Проходьте в хату, - издалека донесся до него Машин голос. - Молоком могу угостить. Квас еще есть. А если хотите поплотнее, то надо время, чтоб сготовить…
- Нет, - неловко пробормотал Лепехин. - У меня поезд. - Он сглотнул что-то твердое, пыльное, забившее ему горло; казнящее чувство не проходило, оно, упрямое, больно-сладкое, и не думало отступать.
- Тогда что ж…
- Прощай. - Лепехин взялся за ручку фибрового трофейного чемодана и, не оглядываясь, чувствуя, что Маша смотрит вслед, двинулся вдоль единственной деревенской улицы, из каждого палисадника полыхающей сиреневым цветом. Он шел ровными широкими шагами и боялся сейчас одного - боялся зацепить носком сапога за камень, боялся сбиться, споткнуться, боялся, что этот спотык остановит его, вернет и мученья тогда продолжатся… Нет, нет и нет! Спотыканье ведь плохая примета, верно? - задал он себе наивный вопрос. Воспоминания одно за одним возникали в его воспалившемся мозгу - вот отчетливо возникло перед ним длинное поле с куржавистым от ветра снегом, насмешливое лицо Андрея Старкова, ночь, испещренная синими и красными трассерами, дымными хвостами ракет. Как давно все это было… Резь вспорола его сердце, он покачнулся, и земля под ним качнулась, но устоял - лишь упрямо наклонил голову и прижал подбородок к груди, уколовшись о холодок орденов, потом, смежив веки, побрел дальше вслепую.
Когда открыл глаза, увидел перед собою дорогу, ярко высвеченную солнцем, пустынную и пыльную, с ветлами и серебристым от пыли кустарником на обочинах. И вела эта дорога далеко-далеко… И не было в ней места воспоминаниям, он выжег их из себя, не зная еще, что прошлое имеет свойство возвращаться. В тех же воспоминаниях.