За год до победы - Валерий Поволяев 4 стр.


Лепехин кивнул.

Старков поднял складешок на уровень глаз, будто собирался рассмотреть его на свет, еще до пробы узнать, водка в складешке или не водка, прижмурился, проговорил раздельно, отливая каждую буковку, как пулю:

- У нас в пехоте такая молитва есть: "Прими, господи, не за пьянство, а за лекарство; не пьем, господи, а лечимся. Не через день, а каждый день, и не по чайной ложке, а по чайному стакану. Да разольется влага животворная по периферии телесной, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь!" Гусарство, конечно, но…

Он согнул руку в локте, махом выпил, крякнул, провел пальцами по губам, протянул складешок Лепехину.

- Хорошая штука от мороза.

Лепехин налил себе, осторожно поставил складешок на снег, заткнул пузырь пробкой, выпил.

Где-то наверху, придушенная далью, раздалась стрельба - Старков поднял голову, прислушался, Лепехин внимательно, цепляясь взглядом за каждое пятно, за каждую плешину, за каждую подозрительную кочку, осмотрел склоны оврага.

- Вот ведь поесть не дадут.

- Могут и не дать.

Стрельба утихла так же быстро, как возникла, потом ударило орудие - тяжелое, хорошего калибра, с дальним боем, через полминуты выстрелу ответил грохот взрыва, вязкий, промозглый.

- Интересно, смогут фронтовики спать после войны? Когда тишины, так сказать, будет от пуза, и больше ничего, а? Иль не смогут? - Старков взглянул на Лепехина, усмехнулся, сморщив лоб, стянув брови в единую линию. - Странно… В нашем доме, это до войны еще, жильцы дважды подавали жалобу на дворника. Жаловались, что тот вставал чуть свет и начинал шмурыгать метлой по асфальту. Говорили, что не могут под метлу спать. А фронтовики спят под бомбежкой, под артобстрелом, и хоть бы хны… Просыпаются, по-моему, только от одного - от тишины. Ничего хреновее на фронте нет, чем тишина.

Пока Старков рассказывал, Лепехин еще раз внимательно рассмотрел его. Взгляд у Старкова быстрый, нескрытный, человек с таким взглядом не обманет и не подведет, руки вот только смутили Лепехина - маленькие слишком. Культурные. Военный человек руки не такие должен иметь. А вообще Старков - приметный малый, веселый, довольный, тут иного слова не подберешь, довольный тем, что не убит…

- Ты воюешь как? - поинтересовался Лепехин. - С начала войны или уже позже на фронт попал?

- Будем считать, что позже.

- Точней…

- В сорок втором, на Волге первый раз в бой попал.

Лепехин кивнул: самое горячее время на Волге было - сорок второй год, хотя сам Лепехин в тот год воевал на Кавказе, там тоже не сладко было, но все же не сравнить со схватками на сталинградских улицах. Потом сержант сказал, что Старков вроде бы молод для того, чтобы воевать в сорок втором, его год призывали позже…

- Я молод на вид, но трухляв на здоровье, - сказал Старков смеясь. Он ковырнул ложкой кашу, складки его губ затвердели, сделались костяными, желтоватыми, и лицо приобрело жесткий вид: как-то сразу он постарел лет на десять. Расстегнул телогрейку, под стеганым бортом Лепехин увидел орден Красного Знамени, старого еще образца, которые давали в первые два года войны, коротким движением выковырнул пуговицу из петельки нагрудного кармана гимнастерки, достал плоский, наподобие записной книжки серебряный портсигар, щелкнул крышкой - в портсигаре, плотно прижатые друг к другу пружинкой, светлели две немецкие, какие курили только старшие офицеры, сигареты. Старков поддел крепким пальцем пружинку, осторожно вытряхнул на ладонь одну сигарету, за ней выкатилась другая, первую он ловким движением циркового фокусника подкинул вверх, и она сразу же приклеилась к старковской губе, вторую же протянул Лепехину. Сержант взял ее, растер пальцами кончик, от сигареты тянуло слабым приятным запахом, непохожим ни на какие табачные запахи, известные ему. Лепехин понюхал сигарету еще раз - такие в разведке не попадались. Старков чиркнул зажигалкой, поднес прозрачный, почти бесцветный огонек к лицу Лепехина - сержант прикурил, глубоко затянулся дымом, остро защекотавшим ноздри и нёбо, выдохнул, потом затянулся еще раз.

Старков перевернул портсигар, серебряный бок тускло блеснул на ладони, сделал неуловимое движение пальцами, портсигар открылся вновь; Старков копнул ногтем тоненькую, плотно прилегающую к крышке серебряную пластинку, на которой штихелем были вырезаны четкие буквы монограммы - пластинка отскочила, словно створка ракушки. Под ней лежало удостоверение об окончании сержантских курсов, а под удостоверением - совсем новенький, обернутый слюдяной бумагой партийный билет.

- Вот, - сказал Старков.

Лепехин взял партбилет в руки.

"Старков Андрей Евграфович…" Год рождения… Организация, выдавшая партбилет… Фотография, печать, закорюка-подпись - все есть, чему положено быть, все стоит на своих, обведенных типографскими нитками местах.

- Клади обратно.

Лепехин вернул Старкову партийный билет.

Старков вдруг звонко расхохотался, стер тыльной стороной ладони выпорхнувшую на щеку слезу:

- Как говорил один французский дипломат - Талейраном его звали - лучший рецепт для любопытного - это, так сказать, соединить в себе французскую любезность с английской глубиной, а итальянскую ловкость с русской твердостью… Все любят разглядывать других, но никто не любит быть сам разгаданным.

Он потянулся за толстым лозиновым прутом, шевельнул увядающий костерок. Погасшая было тряпка вдруг дымно зачадила на сыром снегу. Лепехин встал, вдавил ее в наст сапогом.

- Думаешь, фриц на дым приползет? До этого ль ему сейчас? Если только случайно. Хотя без случайностей на войне… - Старков усмехнулся, начертил прутом два прямоугольника, косо стоящие друг к другу, с двух сторон пририсовал две неровные, искривленные линии. - Вот это, - ткнул прутом в один из треугольников, - штаб батальона, в деревянной избе располагался, а это, - он пририсовал к штабу небольшой квадратик, - гараж. А здесь вот - подсобка. Сарай! Вот в этом-то вот сарае я, когда вернулся с задания, в разведке был, решил переночевать. На свежем воздухе, так сказать. Оказалось, напрасно - не рассчитал я с той ночевкой. Когда ложился - кругом свои ребята были, веселые после наступления, добряги, улыбки шесть на девять, все подтрунивали, что рано я ложусь, время-то, мол, еще школьное… А когда проснулся, увидел, что у ног моих два немца сидят, автоматами мне в живот тычут, зубы скалят. Смешно, видите ли, им. Оказывается, они ночью просочились, перебили штабную охрану, захватили штаб, деревню тоже заняли - и все без единого выстрела, сукины сыны. Смеются немцы у меня в ногах, стволами показывают - снимай сапоги, мол. Сел я, сапоги стаскиваю, а сам стараюсь в дверь заглянуть - что там, во дворе? А во дворе весна… Голубое небо, солнце и хлопцы наши перебитые лежат; гитлеровцы, издеваясь, в штабель сложили - ряд вдоль, ряд поперек сверху, а потом еще ряд вдоль и еще ряд поперек. Из гаража комбатов "бантам" выкатили - новый, всего раз, наверное, ездил наш комбат на нем, краска не успела облупиться, в моторе, гады, ковыряются, завести хотят…

Скрипи зубами не скрипи, а вон какая горькая штука налицо - я в плен угодил, хлопцы - на тот свет. В голове мысль стучит - раз сапоги стаскивать заставляют, значит, разговор будет коротким - к стенке, и прощайте, товарищи! Снял я один сапог, потом стянул другой, кинул фрицам. Они обувку голенищами на свет и языками щелкают, словно на рояле. Довольны. Потом замахали на меня - живи, мол, пока, а что дальше - видно будет. Сарай заперли…

Старков замолчал, докурил сигарету, швырнул ее в снег, потом достал из запазушного, потайного кармана непочатую пачку, расколупал ее ногтем, щелчками по донышку выбил одну сигарету, протянул Лепехину, затем, выколотив наполовину вторую и сунув обведенный золотым колечком мундштук в рот, вытянул ее губами из пачки.

- Сижу, значит, я, кукую. Весна весной, а холодно, пятки примораживает. Хорошо, что еще портянки не отняли, а то совсем был бы каюк. Отыскал я в темноте конец телефонного шнура, намотал на ноги, чтобы портянки не лохматились. Жду. А фрицы тем временем пьянку устроили до чертиков, уже палят во дворе из автоматов. Ну, думаю, под пьяную лавочку пристукнут, как пить дать. И точно - стали с моим часовым ругаться, спорить - выводи, мол, русского, пусть песни перед смертью попоет. Огляделся я, думаю - помирать, так с музыкой. Наткнулся в углу на ломик, примерился… Ну а часовой - дай бог ему здоровья на том свете - упрямым оказался, а может, начальство строго-настрого приказало сберечь пленного - словом, ничего у пьяных немцев не вышло. Кормить же не кормили - целый день во рту ни крохи не было. Вот такая жизнь хреновая… К вечеру часового сменили - уже третьего по счету, в щелях сарайных, смотрю, темно стало. Ну, думаю, надо бежать. А как бежать, когда сарай моим ломиком не расковыряешь - он недавно построенный, бревна одно к одному, вековой сосняк рубили, с малосильным ломиком да против таких бревен все равно что с тачкой против танка. Ага. Ночью я стал барабанить в дверь, кричать: "Пить принесите хоть, сволочи… Пить!" Часовой открыл, успел он только фонариком сверкнуть, как я его ломиком под каску. Свалился - не пикнул. Сорвал я с него автомат, хотел и сапоги снять, да не тут-то было - плотно обувка сидела. Подвернулись только под руку гранаты - ручками в голенища засунуты, извлек я их и обе запустил в окно штаба, а сам - на огороды, в темноту. Поднялась паника, трассеры небо на куски… Ну как хлеб резали… Ну, я среди этих трассеров с рекордной скоростью и драпанул. В портянках. Под утро опять наткнулся на немцев. Хорошо, что их землянку вовремя разглядел. Выползает из нее чистоплюй, глаза красные, кроликом был тот фон-барон и, значит, по малому делу прицеливается… Тут-то я на него втихаря и навалился, даже часовой не услыхал. Оказалось, эсэсовец. При полном параде - ордена, кортик, "вальтер" в лаковой кобуре. И сапоги…

Лепехин еще раньше заметил, что заляпанные грязью, в приставших остьях соломы старковские сапоги - не простые кирзачи, что положены пехотному сержанту, а изящные, хромовые, с аккуратно вытянутыми голенищами и широким рубчатым рантом, выступавшим из-под головок. Трофей первого сорта.

- Ты до войны кем был? - спросил Лепехин.

- А-а… Почти никем. Студентом.

У Лепехина возникло такое ощущение, будто отдача выстрела - жесткий тяжелый толчок - двинула его в плечо: сержант сам когда-то мечтал стать студентом, да образования не хватило, пять классов за плечами всего. Он растер рукой плечо, убирая тихую боль, взглянул вопросительно на Старкова: каким, мол, был студентом, какой профессии обучался, потом, не дожидаясь ответа, полез в полевую сумку за картой - надо было решать, как пробираться в деревню с детским названием Маковки. Маковки - ох и смешное, ох и доброе прозвище, будто из сказки.

- Два курса ГИКа. - Старков встал, потянулся мягко, лениво - под фуфайкой проступили мышцы, выпуклые, твердые. - Был такой институт в Москве, да сплыл. В другой город эвакуировался. ГИК - это сокращенно Государственный институт кинематографии. Два курса отучился, перешел на третий и дал тягу на фронт. Вот так. А что отсиживаться в тылу, когда другие воюют? - Старков замолчал, отошел к тщедушному, едва достающему до колена, но уже выпрямляющемуся по весне кустику, сломил ветку.

Лепехин оттянул рукав фуфайки, поглядел на часы.

- Пора.

5

Лепехин видел однажды в казахской степи, у Джунгарского предгорья, в пяти минутах езды от сопки Коян-Коз, как со здоровенной, сизой от старости, но очень мощной гадюкой расправился невзрачный, маленький, чуть больше кулака ежик. И сделал это ловко, с умом. Узрел гадюку, дремлющую на пригорке, подкатился, вонзился маленькими острыми зубками в змеиный хвост. Вцепился и в тот же миг свернулся в плотный тугой комок, выставив во все стороны колючки. Змея, ощетинившись от боли чешуей, взвилась в воздух. Но вырваться ей не удалось - ежик прочно зажал в зубах гадючий хвост. Огромная матерая змея начала безумно метаться из стороны в сторону, биться о землю, ломая высушенные до костяной жесткости стебли чернополынника, дырявя свое тело о подставленные ежом колючки. Через десять минут битва была закончена. Гадюка длинной вялой веревкой лежала на пригорке, а ежик, весело похоркивая, бегал вокруг поверженного врага, решая, что делать с ним дальше.

"Вон какая философия - все в природе уравновешено, - думал Лепехин, - как в арифметике, когда левая часть равна правой. И закольцовано. На страшную змею есть управа - ежик, на ежика - лисица, лисица пасует перед волком, волк - перед медведем, медведь - еще перед кем-то, и эту цепочку можно продолжать, пока кольцо не замкнется и не окажется вдруг, что самый большой зверь - слон боится крошечной мыши. Вот те и пожалуйста, бабушка, Юрьев день…"

Лепехин задумался, состояние сладкой сонной оцепенелости охватило его - ровная, с хорошо обдутым настом дорога, нарастающие запахи весны притупили бдительность.

- Э-э, притормозни-ка. - Его резко толкнул в бок Старков.

Лепехин встряхнул головой, освобождаясь от одури плывущего своего состояния, и сбросил газ.

- Погляди-ка. Вон туда, на высотку! Видишь? Человек! Разгуливает по плеши, как одессит по Дерибасовской, а? Свой или не свой?

Лепехин, закаменев лицом, всмотрелся вперед: высотка, вон она, видна хорошо, почти на ладони, а вот человека… нет, не видно человека.

- Справа, в низинке, под высоткой темное пятно. Узрел? Это вход в землянку, а чуть ниже и правее - часовой. Сейчас он, кажись, перестал ходить. Вполне возможно - нас разглядывает. И не без изумления, если, конечно, видит.

Лепехин уперся коленями в полудужья руля, страхуя, чтобы мотоцикл не заваливался, не выходил из наката, подтянул за ремешок бинокль. Старков действительно прав - на высоте немцы, над бруствером пулемет ствол вскинул, к пологу, закрывающему вход, пришпилен плакат с готическими буквами, на часовом прямо на меховую шапку нахлобучена крутобокая немецкая каска. Немцы расположились и ниже землянки - у самого корня высоты полуярусом вырыты окопы, а чтобы земля не чернела, не выдавала эти окопы, брустверы, присыпали снегом. Аккуратисты, ничего не скажешь. И сверху снег лопатами утрамбовали.

До высоты оставалось метров пятьсот-шестьсот, но поворачивать назад уже нельзя, если разберут, кто такие, - пустят вдогонку несколько мин, тогда заказывай похороны за счет родной воинской части.

Вправо дугой уходил проложенный по снегу санный путь, уже начавший таять, но все еще твердый, вполне способный выдержать вес мотоцикла и двух седоков. Переднее колесо вильнуло - видно, попал замороженный твердяк. Старков выругался - не хватало еще застрять на виду у немцев. Но немцы молчали - не разобрались пока. Да и разобраться мудрено: попробуй определить, в чьей одежде ты - в немецкой или не в немецкой? Лепехин выжал газ, из-под колес брызнула снежная стружка, они свернули на санный путь, поначалу твердый, а далее уже просевший, в трещинах, ломко-серый. Вскоре высотка осталась позади.

Километрах в трех от первой высотки они увидели еще одну, тоже занятую гитлеровцами, и, судя по всему, недавно свежие окопы, свежая маскировка - похоже, обложили кого-то, не хотят выпускать. И плотно обложили. Значит, корытцевский полк в этом кольце… На ходу Лепехин сверился с картой: вот высотка, оставленная позади, крохотное бледно-зеленое пятнецо обозначено просто и без всяких эмоций коротко - 0826, а вторая, что перед ними, - 0827, но попробуй взять эти 0826 и 0827 - не одну роту положишь, прежде чем доберешься до окопов. За высотками - Маковки. Лепехин затормозил, снег крахмально завизжал под колесами; пройдя по инерции метров пять, мотоцикл остановился.

- За высоткой, - Лепехин ткнул пальцем в карту, в бледно-зеленое пятно, - вот она, эта высотка, пупырь на ровном месте, 0827 зовется, - расположена деревня Маковки. Тут рукой подать, доплюнуть до этих Маковок можно, - от силы километра три. В эти чертовы Маковки мне и надо. Обязательно! Ночью, днем, когда угодно, но обязательно сегодня. Как прорываться, не могу сказать; надо понаблюдать, наклюнется стык - придется на этом вот коняге через окопы.

- Поня-ятно, - протянул Старков. Что было понятно ему, сразу не определишь. То ли сам факт, что придется на мотоцикле прыгать через окопы, понятен, то ли то, что ему, Старкову, придется выбирать одно из двух: либо оставаться с Лепехиным, либо откалываться и в одиночку добираться до своих.

- Решай сам, как тебе поступать. На выбор, - сказал Лепехин. - Можешь со мной пробиваться, можешь действовать самостоятельно. Так-то, паря.

Старков хмыкнул неопределенно, взъерошил волосы, запустив руку под шапку.

- Штыком и гранатой, значит? Это один вариант. В кусты - другой. Или - или… Спасибо тебе. Спасибо за свободу самоопределения, так сказать.

По вздернутым бровям сержанта и сердито потускневшим глазам Лепехин понял, что Старков остается. Никуда не уйдет, и прорываться они будут вдвоем. Это хорошо, двое - не один, двое - это целое войско. Чувство тревоги, поднявшееся вдруг в Лепехине, улеглось, он отер ладонью лоб, щеки, прислушался к току крови в ушах - так и садит, так и садит сердце, будто из пулемета.

- Что молчишь? - спросил Старков. - Понял теперь?

- Понял, - ответил Лепехин, - чем дед бабку донял…

Они отыскали неглубокий, покрытый осевшим рыхлым снегом овражек, загнали в него мотоцикл; Лепехин полез наверх с биноклем - вести наблюдение. Надо было нащупывать стык, в который можно будет проскочить. Старков расстелил на дне овражка, соскребя с него сапогами снег, плащ-палатку, лег. Лепехин, оглянувшись, с завистью почмокал. А высотка-то мертва, ни души. Да, ни высотка - этот приплюснутый разнобокий холм, ни находящийся в изголовье стежок окопов не подавали признаков жизни - ничего живого, ни намека, только серое, скучно выхолощенное низким небом поле, ровное и голое, глазу не за что зацепиться.

Лепехин лежал, вжавшись грудью в мокрый снеговой гребень, твердый и неровный; сырость проникала в него сквозь шинель, телогрейку, выбивала дрожь, неприятно холодила мышцы, он ежился, покашливал, стараясь отвлечься, снова и снова прикладывался к биноклю. Но высотка по-прежнему было мертва. Ему хотелось поговорить, но он не хотел навязывать разговор. Старков же, в свою очередь, тоже не навязывался, он лежал на плащ-палатке, покусывая хворостину и сплевывая в сторону древесную кожуру, думал о чем-то своем.

Справа, из-за высотки, показались две маленькие фигурки. Подгребая под себя руками воздух, часто нагибаясь к земле, двинулись вдоль окопов. Лепехин догадался - связисты. Линию тянут. В овраг они точно не заглянут - незачем, поковыряются наверху, проложат провод и уберутся восвояси. Связисты спотыкались, часто останавливались - укладывали линию надежно, прочно, словно собирались надолго засесть в этих местах. Лепехин проводил их глазами, растянул уголки рта - ну-ну…

Небо начало тем временем проясняться, сквозь рвань, в облаках неожиданно проглянуло солнце, несмелое, невеликое. Было оно неярким, и силы-то в нем всего-ничего, а снег вмиг заиграл красками, запел разными цветами, каждая снежинка, каждая ледышка засветились. Внезапное солнце, цветистый снег, глухая спокойная тишина напомнили Лепехину мирную довоенную жизнь, все, что находилось там, за гранью военного времени. И показалось Лепехину, что и войны уже нет, и смерти нет, и все страшное, что довелось ему пережить, было сном. Все в бывшести.

Голубую прореху неба пересекло небольшое черное пятно. Лепехин еще раз оглядел горизонт - пусто, и тогда он, раскрылатив локти, сполз на животе вниз. Черное пятно медленно прочертило широкую дугу, по спирали скользнуло к земле. Ворон.

- Недобрая птица. Пожаловал, подлюга.

Назад Дальше