За год до победы - Валерий Поволяев 8 стр.


- Почему так тихо в деревне? Утром было тихо, сейчас тихо, а? Будто мы в тылу.

- Почему, почему?.. По кочану да по кочерыжке. Много знать будешь, скоро состаришься, - рассмеялся Ганночкин, повернул к Лепехину лицо. Лицо у него было широким, некрасивым, до пьяной красноты разогретым близким огнем, щеки полыхали, глаза же, вернее, глазки - неопределенного серого, с прозеленью цвета, с белками в мелких кровяных прожилках - были добрыми, ребячьими.

- Старкова не нашли?

Ганночкин не ответил. Он резко выкрикнул:

- Посторонись! - Стремительно и тяжеловато пронесся мимо Лепехина, загремел ступенями крыльца. Через мгновенье вновь показался в дверях, поманил пальцем:

- Обед готов, Иван. Пора приступать. Давай-ка лапы помой снежком и в дом. А?

Его маленькие глазки искрились от яркого прямого света, Лепехин по тому, как Ганночкин ушел от ответа насчет поиска, понял, что полковая разведка вернулась или ни с чем, или же с вестями неутешительными. Посмотрел на автомат, который держал в руке, совсем не ощущая его тяжести, на исщепленный, испачканный сохлой грязью приклад, кожух, покрытый вдавлинами и свежей ржавью, поднял, чувствуя, как солоноватый, твердый, словно резина, ком входит в горло, мешая дышать, а в груди под самым сердцем образуется опасная пустота.

- Не надо, Ваня! Этим делу не поможешь, - услышал он тихий голос Ганночкина, сморгнул горячую едкую слезу.

- Ладно, - сказал он. - Пакостно как-то на душе. Будто я этого парня предал.

- Это всегда бывает, когда кто-то гибнет, а ты остаешься в живых. - Ганночкин сглотнул горлом, и последние слова ушли у него куда-то внутрь. - По себе знаю, бывает.

Лепехин положил автомат на крыльцо, нагнулся, зачерпнул снега в ладонь, растер.

- Ничего не поделаешь, - сказал Ганночкин. - Какую спичку вытащишь - короткую иль длинную, то тебе и выпадет. Да. Повезет или не повезет, вот во что идет игра на войне.

Лепехин, стиснув снег в комок, приложил его к вискам, остужая незнакомую щекотную боль, провел по подскульям, по щекам; намочив пальцы, протер глаза.

- Ты что повязку снял? - спросил Ганночкин.

- Давит. Бинт попался, как портянка.

Ганночкин потоптался на крыльце, подминая его громоздкими, растоптанными сапогами.

- Давай в избу.

Лепехин поднялся в дом, сел на лавку, локтями уперся в стол.

- Болит? - Ганночкин стрельнул глазами на ссадину. - Снегом ты к ней того… Напрасно разбинтовался. Пусть было бы. А так не скоро заживет.

- Не пудри мозги, - сказал Лепехин. - Давай про Старкова.

- Час назад два батальона пошли в атаку, вот, взяли окопы, а окопы тю-тю… Оказались пустыми. Ушли немцы. Окопы бросили, даже отход прикрывать не стали. Обычно они в пулеметных гнездах людей оставляют - отход прикрывать… А тут - нет. В общем, немцы утекли. А с флангов ударила бригада, полк с нею уже соединился. Да сейчас не только бригада, весь фронт, говорят, наступает.

- К-как н-немцы утекли?

- Очень даже просто, - помедлив, ответил Ганночкин. - Оставили свои окопы, блиндажи, высоту бросили и дали тягу…

Значит, ушли. И прорыв ночной, выходит, был напрасным, и Старков напрасно, выходит, погиб? Лепехин вздохнул, отер ладонью рот, обжег Ганночкина тревожным взглядом. Нет, не напрасно! Война есть война: двум смертям не бывать, а одной не миновать, как ни хоронись. Завтра может погибнуть и он. Господи, что за пустые, стертые слова! Человек погиб, геройски погиб, из-за него погиб, а он? У Лепехина затекли руки, занемели, став чугунными, он чувствовал, что не в состоянии даже шевелить пальцами, не то чтобы что-то делать; сосущей болью заныл живот. Он закрыл глаза, и в черной мятущейся мгле заплясали перед ними яркие подвижные кольца; он не выдержал, затряс головою, потом стер с губ и щек горячую щиплющую росу.

- Давай насчет Старкова.

- Искали. Разведгруппа ходила. Все обшарили вокруг, нашли только вот что… - Ганночкин пошарил в кармане, вынул знакомый плоский портсигар, старковский, с негромким звяком положил на стол, придвинулся к Лепехину.

- Документы в штаб полка сдали, а портсигар велели тебе… На память.

Лепехин молча кивнул. Кузьма Ганночкин смотрел на него совсем точечными, сделавшимися очень жесткими - как ни странно, это от растерянности - глазами, не зная, чем и помочь, пробормотал неловко:

- Простыл ты, наверное. Баню бы тебе сейчас. Да нету, жаль… - Затем заговорил быстро-быстро, съедая слова: - Вот у нас в Сибири бани-и… У каждой семьи - своя, индивидуальная. Бани с тремя ярусами полок - на одной полке жарко, на другой - очень жарко, на третьей - очень-очень жарко. Когда идут в баню, с собой непременно берут ведро медовухи, в нее кладут колотый лед с реки, чтобы медовуха морозом отдавала, иначе баню не вытерпеть. Попаришься так минут сорок, с верхней полки - на среднюю, а потом на нижнюю, а потом на улицу и в снег… Пока в снегу ворочаешься, он до самой земли вытаивает. Затем снова в баню, на самую жаркую полку и кружку медовухи с собой. Все болезни после такой бани улетучиваются. И молодеешь сразу, как пить дать. Вот почему сибиряки долго живут и не болеют…

Лепехин глянул на него, и Ганночкин осекся. Спросил только:

- Машину свою еще не видел?

Лепехин отрицательно качнул головой.

- Вся в звездах - пули разделали… Сплошняком дыры…

Ганночкин поднялся, сапогом загнал под стол выкатившуюся консервную банку, прошел в сенцы. Было слышно, как он протопал по крыльцу; прошло немного времени, и он вернулся обратно, неся в руке чайник, прокопченный настолько, что сажа уже начала свертываться в катыши на его выпуклых сальных боках. Положив на стол старый, похоже, чудом сохранившийся учебник алгебры 1940‑го, довоенного года выпуска, водрузил на него чайник.

- Сейчас я тебе заварочку сибирскую сотворю, по нашим рецептам. От такого чая хворь старая проходит, новая не цепляется.

Он достал два граненых стакана, поочередно плеснул в каждый понемногу кипятку. Потом поболтал, обмывая стенки, воду вытряхнул на пол.

- Предварительно надо стакан обваривать, лишь только потом чай засыпают. Иначе вкуса нужного не будет.

Из кармана извлек плитку черного прессованного чая в мятой серебряной обертке, отщепил два аккуратных пласточка, бросил в стаканы, плеснул на донья немного кипятку, чай сразу же начал мутнеть, пузыриться, набухать краской. Ганночкин накрыл стаканы ладонями.

- Через минуту чай будет готов, - объявил он, оторвал пальцы от верха стаканов, вновь накрыл, вновь оторвал, потом торжественно произнес: - Кондиция.

Лепехин жадно глотал этот чай и, обжигаясь, чувствовал, как распариваются, согреваются его кости, согревается и сам он, а Ганночкин-младший уселся напротив и, блаженно улыбаясь, начал причмокивать толстыми, круто вывернутыми губами, отхлебывая чай из стакана. Где-то далеко - звук был слабым - раздалось несколько выстрелов. Ганночкин отставил стакан в сторону, прислушался. В неглубоких ямках, венчающих самые уголки рта, в невыбритых остьях волос застыли чайные капли, придав Ганночкину немного неряшливый, но очень домашний вид.

- На высотах стреляют, - заметил он.

Лепехин посмотрел на окошко и не увидел старого, с обколупленной рамой окна - перед глазами опять, в который уже раз, встала ночь в высоком, до самых облаков разрыве, в огненных охлестах очередей; в темноте мелькали серые тени с зажатыми в руках автоматами, курился розовый от брызгающего пламени снег… Одного сейчас хотелось Лепехину: тишины. Такой тишины, чтобы в ней было слышно, как колотится собственное сердце…

А где-то в это время был мир, люди ходили в платьях, на которые никто и никогда не вешал воинских знаков различия, вежливо здоровались друг с другом и так же вежливо прощались, читали газеты, посещали кино, магазины, наносили друг другу визиты. Сам Лепехин уже успел позабыть, что такое ходить в гости. Сколько времени прошло с последнего гостевания?.. Когда он был в гостях последний раз? До войны, пацаном. Целых три года назад! Три тяжелых года боев - без передышек - отступления и обороны, наступления и атаки; три года, полных холода, голода, раскаленного свинца, горестного ожидания, неизвестности - никто не знает, чем для тебя обернется завтра война - убит ты будешь или ранен, или искалечен на всю жизнь. И он в первый, наверное, раз за всю войну вдруг остро позавидовал тому, кто не знает всего, что знает он, что он пережил, перестрадал, перечувствовал. А потом мысленно отругал себя - за размягченность, за то, что вот так по-щенячьи раскис… Ласки, видите ли, ему захотелось. Безмятежной жизни…

Во дворе показались два солдата, оба белозубые, смеющиеся и очень молодые - им бы в школу еще ходить надо, а не воевать; солдаты толкали перед собой мотоцикл, изрешеченный донельзя, - жалкий, беспомощный кусок железа, мертвым-мертвый - опять дядя Ваня Усов будет крыть, на чем свет стоит его походы в немецкие тылы… На целый день работы подкинул - на целый, если не больше.

Солдаты поставили мотоцикл у стены дома, уходя же, один из них приблизился к окну, притиснул к стеклу лицо, но, не разглядев ничего в сумраке, стукнул костяшками пальцев в переплет рамы. Принимайте, мол, имущество.

Ганночкин коротко гребанул ручищей воздух - проваливайте, ребята, обратно, - заглядывавший различил наконец людей в комнате, беззвучно рассмеялся, показал пальцем вверх, на солнце, уже метрах в двадцати от дома оглянулся, снял с себя, как хомут, через голову, винтовку и, держа ее в отставленных руках, как держат флаг или транспарант, гулко выстрелил в воздух. Мимо окна стремительно пронеслась стая воробьев, а ершистая, пегая, будто вывалянная в золе галка снялась с верхушки ближней березы и, опасливо прижимаясь к стенкам домов - научена войною птица, - унеслась прочь.

- В следующий раз ты у меня посалютуешь, - проговорил Ганночкин и показал в окно кулак. - Пополнение пришло. Наступление идет. Не рывком на три-четыре километра, а общее, на сотню-другую… Чтобы поболе гитлеровцев в борщок окунуть, сверху крышкой накрыть. А насчет Старкова твоего… Парень он, видно, был хороший, боевитый, извини… От судьбы, как говорится, не уйдешь. Коли суждено пулю споймать - споймаешь. Хочешь выпить? - вдруг вскинулся Ганночкин-младший, потер ладонью о ладонь. - Чуешь? Порохом пахнет. У меня спиртевич питьевой есть! Как раз к месту, за немецкое отступление.

Лепехин ничего не ответил, только поморщился.

9

Немцев теснили по всему фронту, в бой вступило пополнение, несколько свежих танковых бригад, и война шла уже не среди людей, а среди машин. Штаб бригады снимался из Словцов и перекочевывал в деревушку, расположенную в десяти километрах западнее, писаря выносили из домов длинные, окрашенные в защитный цвет деревянные ящики, в которых хранят документы, грузили их в "студебеккеры", в деревне царила озабоченная деловая суматоха, какая бывает только при наступлении. Хотя при отступлении суматоха тоже бывает, и еще какая! - с той лишь разницей, что при отступлении люди работают молча и зло, экономя время, движения, при наступлении же - с шутками и веселым удальством. Командира бригады полковника Громова Лепехин нашел во дворе склада - сидя в "виллисе", полковник слушал доклад офицера-штабиста, с сосредоточенным вниманием смежив брови; увидев Лепехина, он жестом остановил штабиста и, кряхтя, выпростал ноги из маленького, не по комплекции кузовка, свесил их, провел над землей, но поопасся испачкать начищенные до зеркального сверка сапоги в распаренной, превратившейся в жижку от устойчивого и по-настоящему пригревшего в этот день солнца земле.

- Здравствуй, разведчик, - произнес полковник Громов торжественным голосом. - Молодец, сержант Лепехин. Спасибо тебе! Можешь не докладывать, - разрешил он, увидев, что Лепехин тянется рукой к шапке. - Иди-ка сюда.

Он взял Лепехина рукой за плечо, повернул к себе, будто плохо его видел или, наоборот, хотел запомнить небритое лицо с запавшими глазами, с куделью влажных, пропахших порохом и землей волос, выпроставшихся из-под темного, пропитанного свежим по́том края шапки, запомнить нос и скулы, обсыпанные блеклыми и почему-то детскими - да, детскими, подумал полковник, ведь он мальчик еще, мальчик, постаревший на войне, - весенними конопушинами, выступившими в один день, абрис головы с лопушьими торчками ушей и заусенистые от обветренности губы.

- Прости, сынок, - сказал комбриг, как будто был в чем-то виноват. - Война решила все за нас, и час наступления определила, и минуты, и то, кого миловать, а кого… За пакет - спасибо. Зацепило тебя? Сильно? - спросил он, указав на голову Лепехина, на скатавшуюся несвежую повязку, - пригодился все-таки бинт. Лепехин, как и тогда, перед походом в немецкий тыл, подумал, что человек, сидевший перед ним в машине, уже стар, подумал, что трудно, наверное, воевать в таком возрасте. Он слышал, что комбриг пошел в ополчение рядовым, а теперь вот полковник, командир бригады, за Курскую получил Героя. Видя, что полковник внимательно смотрит на повязку, а стоявший рядом штабист стреляет глазами - чего, заснул, что ли, солдат? - Лепехин дотронулся до хрустнувших под пальцами сохлых бинтов.

- Нет, не сильно, товарищ полковник.

Громов наклонил голову, взглянул на Лепехина исподлобья, оценивающе, глаза его стали туманными от воспоминания, от чего-то другого, смутного и чудесно беспечного, от радостных ассоциаций, сменившихся, впрочем, печалью. Громов глядел на Лепехина и вспоминал самого себя, молодого сотрудника Исторического музея, этакого охламона, занимающегося медными изделиями уральских заводов XVII–XIX веков - он писал тогда научную книжку; много шлялся по уральским поселкам и небольшим, едва превышающим своими размерами среднерусские села городкам, сколачивая бесценную коллекцию медных изделий, - собирал братины и ендовы, четвертины, кувшины, каравайницы, стопы, перегонные кубы, чайницы, чарки, кружки, шкатулки, рукомойники, сбитенники, магниты, самовары производства демидовских, осокинских, турчаниновских, строгановских заводов, охотясь за тем, что составляло суть его работы, давало пищу книжкам, одной и другой; музейное начальство считало его преотличным работником, потом он заматерел, стал маститым, но, когда началась война, словно бы проснулся, словно родился наново - записался в ополчение, отбился от доброхотов, пытавшихся укрыть его за бронью, и уехал на фронт…

Вспомнил он в эти минуты, солнечные, суматошные, оттягивающие хворь, усталость и другое - то, как он, будучи лейтенантом - самым старым на фронте лейтенантом (так шутили полковые остряки), - угодил с батальоном в окружение, когда погиб комбат и он остался за командира… Попали в окружение глупо - собственно, как и полк Корытцева - оторвались от тыла, выбили немцев с полуплоской, изрезанной окопами высотки, заняли ее, оглянулись и только тут увидели накатывающуюся сзади серо-зеленую вражескую цепь - соседние батальоны застряли, остались километрах в двух позади. Вот ведь как!

Он ясно, беспощадно ясно, до самых мелочей вспомнил враз вставшую перед ним ослепительно черную, ни одной искорки на небе, ночь - одну из последних ночей обороны, беспросветно глухую, вязкую, когда лишь по тяжести, по плотной сырости воздуха чувствовалось, что земля все-таки имеет продолжение, а невысоко над головой плывут набрякшие дождем тучи, скрывающие небо. Под высотой мельтешили автоматные огоньки. Чьи - не разберешь… На ночную атаку немцев это не было похоже. Смахивало на другое - кто-то из наших наткнулся на ночную разведку немцев. Вот только кто?

…То, что и Лепехин и Громов вспомнили сейчас события, происшедшие ночью, в одинаковых условиях, роднило их, делало общим восприятие мира, жизни, фронтовой череды… Они поделили пополам беды и радости, горькое и сладкое, удачи и неудачи, даже кровь…

Громов вспомнил, как он, грузный, неуклюжий, одышливый, уложил автомат на бруствер, оттянул затвор - может, это из штаба дивизии пытаются пробиться через фронт к окруженцам, зацепившимся за крохотный, в полторы фиги величиной островок земли? Ведь наши находятся всего в каких-нибудь двух километрах, в двух! Днем он попробовал прикинуть, на сколько же у них хватит сил? Арифметика выходила невеселой. Еще неделю назад, в первый день обороны, когда немцы обошли их, взяли в замок, оттеснив соседние части, их было на этой высоте ни много ни мало - полновесный стрелковый батальон - пятьсот человек. Сколько осталось? Семьдесят. В день немцы делают по шесть атак и по шесть артналетов - высотки как таковой не существует - уже напрочь перерыта и перелопачена.

Сколько человек уносит каждый день? Он мотнул головой - страшный счет, не поднимается рука передвинуть невидимую костяшку. Но ведь ты командир, Громов, тебе и ответ держать. А раз ответ держать, значит, ты должен все знать и все до последней веревочки в своем хозяйстве иметь на учете. До того момента, пока чужая пуля не нащупает тебя.

Словом, их хватит еще на два дня. На каждый автомат осталось по полтора диска, на винтовку - по две полные обоймы и еще плюс по три патрона. Хотя, можно считать, по два: последнюю пулю надо сберегать для себя.

Он вытащил тогда из кобуры свой ТТ, из рукояти извлек один патрон - тяжелый, масляный, толстый, и, боясь потерять в темноте, не удержать в дрожащих пальцах, торопливо сунул в левый карман гимнастерки, под твердую книжицу партийного билета - вот этот патрон и пойдет на собственные нужды.

Стоял тогда перед Громовым и еще один главный вопрос - пища. Нечем было поддержать раненых. Дважды он посылал людей в нейтральную полосу, к березовому пятаку - там от толстой березовой кожуры отделяли коричневый мездровый слон - есть такой под непрозрачной белой кожицей, мелко крошили мездру, варили из нее кашу. Это единственное, чем питалась высота. Еще почки ели. Но это уже было деликатесом, да почки они слопали в первые два дня голодовки.

- Разрешите доложить, товарищ командир батальона!

Громов обернулся на невидимый в темноте голос, по уверенной глухоте определил, как говорится, на ощупь - старшина первой роты, поморщился - все-таки передний край здесь, когда же все-таки старшина отучится от манеры вытягиваться перед начальством в струну и гвоздить по-парадному: "Разрешите доложить!" Наверное, и на том свете, когда он в раю предстанет перед приемной комиссией, то прищелкнет сбитыми каблуками кирзачей и рявкнет на все преподобное царство:

- Разрешите доложить! Старшина такой-то прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы.

- Докладывайте, старшина. Только не ревите, как паровоз перед отправкой в долгую дорогу, - тихо сказал Громов.

- Е! - По-деревенски остро смутился старшина, сбавил голос: - Товарищ комбат, тут я это… посылал ребят в жиднячок за березовой кашей. Из-за этого стрельба завязалась - наткнулись хлопцы на гитлеровских саперов. В нейтралке. Ушли ребята. И трофей с собой принесли. Два автомата и во-от еще… Фляжка с каким-то дерьмецом. Одеколоном пахнет…

Старшина поболтал в темноте флягой, Громов услышал тяжелый плеск жидкости, сглотнул слюну.

- А стрельба?.. Почему стрельба продолжается?

- Испуг у гитлеровцев стрясся, товарищ командир батальона. С него они еще полчаса патроны жечь будут.

Громов взял фляжку в руки, открутил пробку, понюхал - в нос шибануло терпко-каленым, коричным, древесиной и какими-то приятными травами. Он всосал в себя запах, втянул в живот.

- Ром, - определил он. - Пакость, конечно, для непривычного человека… Но в наших условиях и такая пакость сгодится. В санчасть отнесите.

- E! - Старшина как был невидим, так и не проявился в темноте. Голос его исчез.

Назад Дальше